Читать кортик в сокращении. Задержание и очная ставка

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Эрих Мария Ремарк
Жизнь взаймы

Остановив машину у заправочной станции, перед которой был расчищен снег, Клерфэ посигналил. Над телефонными столбами каркали вороны, а в маленькой мастерской позади заправочной станции кто-то стучал по жести. Но вот стук прекратился, и оттуда вышел паренек лет шестнадцати, в красном свитере и в очках со стальной оправой.

– Заправь бак, – сказал Клерфэ, вылезая из машины.

– Высший сорт?

– Да. Где здесь можно поесть?

Большим пальцем парнишка показал через дорогу.

– Там, в гостинице. Сегодня у них на обед были свиные ножки с кислой капустой.


Столовая в гостинице не проветривалась, пахло старым пивом и долгой зимой. Клерфэ заказал мясо по-швейцарски, порцию вашеронского сыра и графин белого эгля; он попросил подать еду на террасу. Было не очень холодно. Небо казалось огромным и синим, как цветы горчанки.

– Не окатить ли вашу машину из шланга? – крикнул паренек с заправочной станции. – Видит Бог, старуха в этом нуждается.

– Нет, протри только ветровое стекло.

Машину не мыли уже много дней, и это было сразу заметно. После ливня крылья и капот, покрывшиеся на побережье в Сен-Рафаэле красной пылью, стали походить на разрисованную ткань. На дорогах Шампани кузов машины залепило известковыми брызгами от луж и грязью, которую разбрасывали задние колеса многочисленных грузовиков, когда их обгоняли.

«Что меня сюда привело? – подумал Клерфэ. – Кататься на лыжах, пожалуй, уже поздновато. Значит, сострадание? Сострадание – плохой спутник, но еще хуже, когда оно становится целью путешествия».

Он встал.

– Это километры? – спросил паренек в красном свитере, указывая на спидометр.

– Нет, мили.

Паренек свистнул.

– Как это вас занесло в Альпы? Почему вы со своим рысаком не на автостраде?

Клерфэ посмотрел на него. Он увидел блестящие стекла очков, вздернутый нос, прыщи, оттопыренные уши – существо, только что сменившее меланхолию детства на все ошибки полувзрослого состояния.

– Не всегда поступаешь правильно, сын мой. Даже если сам сознаешь. Но именно в этом иногда заключается прелесть жизни. Понятно?

– Нет, – ответил паренек, сморщив нос.

– Как тебя зовут?

– Геринг.

– Геринг. – Юноша осклабился, переднего зуба не хватало. – Но по имени Губерт.

– Родственник того…

– Нет, – прервал его Губерт, – мы базельские Геринги. Если бы я был из тех, мне не пришлось бы качать бензин. Мы получали бы жирную пенсию.

Клерфэ испытующе посмотрел на него.

– Странный сегодня день, – сказал он, помедлив. – Вот уж не ожидал встретить такого, как ты. Желаю тебе успеха в жизни, сын мой. Ты меня поразил.

– А вы меня нет. Вы ведь гонщик, правда?

– Откуда ты знаешь?

Губерт Геринг показал на почти стертый номер, который виднелся из-под грязи на радиаторе.

– А ты, оказывается, еще и мыслитель! – Клерфэ сел в машину. – Может, тебя лучше заблаговременно упрятать в тюрьму, чтобы избавить человечество от нового несчастья? Когда ты станешь премьер-министром, будет уже поздно.

Он включил мотор.

– Вы забыли уплатить, – заявил Губерт. – С вас сорок две монетки.

– Монетки! – Клерфэ отдал ему деньги. – Это меня отчасти успокаивает, Губерт, – сказал он. – В стране, где деньгам дают ласкательные имена, никогда не будет фашизма.


Машина быстро взобралась на гору, и вдруг перед Клерфэ открылась долина, расплывчато-синяя в сумеречном свете, с разбросанными тут и там деревенскими домишками, со зданиями отелей, белыми крышами, покосившейся церковью, катками и первыми огоньками в окнах.

Клерфэ поехал вниз по извилистому шоссе, но вскоре обнаружил, что со свечами неладно. Прислушиваясь, Клерфэ заставил мотор несколько раз взреветь. «Забросало маслом», – подумал он и остановил машину, как только выехал на прямую. Открыв капот, он несколько раз нажал на ручной акселератор. Мотор опять взревел.

Клерфэ выпрямился.

В ту же секунду он увидел пару запряженных в санки лошадей, которые рысью бежали ему навстречу; напуганные внезапным шумом, они понесли. Став на дыбы, лошади вывернули санки прямо к машине. Клерфэ подскочил к лошадям, ухватил их под уздцы и повис на них так, чтобы его не могли достать копыта. Сделав несколько рывков, лошади остановились. Они дрожали, над мордами поднимался пар от их дыхания; а глаза были дикие, безумные; казалось, что это морды каких-то допотопных животных. Клерфэ удерживал лошадей несколько секунд. Потом осторожно отпустил ремни. Животные не двигались с места, только фыркали и позванивали колокольчиками.

Высокий мужчина в черной меховой шапке, стоя в санках, успокаивал лошадей. На Клерфэ он не обращал внимания. Позади него сидела молодая женщина, крепко ухватившись за поручни. У нее было загорелое лицо и очень светлые, прозрачные глаза.

– Сожалею, что испугал вас, – сказал Клерфэ. – Но я полагал, что лошади во всем мире уже привыкли к машинам.

Мужчина ослабил вожжи и сел вполоборота к Клерфэ.

– Да, но не к машинам, которые производят такой шум, – возразил он холодно. – Тем не менее я мог бы их удержать. И все же благодарю вас за помощь. Надеюсь, вы не выпачкались.

Клерфэ посмотрел на свои брюки, потом перевел взгляд на мужчину. Он увидел холодное, надменное лицо, глаза, в которых тлела чуть заметная издевка, – казалось, незнакомец насмехался над тем, что Клерфэ пытался разыграть из себя героя. Уже давно никто не вызывал в Клерфэ такой антипатии с первого взгляда.

– Нет, я не выпачкался, – ответил он медленно. – Меня не так уж легко запачкать.

Клерфэ еще раз посмотрел на женщину. «Вот в чем причина, – подумал он. – Хочет сам остаться героем». Он усмехнулся и пошел к машине.

* * *

Санаторий «Монтана» был расположен над деревней. Клерфэ осторожно ехал в гору по спиралям дороги, пробираясь между лыжниками, спортивными санями и женщинами в ярких брюках. Он решил навестить своего бывшего напарника Хольмана, который заболел немногим больше года назад; после тысячемильных гонок в Италии у него началось кровохарканье, и врач установил туберкулез. Хольман сперва рассмеялся; если это действительно так, ему дадут горсть таблеток, сделают побольше уколов, и все снова будет в порядке. Однако антибиотики оказались далеко не такими всемогущими и безотказными, как можно было ожидать, особенно когда дело касалось людей, которые росли в годы войны и плохо питались. Наконец врач послал Хольмана в горы лечиться старомодным способом: покоем, свежим воздухом и солнцем. Хольман вначале бушевал, а потом покорился. Два месяца, которые он должен был здесь провести, растянулись почти что на год.

Как только машина остановилась, Хольман выбежал ей навстречу. Клерфэ смотрел на него, пораженный: он думал, что Хольман лежит в постели.

– Клерфэ! – закричал Хольман. – Нет, я не ошибся. Я сразу узнал мотор! «Он рычит, как старик „Джузеппе“», – подумал я. И вот вы оба здесь! – Он возбужденно тряс руку Клерфэ. – Ну и сюрприз! Да еще вместе со старым львом «Джузеппе»! Ведь это сам «Джузеппе», а не его младший брат?

– Это «Джузеппе». – Клерфэ вышел из машины. – И с теми же капризами, что и раньше, хотя теперь он уже на пенсии. Я купил его у фирмы, чтобы спасти от худшей судьбы. А он платит мне тем, что немедленно забрасывает маслом свечи, как только я замечтаюсь в пути. У него характерец дай Боже.

Хольман рассмеялся. Он никак не мог отойти от машины. На ней он раз десять, а то и больше, участвовал в гонках.

Клерфэ посмотрел на Хольмана.

– Ты хорошо выглядишь, – сказал он. – А я думал, что ты в постели. Тут скорее отель, чем санаторий.

– Все это входит в курс лечения. Прикладная психология. Два слова здесь, в горах, табу – болезнь и смерть. Одно из них слишком старомодное, другое – слишком само собой разумеющееся.

Клерфэ рассмеялся:

– Совсем как у нас. Правда?

– Да, похоже на то, как было у нас внизу. – Хольман отвернулся от машины. – Входи, Клерфэ! Хочешь выпить?

– А что здесь есть?

– Официально – только соки и минеральная вода. Неофициально, – Хольман похлопал по боковому карману, – плоские бутылки с джином и коньяком, которые легко спрятать; благодаря им апельсиновый сок больше радует душу. Откуда ты?

– Из Монте-Карло. Хольман остановился.

– Там были гонки?

– Ты что, не читаешь спортивной хроники? Хольман отвел глаза.

– Вначале читал. А в последние месяцы бросил. Идиотизм, правда?

– Нет, – ответил Клерфэ. – Правильно! Будешь читать, когда снова начнешь ездить.

– Кто ездил с тобой в Монте-Карло?

– Торриани.

– Торриани? Ты с ним теперь постоянно ездишь?

– Нет, – сказал Клерфэ, – я езжу то с одним, то с другим. Жду тебя.

Он говорил неправду. Вот уже полгода, как он ездил с Торриани; но поскольку Хольман не читал больше спортивной хроники, ему можно было спокойно солгать.

– В самом деле? Вы меня еще не забыли?

– Не будь дураком. Хольман сиял.

– Как было в Монте-Карло?

– Никак. Поршни заклинило. Я выбыл.

– С «Джузеппе»?

– Нет, с его младшим братом.

– «Джузеппе» тебе отомстил.

Хольман засмеялся; лучшим лекарством для него было сообщение о том, что Клерфэ не победил с его преемником. Он хотел продолжать расспросы – в один миг к нему вернулась прежняя восторженность, – но Клерфэ поднял руку.

– У вас тут два табу, прибавим к ним еще одно – гонки: не будем говорить о них.

– Но… Клерфэ! Это совершенно невозможно. Почему?

– Я устал. Я приехал сюда отдохнуть и хоть несколько дней не слышать об этом безобразии, будь оно проклято! Не хочу ничего слышать о сверхбыстроходных машинах, на которых людей заставляют мчаться с бешеной скоростью.

Хольман внимательно посмотрел на него:

– Что-нибудь случилось?

– Нет, просто я суеверен. Мой контракт истекает и еще не возобновлен. Вот и все.

– Клерфэ, – сказал Хольман спокойно, – кто разбился?

– Сильва.

– Еще нет. Если ему повезет, отделается ампутацией ноги. Но та сумасшедшая, которая с ним повсюду разъезжала, самозваная баронесса, отказывается видеть его. Сидит в казино и ревет. Ей не нужен калека… А теперь пошли, и дай мне джину.

Они сели за столик у окна. Отпив немного апельсинового соку, Клерфэ под столом долил в свой стакан джину.

– Как на школьной экскурсии. Последний раз я делал это тогда. Пятьсот лет назад.

Хольман забрал у него плоскую бутылку.

– Гостям дают спиртное. Но так проще. Клерфэ огляделся:

– Здесь все больные?

– Нет. Есть и гости.

– Те, что с бледными лицами, – это больные?

– Нет, это здоровые. Они такие бледные потому, что только сейчас поднялись в горы. Сколько ты сможешь у нас пробыть?

– Два-три дня. Где тут можно остановиться?

– В «Палас-отеле». Там хороший бар.

Клерфэ увидел в окно санки и лошадей, которые испугались машины. Они подъехали к входу. Овчарка, лежавшая в холле, бросилась через открытую дверь к мужчине в меховой шапке и прыгнула ему на грудь.

– Кто это? – спросил Клерфэ.

– Женщина?

– Нет, мужчина.

– Русский. Борис Волков.

– Советский?

– Нет, белоэмигрант. В виде исключения, этот не бедный и не из бывших великих князей. Его отец своевременно, до того как его расстреляли, открыл текущий счет в Лондоне; мать явилась сюда с горстью изумрудов, каждый величиной с вишневую косточку, она их не то проглотила, не то зашила в корсет. В то время еще носили корсеты.

Клерфэ улыбнулся:

– Откуда ты это знаешь?

– Здесь быстро узнаешь все друг о друге, стоит только побыть подольше, – ответил Хольман с легкой горечью. – Через две недели, когда кончится спортивный сезон, мы опять до конца года окажемся всего-навсего в маленькой деревушке.

Несколько человек невысокого роста, одетые в черное, прошли почти вплотную к Клерфэ и Хольману. Протискиваясь к своему столику, они оживленно разговаривали по-испански.

– Для маленькой деревушки вы тут слишком интернациональны, – заметил Клерфэ.

– Это правда. Смерть все еще не стала шовинисткой.

– В этом я не так уж уверен.

Клерфэ смотрел, как женщина выходила из санок. Потом взглянул на Хольмана.

– Что с тобой? – спросил он. – Мировая скорбь? Хольман покачал головой:

– Нет, ничего. Но иногда вдруг кажется, что это заведение – просто большая тюрьма. Пусть солнечная и комфортабельная, но все же тюрьма.

Клерфэ ничего не ответил. Он знал другие тюрьмы. Но он знал также, почему Хольман об этом подумал. Все дело было в машине. Его взволновал «Джузеппе». Клерфэ вновь посмотрел в окно. Солнце стояло очень низко, окрашивая снег в мрачный красноватый цвет. Русский и женщина, переговариваясь, стояли у входа.

– Это его жена? – спросил Клерфэ.

– Так я и думал. Она больна?

– Да. И он тоже.

– По ним этого не скажешь.

– Так оно всегда бывает. При этой болезни некоторое время выглядишь цветущим, как сама жизнь. И чувствуешь себя соответственно. До тех пор, пока вдруг перестаешь так выглядеть; но тогда на тебя уже почти никто не глядит.

Те двое вошли. Клерфэ показалось, что они в ссоре. Они остановились: русский что-то тихо и настойчиво говорил женщине. Постояв немного, она покачала головой и быстро пошла к лифту. Ее спутник сделал движение, словно хотел последовать за ней, а затем снова вышел на улицу и сел в санки.

– Он живет не здесь? – спросил Клерфэ.

– Нет. У него тут поблизости дом. Допив свой стакан, Клерфэ встал.

– Поеду в гостиницу, хочу умыться. Где бы нам поесть вместе?

– Здесь. Мне можно будет посидеть с тобой – у меня уже целую неделю нормальная температура. Запрещено выходить только после захода солнца. Кормят у нас неплохо. На больничную еду не похоже. Гостям дают даже легкое вино.

– Ладно. А когда?

– Когда захочешь. В девять мы ложимся. Совсем как дети. Правда?

– Нет, как солдаты. Отбой – и крышка! Перед серьезной гонкой ведь тоже ложишься рано.

Лицо Хольмана просветлело.

– Конечно, это можно рассматривать и так.


Женщина опять появилась в холле. Она направилась было к выходу, но ее остановила седая дама, которая что-то энергично сказала ей. В ответ та горячо произнесла несколько слов, круто повернулась и, увидев Хольмана, подошла к нему.

– Крокодилица не хочет меня выпускать, – сердито прошептала она. – Утверждает, что вчера у меня была температура. И что я не должна была кататься на санках. Она говорит, что ей придется сообщить обо всем Далай-Ламе, если я еще раз…

Только теперь она заметила Клерфэ и замолчала.

– Это Клерфэ, Лилиан, – сказал Хольман. – Я вам про него рассказывал. Он приехал неожиданно.

Прозрачные глаза женщины остановились на Клерфэ; казалось, она смотрит сквозь него.

– Откуда вы приехали?

– С Ривьеры.

Клерфэ не понимал, зачем ей это надо знать. Она опять повернулась к Хольману.

– Крокодилица хочет уложить меня в постель, – сказала она взволнованно. – И Борис тоже. А как вы? Вы не ляжете?

– До девяти – нет.

– Я тоже приду. После вечернего обхода. Я не дам себя запереть! Особенно сегодня ночью.

Рассеянно кивнув Клерфэ, она вышла из холла.

– Тебе, наверно, все это кажется китайской грамотой. Далай-Лама – это, разумеется, наш профессор. Крокодилица – старшая сестра…

– А кто эта женщина?

– Ее зовут Лилиан Дюнкерк. Разве я тебе не говорил? Она бельгийка, ее мать была француженкой. Родители ее умерли.

– Красивая женщина. Почему она так волнуется из-за пустяков?

Хольман на минуту замялся.

– Так всегда бывает в санатории, когда кто-нибудь умирает, – сказал он смущенно. – Ведь мертвый уносит частицу тебя самого. Какую-то долю надежды. Умерла ее подруга.


Верхние этажи санатория отнюдь не походили на отель; то была больница. Лилиан Дюнкерк остановилась перед комнатой, в которой умерла Агнес Сомервилл. Услышав голоса и шум, она открыла дверь.

Гроб уже вынесли. Окна были открыты, и две здоровенные уборщицы мыли пол. Плескалась вода, пахло лизолом и мылом, мебель была сдвинута, и резкий электрический свет освещал все углы.

Лилиан остановилась в дверях. На минуту ей показалось, что она не туда попала. Но потом она увидела маленького плюшевого медвежонка, заброшенного на шкаф; это был талисман покойной.

– Ее уже увезли? – спросила она. Одна из уборщиц выпрямилась.

– Из восемнадцатого номера? Нет, ее перенесли в седьмой. Оттуда ее увезут сегодня вечером. Мы здесь убираем. Завтра приедет новенькая.

– Спасибо.

Лилиан закрыла дверь и пошла по коридору. Она знала комнату номер семь. Это была маленькая комнатушка, и находилась она рядом с грузовым лифтом. В нее переносили покойников – оттуда их удобнее было спускать на лифте. «Совсем как чемоданы», – подумала Лилиан Дюнкерк. А потом все кругом вымывали мылом и лизолом, чтобы от мертвых не осталось ни малейшего следа.

Лилиан Дюнкерк снова оказалась у себя в комнате. В трубах центрального отопления что-то гудело. Все лампы были зажжены.

«Я схожу с ума, – подумала она. – Я боюсь ночи. Боюсь самой себя. Что делать? Можно принять снотворное и не гасить свет. Можно позвонить Борису и поговорить с ним».

Она протянула руку к телефону, но не сняла трубки. Она знала, что он ей скажет. Она знала также, что он будет прав; но какая в том польза, даже если знаешь, что другой прав? Разум дан человеку, чтобы он понял: жить одним разумом нельзя. Люди живут чувствами, а для чувств безразлично, кто прав.

Лилиан устроилась в кресле у окна.

«Мне двадцать четыре года, – думала она, – столько же, сколько Агнес. Но Агнес умерла. Уже четыре года, как я здесь, в горах. А перед тем четыре года была война. Что я знаю о жизни? Разрушения, бегство из Бельгии, слезы, страх, смерть родителей, голод, а потом болезнь из-за голода и бегства. До этого я была ребенком. Я уже почти не помню, как выглядят города ночью. Что я знаю о море огней, о проспектах и улицах, сверкающих по ночам? Мне знакомы лишь затемненные окна и град бомб, падающих из мрака. Мне знакомы лишь оккупация, поиски убежища и холод. Счастье? Как сузилось это беспредельное слово, сиявшее некогда в моих мечтах. Счастьем стали казаться нетопленая комната, кусок хлеба, убежище, любое место, которое не обстреливалось. А потом я попала в санаторий».

Лилиан пристально смотрела в окно. Внизу, у входа для поставщиков и прислуги, стояли сани. Это были сани крематория. Скоро вынесут Агнес Сомервилл. Год назад она подъехала к главному входу санатория – смеющаяся, в мехах, с охапками цветов; теперь Агнес покидала дом через служебный вход, как будто не уплатила по счету. Всего шесть недель назад она вместе с Лилиан еще строила планы отъезда. Отъезд! Недостижимый фантом, мираж.

Зазвонил телефон.

Помедлив, она сняла трубку.

– Да, Борис. – Она внимательно слушала. – Да, Борис. Да, я веду себя разумно… да, я знаю, что нам это только кажется, потому что мы все тут живем вместе… да, многие вылечиваются… да, да… новые средства… да, процент людей, умирающих внизу, в городах, гораздо выше… да, я знаю, что в войне погибли миллионы… да, Борис, но для нас это, вероятно, было слишком много; мы видели чересчур много смертей, да, я знаю, что надо привыкнуть, но для некоторых это, наверное, невозможно… да, да, Борис, я веду себя разумно… обязательно… нет, не приходи… да, я тебя люблю, Борис, конечно… Лилиан положила трубку.

– Вести себя разумно, – прошептала она и взглянула на часы.

Было около девяти. Ей предстояла нескончаемая ночь. Она поднялась. Только бы не остаться одной! В столовой еще должны быть люди.


Кроме Хольмана и Клерфэ, в столовой сидели еще южноамериканцы – двое мужчин и одна довольно толстая маленькая женщина. Все трое были одеты в черное; все трое молчали. Они сидели посередине комнаты под яркой лампой и походили на маленькие черные холмики.

– Они из Боготы, – сказал Хольман. – Дочь мужчины в роговых очках при смерти. Им сообщили об этом по телефону. Но с тех пор, как они приехали, ей стало лучше. Теперь они не знают, что делать – лететь обратно или остаться здесь.

– Почему бы не остаться одной матери, а остальным улететь?

– Толстуха – не мать. Она – мачеха. Мануэла живет здесь на ее деньги. Собственно говоря, никто из них не хочет оставаться, даже отец. Они давно забыли Мануэлу. Вот уже пять лет, как они регулярно посылают ей чеки из Боготы, а Мануэла живет здесь и каждый месяц пишет им письма. У отца с мачехой уже давно свои дети, которых Мануэла не знает. Все шло хорошо, пока им не сообщили, что Мануэла при смерти. Тут уж, разумеется, пришлось приехать ради собственной репутации. Но женщина не захотела отпускать мужа одного. Она ревнива и понимает, что слишком растолстела. В качестве подкрепления она взяла с собой брата. В Боготе уже пошли разговоры, что она выгнала Мануэлу из дому. Теперь она решила показать, что любит падчерицу. Так что дело не только в ревности, но и в престиже. Если она вернется одна, снова начнутся толки. Вот почему они сидят и ждут.

– А Мануэла?

– Приехав, они ее вдруг горячо полюбили. И бедняжка Мануэла, никогда в жизни не знавшая любви, почувствовала себя такой счастливой, что стала поправляться. А ее родственники от нетерпения толстеют с каждым днем; у них нервный голод, и они объедаются сластями, которыми славятся эти места. Через неделю они возненавидят Мануэлу за то, что она недостаточно быстро умирает.

– Или же приживутся здесь, купят кондитерскую и обоснуются в деревне, – сказал Клерфэ.

Хольман рассмеялся:

– Какая у тебя мрачная фантазия.

Клерфэ покачал головой:

– Фантазия? У меня мрачный опыт.


Три черные фигуры поднялись, не произнеся ни слова. Торжественно, соблюдая достоинство, они гуськом направились к двери и чуть не столкнулись с Лилиан Дюнкерк. Она вошла так стремительно, что женщина в испуге отшатнулась, издав пронзительный птичий крик.

Лилиан торопливо подошла к столику, где сидели Хольман и Клерфэ.

– Разве я похожа на призрак? – прошептала она. – А может, да? Уже?

Лилиан вынула из сумочки зеркальце.

– Нет, – сказал Хольман. Лилиан посмотрелась в зеркальце.

«Сейчас она выглядит иначе, чем раньше», – подумал Клерфэ. Черты ее лица казались стершимися, глаза потеряли прозрачный блеск. Лилиан спрятала зеркальце.

– Зачем я это делаю? – пробормотала она, оглядываясь. – Крокодилица уже была здесь?

– Нет, – ответил Хольман, – она должна появиться с минуты на минуту и выгнать нас. Крокодилица точна, как прусский фельдфебель.

– Сегодня ночью у входа дежурит Жозеф. Мы сможем выйти. Удрать, – шептала Лилиан. – Пойдете с нами?

– Куда? – спросил Клерфэ.

– В «Палас-бар», – сказал Хольман. – Мы так иногда делаем, когда уже нет больше сил терпеть. Тайком удираем через служебный вход в «Палас-бар», в большую жизнь.

– В «Палас-баре» нет ничего особенного. Я как раз оттуда.

– А нам особенного и не надо. Пусть там даже нет ни души. Нас волнует все, что происходит за стенами санатория. Здесь приучаешься довольствоваться самым малым.

– Мы можем выйти, – сказала Лилиан Дюнкерк. – Я посмотрела, за нами никто не следит.

– Не могу, Лилиан, – сказал Хольман. – Сегодня вечером у меня поднялась температура. Черт знает почему! Не понимаю, откуда ее принесло. Очевидно, все дело в том, что я снова увидел вот эту старую грязную гоночную машину.

Лилиан Дюнкерк посмотрела на него взглядом затравленного зверька. Вошла уборщица и принялась ставить стулья на столы, чтобы подмести пол.

– Нам случалось удирать и с температурой, – сказала Лилиан.

– Сегодня я не хочу, Лилиан.

– Из-за старой грязной гоночной машины?

– Да, из-за нее тоже, – ответил Хольман смущенно. – Хочется еще поездить на ней. Одно время я в это уже перестал верить. Но теперь… А Борис не может пойти с вами?

– Борис думает, что я сплю. Сегодня днем я уже и так заставила его катать меня на санках. Он не согласится.

Уборщица раздвинула портьеры. И за окном вдруг появились горные склоны, освещенные луной, черный лес, снег. Все это было огромным и бесчеловечным. Трое людей в большом зале казались совсем затерянными. Уборщица начала гасить лампы. С каждой погашенной лампой природа, казалось, еще на шаг продвигалась в глубь комнаты.

– А вот и Крокодилица, – сказал Хольман. Старшая сестра стояла в дверях. Клерфэ заметил, что Лилиан вся напряглась. Сестра подошла к ним. Глядя на них холодными глазами, она улыбнулась, обнажив сильные челюсти.

– Полуночничаете, как всегда! Пора отдыхать, господа! – Она не сказала ни слова по поводу того, что Лилиан еще не ложилась. – Пора отдыхать! – повторила она. – В постель, в постель! Завтра тоже будет день!

Лилиан поднялась.

– Вы в этом так уверены?

– Совершенно уверена, – ответила старшая сестра с удручающей веселостью. – Для вас, мисс Дюнкерк, на ночном столике приготовлено снотворное. Вы будете почивать, словно в объятиях Морфея.


– Наша Крокодилица – королева штампованных фраз, – сказал Хольман. – Сегодня вечером она обошлась с нами еще милостиво. И почему эти стражи здоровья обращаются с людьми, которые попали в больницу, с таким терпеливым превосходством, словно те младенцы или кретины?

– Они мстят за свою профессию, – ответила Лилиан с ненавистью. – Если у кельнеров и больничных сестер отнять это право, они умрут от комплекса неполноценности.

Они стояли в холле у лифта.

– Куда вы идете? – спросила Лилиан Клерфэ. Клерфэ помедлил секунду.

– В «Палас-бар», – сказал он затем.

– Возьмете меня с собой?

Он опять помедлил. Перед глазами у него встала сцена с санками. Он увидел надменное лицо русского.

– А почему нет? – сказал он.


Санки остановились перед отелем. Клерфэ заметил, что Лилиан без бот. Он взял ее на руки и пронес несколько шагов. Она сперва противилась, но потом сдалась. Клерфэ опустил Лилиан перед входом.

– Так! – сказал он. – Пара атласных туфелек спасена! Пойдем в бар?

– Да. Мне надо что-нибудь выпить.

В баре было полно. Краснолицые лыжники в тяжелых ботинках топтались по танцевальной площадке. Оркестр играл слишком громко. Кельнер пододвинул к стойке бара столик и два стула.

– Вам водки, как и в прошлый раз? – спросил он Клерфэ.

– Нет, глинтвейну или бордо. – Клерфэ посмотрел на Лилиан: – А вам что?

– Мне водки, – ответила она.

– Значит, бордо, – сказал Клерфэ. – Окажите мне услугу. Я не выношу водку после еды.

Лилиан посмотрела на него подозрительно: она ненавидела, когда с ней обращались как с больной.

– Правда, – сказал Клерфэ. – Водку будем пить завтра, сколько захотите. Парочку бутылок я контрабандой переправлю в санаторий. А сегодня закажем шеваль блан. Это вино такое легкое, что во Франции его зовут «милый боженька в бархатных штанах».

– Вы пили это вино во Вьенне?

– Да, – сказал Клерфэ.

Он говорил неправду, в «Отель де Пирамид» он пил монтраше.

– Хорошо. Подошел кельнер:

– Вас вызывают к телефону, сударь. Кабина справа у двери.

Клерфэ встал:

– А вы принесите пока бутылку шеваль блана тысяча девятьсот тридцать седьмого года. И откупорьте ее.

Он вышел.


– Из санатория? – нервно спросила Лилиан, когда он вернулся.

– Нет, звонили из Канна. Из больницы в Канне. Умер один мой знакомый.

– Вы должны уйти?

– Нет, – ответил Клерфэ. – Для него это, можно сказать, счастье.

– Счастье?

– Да. Он разбился во время гонок и остался бы калекой. Лилиан пристально посмотрела на него.

– А не кажется ли вам, что калеки тоже хотят жить? – спросила она.

Клерфэ ответил не сразу. В его ушах еще звучал жесткий, металлический, полный отчаяния голос женщины, говорившей с ним по телефону: «Что мне делать? Сильва ничего не оставил! Ни гроша! Приезжайте! Помогите мне! Я на мели! В этом виноваты вы! Все вы в этом виноваты! Вы и ваши проклятые гонки!»

Он отогнал от себя это воспоминание.

– Все зависит от точки зрения, – сказал он, обращаясь к Лилиан. – Этот человек был безумно влюблен в женщину, которая обманывала его со всеми механиками. Он был страстным гонщиком, но никогда не вышел бы за пределы посредственности. Он ничего не хотел в жизни, кроме побед на гонках и этой женщины. Ничего иного он не желал. И он умер, так и не узнав правды. Умер, не подозревая, что возлюбленная не захотела видеть его, когда ему отняли ногу. Он умер счастливым.

– Вы думаете? А может, он хотел жить, несмотря ни на что.

– Не знаю, – ответил Клерфэ, внезапно сбитый с толку. – Но я видел и более несчастных умирающих. А вы нет?

– Да, – сказала Лилиан упрямо. – Но все они охотно жили бы еще.

Клерфэ помолчал немного. «О чем я говорю? – подумал он. – И с кем? И не говорю ли я, чтобы убедить себя в том, во что сам не верю? Какой жесткий, холодный, металлический голос был у подруги Сильвы, когда она говорила по телефону».

– От судьбы никому не уйти, – сказал он нетерпеливо. – И никто не знает, когда она тебя настигнет. Какой смысл вести торг со временем? И что такое, в сущности, длинная жизнь? Длинное прошлое. Наше будущее каждый раз длится только до следующего вздоха. Никто не знает, что будет потом. Каждый из нас живет минутой. Все, что ждет нас после этой минуты, – только надежды и иллюзии. Выпьем?

– Вот идет Борис, – сказала Лилиан. – Это можно было предвидеть!

Клерфэ увидел русского раньше Лилиан. Волков медленно пробирался мимо стойки, на которой гроздьями висели люди. Он сделал вид, что не замечает Клерфэ.

– Санки ждут тебя, Лилиан, – сказал он.

Она посмотрела на Волкова. Ее лицо побледнело под загаром. Все черты его вдруг заострились. Она вся подобралась, как кошка, приготовившаяся к прыжку.

– Отошли сани, Борис, – сказала она очень спокойно. – Это Клерфэ. Ты познакомился с ним сегодня днем.

Клерфэ поднялся чуть-чуть небрежнее, чем полагалось.

– Неужели? – спросил Волков надменно. – О, действительно! Прошу прощения. – Он скользнул взглядом по Клерфэ. – Вы были в спортивной машине, которая испугала лошадей, не так ли?

В его тоне Клерфэ почувствовал скрытую издевку. Он промолчал.

– Ты, наверное, забыла, что завтра тебе идти на рентген, – сказал Волков, обращаясь к Лилиан.

– Я этого не забыла, Борис.

– Ты должна отдохнуть и выспаться.

– Знаю. Но сегодня вечером в санатории это все для меня невозможно.

Она говорила медленно, как говорят с ребенком, когда тот чего-то не понимает. Это было единственное средство сдержать раздражение. Клерфэ вдруг почувствовал к русскому что-то вроде жалости. Волков сам поставил себя в безвыходное положение.

– Не хотите ли присесть? – предложил он Волкову.

– Спасибо, – ответил русский холодно, словно перед ним был кельнер, который спросил его, не хочет ли он еще что-нибудь заказать.

Он, так же, как прежде Клерфэ, почувствовал в этом приглашении скрытую издевку.

– Я должен подождать здесь одного человека, – сказал он, обращаясь к Лилиан. – Если за это время ты надумаешь, то санки…

– Нет, Борис! – Лилиан вцепилась обеими руками в свою сумочку. – Я хочу еще побыть здесь.

Волков успел надоесть Клерфэ.

– Я привел сюда мисс Дюнкерк, – сказал Клерфэ спокойно, – и, по-моему, в состоянии отвести ее обратно.

Волков выпрямился.

– Боюсь, вы понимаете меня превратно, – сказал он сухо, – но говорить на эту тему бесполезно.

Он поклонился Лилиан и пошел обратно к стойке.

Клерфэ снова сел. Он был недоволен собой. «Зачем я впутался в эту историю? – подумал он. – Ведь мне уже не двадцать лет».

Он был уверен, что занимает в жизни чужое место.

Эрих был вторым ребенком в семье. Его старший брат Тео умер от менингита в канун своего пятилетия, и с тех пор его постоянно ставили Эриху в пример: Тео был и красавец, и умница, и слушался родителей. Когда Эрих приносил из школы двойку или прогуливал занятия по музыке, родители выговаривали ему: Тео никогда бы так не поступил.

Эрих ревновал к умершему брату свою мать, Анну Марию Шталькнехт, которую безмерно любил. Отца он попросту боялся. Переплетчик Петер Франц Ремарк, происходивший из семьи осевших в городе Оснабрюк французов, был человеком суровым.

Если бы не постоянное соперничество с умершим братом, детство будущего писателя вполне можно было бы назвать счастливым.

Нижнесаксонский Оснабрюк, где 22 июня 1898 родился Эрих Пауль Ремарк, был тихим городом, где на площадях по воскресеньям выступали бродячие циркачи, а сразу за домом Ремарков начинался лесок, куда мальчик любил уходить с книгой, одной из тех, что приносили отцу на переплет. Он читал много и бессистемно. Пробовал писать и сам.

Свои стихи и рассказы он читал младшим сестрам, Эрне и Эльфриде.

Но отец, обнаружив как-то сочинения сына, устроил скандал. По его мнению, сын должен был получить солидную профессию — например, учителя. В 14 лет по настоянию родителей мальчик поступил в католическую педагогическую семинарию, готовившую учителей народных школ. Учебу он не любил, со сверстниками не ладил. Узнав, что он пишет стихи, они прозвали его «пачкун» и издевались над ним за его странную манеру одеваться. Эрих носил галстук, ходил с тросточкой, подражая своим взрослым друзьям из литературного общества «Приют грез», основанного бывшим маляром Фрицем Хёрстемайером. В «Приюте» на Либихштрассе, 31, Эрих проводил большую часть времени — среди «писателей» была его первая любовь Эрика Хаазе.

В семинарии Эрих не доучился — началась Первая мировая война. 21 ноября 1916 года восемнадцатилетнего Эриха призвали в армию. Свидетельство о годности к годичной добровольной службе он получал с радостью, и даже написал об этом для местной газеты «Друг Родины». Ремарк не любил вспоминать об этой своей первой публикации.

По молодости он видел в военной службе лишь избавление от скучной, расписанной наперед учительской жизни. После прохождения военной подготовки в казарме в Оснабрюке ему выдали назначение — на Западный фронт. В свою 2-ю роту полевого рекрут-депо в Хам-Ленглете новобранец Ремарк прибыл преисполненный желания храбро защищать отечество. Однако война оказалась совсем не похожей на красочные баталии из прочитанных книг. Все ее ужасы Эриху пришлось испытать сполна, хотя на передовой он пробыл всего месяц. В июне 1917-го его часть перевели из тыла в самое пекло — под Ипр, где немцы пытались прорвать англо-французские позиции.

Воюющие стороны оставили на поле боя 250 тысяч убитых.

Среди них только чудом не оказался Ремарк, которого 31 июля тяжело ранило осколками гранаты — в левую ногу, правую руку и шею. Он пролежал в госпитале св. Винценца в Дуйсбурге несколько месяцев. Там и узнал о смерти матери от рака. Тяжесть утраты обострилась тем, что отец очень скоро привел в дом мачеху.

Эрих, сбежавший из госпиталя на похороны матери, пытался забыться — странствовал по кабакам, как персонажи его будущих романов, заводил интрижки с оснабрюкскими девицами, очарованными героем войны, награжденным Железным крестом. Награду он вскоре вернул правительству — ему казалось, что он не по праву занял в жизни законное место погибших однополчан, как когда-то — место Тео.

Пытаясь преодолеть душевный разлад, он вернулся к писательству. К этому его подтолкнула Эрика Хаазе, с которой он вновь встретился на похоронах их общего друга Фрица Хёрстемайера. Эрика переехала к Ремарку, взяла все заботы о хозяйстве на себя и буквально силой заставила Ремарка перестать пить и взяться за перо. В 1920 году он закончил роман «Приют грез» — о художнике, очень похожем на Хёрстемайера.

Произведение начинающего автора было жестоко разгромлено критиками. Ремарка высмеяли за сентиментальность. В моде были другие книги — проигравшая войну, опозоренная и обнищавшая Германия зачитывалась дешевыми детективами и эротикой, чтобы отвлечься от мрачной реальности. На этом фоне история обреченной юношеской любви казалась надуманной. После этой неудачи Ремарк расстался с Эрикой, считая, что обманул ее надежды.

В отчаянии он писал маститому Стефану Цвейгу: «Творчество для меня не литературная забава и не академическое занятие, но кровное дело, вопрос жизни и смерти… В настоящий момент в моей судьбе все так переплелось и запуталось, идет такая ужасная творческая борьба, что я остро нуждаюсь в добрых советчиках».

Ответ пришел не скоро, но был доброжелательным.

«Когда я уже почти не верил, что человек может быть добр к другому человеку, Вы написали мне очень теплое письмо, — напомнил он Цвейгу много лет спустя. — Я хранил его все годы среди тех немногих вещей, расстаться с которыми был просто не в силах. Оно служило мне утешением в дни продолжительных депрессий».

Впрочем, Ремарк нуждался не только в советчиках — он просто нуждался, как и миллионы немцев. Деньги обесценились, работы не было. Уверенный, что писателя из него не получится, он попытался начать жить «с ноля» — собравшись с силами, окончил учительскую семинарию и устроился на полставки учителем в пригороде Оснабрюка.

Но продержался в школе недолго — запил.

Жил на случайные заработки — делал надгробные памятники, «уродливые изваяния в виде страдающих от зубной боли львов и ощипанных бронзовых орлов», играл на органе для пациентов сумасшедшего дома.

Однажды участвовал в автогонках, о чем по просьбе специализированного журнала об автомобильных покрышках «Эхо Континенталь» написал несколько статей.

Он подписал их не Remark, а на французский манер — Remarque, так когда-то и писалась фамилия его французских предков.

Он изменил и свое имя, Эрих Пауль, став Эрихом Мария — в память о матери.

Постепенно он втягивался в журналистику: его статьи, рецензии и короткие рассказы стали печататься в газетах Оснабрюка, Ганновера, а затем и Берлина. В конце 1924 года уже признанной «акулой пера» он перебрался в столицу, где благодаря бурному, но кратковременному роману с дочерью главного редактора его взяли работать в спортивный иллюстрированный журнал «Шпорт им Бильд». Статьи об автогонках по настоянию каучукового концерна превратились в роман «Станция на горизонте», который был издан и, как ни странно, получил неплохие отзывы. Сам Ремарк относился к этому «повествованию о хороших радиаторах» лишь как к «способу заработать денег, чтобы потом потратить их на женщин».

Именно для того, чтобы производить на женщин впечатление, он по дешевке купил у обнищавшего дворянина титул барона фон Бухвальда. За 500 марок барон согласился его усыновить.

Женщин у Ремарка было много. Он и не представлял, что сможет когда-нибудь отказаться от холостяцкого образа жизни, пока не познакомился с модной берлинской танцовщицей Ильзой Цамбона. В 1925 году они поженились. 24-летняя Ильза хотела ребенка, но у Эриха по этой части что-то оказалось не в порядке: виноваты были то ли старое ранение, то ли детская шалость, когда он на спор просидел час в холодной воде пруда. Начались ссоры, Ремарк искал утешения на стороне, Ильза отвечала тем же. Он вновь стал пить. Вернулись фронтовые кошмары, и, чтобы избавиться от них, он решил написать о войне.

Роман «На Западном фронте без перемен» был написан «в стол», но случайно прочитавший его друг пришел в восторг и уговорил разослать роман по издательствам. Рукопись попала и к Самуэлю Фишеру, самому известному в те времена немецкому издателю, но Фишер вернул автору рукопись со словами, что никто в Германии уже и слышать не хочет о войне.

В ноябре 1928-го роман стала печатать с продолжением газета «Фоссише Цайтунг». Хотя первые же отзывы критиков говорили о поразительной удаче автора, Ремарк до последнего не верил в свое счастье — ему мерещился крах, приключившийся с «Приютом грез».

В 1929 году, отдавая рукопись в издательство «Пропилэен-Ферлаг», согласившееся выпустить роман отдельной книгой, он даже пытался использовать псевдоним «Крамер», вывернув свою фамилию наизнанку.

Ремарк не проснулся знаменитым — прошел год, прежде чем читающая публика «распробовала» роман, в котором автор, проклиная мировую бойню, в то же время воспевал ее участников — не героев, а обычных людей с их слабостями, ищущих силы жить и любить после пережитого кошмара. Уже в 1932 году «На Западном фронте без перемен» перевели на 29 языков, а только немецкие тиражи перевалили за три миллиона. В Голливуде по роману был снят знаменитый фильм Льюиса Майлстоуна, за которым позже последовали два ремейка. В берлинских пивных роман вызывал жаркие дискуссии, доходившие до драк. Одни утверждали, что там «все правда», а с автором они чуть ли не сидели в одной траншее. Другие, в основном сторонники Гитлера, уверяли, что никакого Ремарка нет — это перевернутая фамилия еврея Крамера, который на фронт и носу не казал, а свою пакостную книжку сочинил, чтобы подорвать дух немецкого народа.

На берлинской премьере фильма «На Западном фронте без перемен» штурмовики запустили в зрительный зал крыс, пытаясь сорвать сеанс. Не вышло — происходящее на экране было куда страшнее.

Отголоски этих баталий доходили до Ремарка и, хотя он был далек от политики, всерьез беспокоили его. Он никогда не скрывал, что хотел быть богатым и знаменитым, но вовсе не желал такой шумихи. Что, если его опять приняли за кого-то другого?

Отношения с Ильзой трещали по швам — узнав, что она встречается со сценаристом Шульцем, Ремарк нанял громил, которые отдубасили соперника до полусмерти. Это не помогло спасти брак — он распался в 1930-м, когда писатель увлекся юной актрисой Рут Альбу.

Позже она вспоминала: «Он старался жить как можно незаметнее и никого не впускал себе в душу. До беспамятства был влюблен в одиночество, закутывался в него, словно в свои элегантные кашемировые пуловеры».

В Берлине, где появлялось все больше нацистских свастик, Ремарка уже ничто не держало. В 1931 году он купил на средства от зарубежных изданий романа виллу в швейцарском городке Порто-Ронко на берегу озера Лаго-Маджоре. Он покинул родную Германию на целую четверть века: в 1933 году пришедшие к власти нацисты лишили его гражданства, его книги жгли на площадях за «пацифизм и предательство германского духа».

Потом, правда, спохватились — приехавший в Швейцарию статс-секретарь Кёрнер, референт Германа Геринга, убеждал писателя вернуться: «Вы же чистокровный ариец, вы должны быть с нами».

Ремарк указал гостю на дверь — он презирал лавочников, возомнивших себя хозяевами мира.

После этого случая у виллы Ремарка обнаружили труп журналиста Феликса Мануэля Мендельсона. Томас Манн записал в дневнике: «Несчастного юного Мендельсона, видимо, приняли за Ремарка».

Ремарк предчувствовал начало новой войны, и это чувство погружало его в глубокую депрессию. В свой сороковой день рождения, который он отметил в Порто-Ронко, он записал в дневнике: «Играет серый котенок. Чешут собак. Благоухают цветы. А что же здесь делаю я?.. Тебе уже сорок. Постарел за год на десять лет. Жизнь, растраченная впустую... Заводил патефон. Фотографировал комнату. Странное чувство: будто мне сюда уже никогда не вернуться. Как будто все в последний раз: лето, дом, тишина, счастье, Европа, быть может, сама жизнь».

Он был близок к самоубийству. Его спасла Марлен Дитрих. С бежавшей из Германии кинозвездой он познакомился во Франции. Он называл ее Пумой, был очарован ее кошачьей грацией, низким чувственным тембром ее голоса. Они вместе провели каникулы на Ривьере, и он записывал в дневник: «Целый день внизу у моря, до темноты. Божественное лицо. Нетерпение скорее подняться наверх. Фантастическая ночь…»

Но их отношения не сулили идиллии. Марлен была сильной женщиной, окруженной толпой приживал и поклонников обоего пола. Ремарк не мог и не хотел вливаться в их ряды.

К тому же из Германии пришла весть о том, что Ильзе Цамбона как еврейке угрожает концлагерь. Чтобы спасти ее, он вступил с ней в повторный, теперь уже фиктивный, брак и по своему швейцарскому паспорту вывез ее в Порто-Ронко. Об этом не знал почти никто, как и о том, что львиную долю гонораров он тратил на помощь немецким эмигрантам — он как будто стыдился благородных поступков. К тому же эмигранты не признавали его своим: ни Томас Манн, ни Фейхтвангер не желали общаться с Ремарком. Одна из причин — то, что он не рвался обличать фашизм в своих книгах. Его новые романы «Возвращение» и «Три товарища» повествовали все о том же — о трудном выживании «маленьких людей», о любви и дружбе.

Роман «Возвращение» тоже был экранизирован в Голливуде. Ободренный успехом фильма, Ремарк отправился за океан, но шумная встреча в Нью-Йорке смутила его. «Вспышки фотоаппаратов, важничанье, жеманство и больше ничего. Все непрерывно позируют», — писал он в дневнике.

В Калифорнии его встретила Дитрих, и все началось снова — яростные сцены ревности сменялись не менее бурным примирением. Он писал: «Вот что значит жить бок о бок с Пумой, друзья мои. Желая погладить, она может оторвать голову». У Дитрих были поводы ревновать Ремарка — он пользовался большой популярностью у американских красоток. Однажды Марлен спрятала всю его обувь, заподозрив, что он собирается к любовнице. Его же выводили из себя попытки Пумы вмешаться в его творчество, советы, о чем ему стоит писать, а о чем — нет. Он буквально сбежал от Дитрих во Францию, где его и застало известие о начале Второй мировой войны.

В октябре 1939-го он покинул Париж и на лайнере «Куин Мэри» вернулся в США. В плавании он принял решение жениться на Марлен, но та встретила его известием о том, что у нее закончился роман с актером Джимми Стюартом и начался новый — с покинувшим Францию Жаном Габеном. Он проклял Дитрих — "к черту проклятую Пуму!"

Его романы с кинозвездами, в том числе и с Лупе Велес, были как будто местью Марлен Дитрих. Продолжались они недолго. Только с Гретой Гарбо у него сохранились дружеские отношения. Та настолько хорошо понимала писателя, что без всякой ревности отнеслась к появлению в его жизни новой любви — русской манекенщицы и актрисы Наташи Палей. Ее отец был родным братом царя Александра II.

Когда они познакомились, ей было тридцать пять лет. Она была замужем второй раз, как говорили, за гомосексуалистом. В 30-х годах она снялась в нескольких французских фильмах — вместе с Морисом Шевалье, Чарльзом Бойером и Кэри Грантом. Была дружна с Жаном Кокто и Антуаном де Сент-Экзюпери. Под впечатлением первой встречи Ремарк писал: «Красивое, чистое, сосредоточенное лицо, длинное тело — египетская кошка. Впервые ощущение, что можно влюбиться и после Пумы... Проводил смятенную русскую душу домой».

Вдохновленный Наташей, которую он называл «лучиком света среди кукол и обезьян», Ремарк принялся за роман «Триумфальная арка», о жизни немецких эмигрантов в Париже. Роман продвигался трудно, Ремарк часто пил без всякой меры. Запои заканчивались изменами, например, с танцовщицей Верой Зориной, женой известного хореографа Джорджа Баланчина. Сам он объясняет их просто — жить осталось немного: «Месяцами боли в сердце». Невралгия лица, мигрень, почечные колики.

«Хочется... любви. Был ею обделен».

Параллельно с «Триумфальной аркой» Ремарк по заказу властей США писал сценарии к антифашистским фильмам, а после открытия второго фронта составил план послевоенного устройства Германии. В своеобразной памятке для держав-победительниц он предсказал будущие широкомасштабные попытки отрицать вину немцев за содеянное и обелить преступников.

"Кто посадит на скамью подсудимых генерала, всего лишь исполнявшего свой долг?"... "Чтобы воспитывать детей, нужно сперва воспитать учителей... "

Нацисты жестоко отомстили: пропал без вести отец писателя, а сестру арестовали по обвинению в «подрывной работе».

Острая на язык Эльфрида, не скрывавшая своего отношения к Гитлеру, подверглась страшной средневековой казни: ее обезглавили.

Ремарк узнал об этом только в 1946-м из письма сестры Эрны. В том же письме она сообщила, что отец жив.

Ремарк постарался забыть старые обиды и уговорил старика отца переехать жить в его дом на Лаго-Маджоре.

Однако Ремарк был уже немолод; к многолетнему злоупотреблению алкоголем добавился постоянный стресс, результат все того же проклятого недовольства собой.

С 1948 года его месяцами мучили головные боли — симптом редкой болезни Меньера, против которой медицина была бессильна.

Он не мог работать, обращался за помощью к врачам, психоаналитикам, даже к экстрасенсам — бесполезно.

С творческим кризисом совпал личный. Роман с секретаршей Эллен Янссен стал причиной расставания писателя с Наташей Палей.

В 1951 году он близко сошелся с 40-летней американской актрисой Полетт Годдар, бывшей женой Чарли Чаплина. Она относилась к тому типу женщин, которые всегда нравились Ремарку — чувственная, нервная, легко меняющая настроение, но при этом ищущая мужской защиты и утешения. Ее слава вместе с молодостью ушла в прошлое, и теперь она искала «тихую гавань» на оставшуюся жизнь. Это совпало с желанием Ремарка, и в следующем году он взял Полетт в турне по Европе.

После долгого перерыва он посетил Оснабрюк. Земляки присвоили ему звание почетного гражданина города, но радости он не испытывал. Растоптанная нацистами Германия давно уже была для него чужой, и оснабрюкские улицы, восстановленные после бомбежек, не рождали сентиментальных воспоминаний. Он уехал в Порто-Ронко, где и обосновался вместе с Полетт на всю оставшуюся жизнь.

В 1958 году он женился на ней, вторично оформив развод с Ильзой, хотя продолжал помогать ей, терпеливо снося ее капризы и жалобы на разбитую жизнь. В Швейцарии были написаны романы «Время жить и время умирать» и «Черный обелиск». Последний — откровенный автобиографический рассказ о юноше из маленького города, непривычно легкий и шутливый для Ремарка. В предисловии он обращается к читателям: «Не браните за то, что я решил вернуться в те сказочные годы, когда надежда развевалась над нами, как знамя, и мы верили в такие подозрительные вещи, как человечность, справедливость, терпимость». Легкость исчезает в конце романа, где сообщается о дальнейшей судьбе героев — тот погиб на войне, того замучили в концлагере, а этот стал важной персоной при нацистах, и теперь получает положенную пенсию.

Прежде равнодушный к политике Ремарк ближе к старости окунулся в нее с головой, страстно выступая против возрождения нацизма в Германии. В 1959 году вышел роман «Жизнь взаймы», встреченный публикой без восторга. Герои Ремарка, как и он сам, старели и размышляли о смерти и вечности, а читатели по-прежнему ждали от них бесшабашных выходок во хмелю. Неуверенность в себе опять сослужила писателю плохую службу: озаботившись потерей популярности, он решил «улучшить» свои романы, приблизив их к популярной литературе. В результате его последние вещи «Тени в раю» и «Ночь в Лиссабоне» имели еще меньший успех, а критики при их упоминании пренебрежительно кривились.

«Нью-Йорк таймс» объявила: «Ремарк как писатель кончился».

Радовал его только небывалый успех в России.

Книги Ремарка чудом прорвали «железный занавес», опущенный перед современной западной литературой. Их герои, немногословные, слегка небритые и изрядно выпившие, стали примером для подражания молодых «шестидесятников», тоже оказавшихся на идейном распутье. Ремарк даже собирался приехать в Москву, но тут Берлин перегородили стеной, и он, верный себе, назвал это решение «величайшей глупостью». Визит сорвался.

Вскоре уже стало не до поездок. Здоровье писателя ухудшалось, один за другим следовали сердечные приступы.

Похороны состоялись в Порто-Ронко, на скромном сельском кладбище. Из близких присутствовали только Полетт и сестра Эрна. Были соседи по Порто-Ронко — аптекарь и хозяин питейного заведения. Из писателей на похороны не приехал никто. Среди них у Ремарка не было ни одного друга.

Всю жизнь он был настолько неуверен в себе, что всячески избегал общения с коллегами по перу. Он думал, что все считают его плохим писателем, и жаловался в дневнике, что вызывает сам у себя злобу и стыд. «Одиночество, — говорил его герой доктор Равик из „Триумфальной арки“, — извечный рефрен жизни».

Копирайт: Gala Биография 2007

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Анатолий Рыбаков
Кортик

© А. Н. Рыбаков, наследники, 2016

© М. Ф. Петров, наследники, 2016

© ООО «Издательство АСТ», 2016

Часть первая. Ревск

Глава 1. Испорченная камера

Миша тихонько встал с дивана, оделся и выскользнул на крыльцо.

Улица, широкая и пустая, дремала, пригретая ранним утренним солнцем. Перекликались петухи. Изредка из дома доносились кашель, сонное бормотание – первые звуки пробуждения в прохладной тишине покоя.

Миша жмурил глаза. Его тянуло обратно в теплую постель, но мысль о рогатке заставила его встряхнуться. Осторожно ступая по скрипучим половицам коридора, он пробрался в чулан.

Тусклый свет падал из крошечного оконца под потолком на прислоненный к стене велосипед – старую сборную машину на спущенных шинах, с ржавыми спицами и порванной цепью. Миша снял висевшую над велосипедом рваную, в разноцветных заплатах камеру, перочинным ножом вырезал из нее две узкие полоски и повесил обратно так, чтобы вырез был незаметен.

Он осторожно открыл дверь, собираясь выбраться из чулана, как вдруг увидел в коридоре Полевого, босого, в тельняшке, с взлохмаченными волосами. Миша прикрыл дверь и, оставив маленькую щелку, притаился.

Полевой спустился во двор, подошел к заброшенной собачьей будке, внимательно осмотрелся.

«Чего ему не спится? – думал Миша. – И осматривается как-то странно…»

Полевого все называли «товарищ комиссар». Высокий, могучий человек, в прошлом матрос, он до сих пор ходил в широких черных брюках и куртке, пропахшей табачным дымом. Из-под куртки на ремешке болтался наган. Все ревские мальчишки завидовали Мише – он жил в одном доме с Полевым.

«Чего это он? – удивлялся Миша. – Так я из чулана не выберусь! Бабушка вот-вот поднимется».

Полевой сел на лежавшее возле будки бревно, еще раз осмотрел двор. Его взгляд скользнул по щелочке, в которую подглядывал Миша, по окнам дома.

Потом он засунул руку под будку, долго шарил там, видимо нащупывая что-то, затем выпрямился, встал и пошел обратно в дом. Скрипнула дверь его комнаты, затрещала под грузным телом кровать, и все стихло.

Мише не терпелось смастерить рогатку, но… что искал Полевой под будкой? Миша крадучись подошел к ней и остановился в раздумье.

Посмотреть, что ли? А вдруг кто-нибудь заметит? Он сел на бревно и оглянулся на окна дома. «Нет, нехорошо! Нельзя быть таким любопытным! – подумал Миша и засунул руку под будку. – Ничего здесь не может быть». Ему просто показалось, будто Полевой что-то искал… Рука его шарила под будкой. Конечно, ничего! Только земля и скользкое дерево… Мишины пальцы попали в расщелину. Если здесь и спрятано что-нибудь, то он даже не посмотрит, только убедится, есть тут что или нет. Он нащупал в расщелине что-то мягкое, вроде тряпки. Вытащить? Миша еще раз оглянулся на дом, потянул тряпку и, разгребая землю, вытащил из-под будки сверток.

Он стряхнул с него землю и развернул. На солнце блеснул стальной клинок кинжала. Кортик! Такие кортики носят морские офицеры. Он был без ножен, с тремя острыми гранями. Вокруг побуревшей костяной рукоятки извивалась бронзовым телом змейка с открытой пастью и загнутым кверху язычком.

Обыкновенный морской кортик. Почему же Полевой его прячет? Странно. Миша еще раз осмотрел кортик, завернул его в тряпку, засунул обратно под будку и вернулся на крыльцо.

Со стуком падали деревянные брусья, запирающие ворота. Коровы медленно и важно, помахивая хвостами, присоединялись к проходившему по улице стаду. Стадо гнал пастушонок в длинном, до босых пят, рваном зипуне и барашковой шапке. Он покрикивал на коров и ловко хлопал бичом, который волочился за ним в пыли как змея.

Сидя на крыльце, Миша мастерил рогатку, но мысль о кортике не выходила у него из головы. Ничего в этом кортике нет, разве что бронзовая змейка… Почему Полевой его прячет?

Рогатка готова. Эта будет получше Генкиной! Миша вложил в нее камешек и стрельнул по прыгавшим на дороге воробьям. Воробьи поднялись и уселись на заборе. Миша хотел еще раз выстрелить, но в доме раздались шаги, стук печной заслонки, плеск воды из ушата. Миша спрятал рогатку за пазуху и направился в кухню.

Бабушка в своем засаленном капоте с оттопыренными от множества ключей карманами передвигала по скамейке большие корзины с вишнями. На озабоченном лице щурятся маленькие подслеповатые глазки.

Миша запустил руки в корзину.

– Куда, куда! – закричала бабушка. – Грязными лапами!

– Жалко уж! Я есть хочу, – проворчал Миша.

– Умойся сперва.

Миша подошел к умывальнику, чуть смочил ладони, прикоснулся к кончику носа, тронул полотенце и отправился в столовую.

На своем обычном месте во главе длинного обеденного стола, покрытого коричневой цветастой клеенкой, уже сидит дедушка – старенький, седенький, с редкой бородкой и рыжеватыми усами. Большим пальцем он закладывает в нос табак и чихает в желтый носовой платок. Его живые, в лучах добрых, смешливых морщинок глаза улыбаются, и от его сюртука исходит мягкий и приятный запах, только одному дедушке свойственный.

На столе еще ничего нет. В ожидании завтрака Миша поставил свою тарелку посреди нарисованной на клеенке розы и начал обводить ее вилкой, чтобы замкнуть розу в круг.

На клеенке появляется глубокая царапина.

Неся перед собой самовар, в столовую вошла бабушка. Миша прикрыл царапину локтями.

– Где Семен? – спросил дед.

– В чулан пошел, – ответила бабушка. – Велосипед вздумал чинить!

Миша вздрогнул и, забыв про царапину, снял локти со стола. Велосипед чинить? Вот так штука! Все лето дядя Сеня не притрагивался к велосипеду, а сегодня, как назло, принялся за него. Сейчас увидит камеру – и начнется канитель.

Скучный человек дядя Сеня! Бабушка – та просто отругает, а дядя Сеня скривит губы и начинает читать нотации. В это время он смотрит в сторону, снимает и надевает пенсне, теребит золоченые пуговицы на своей студенческой тужурке. А он вовсе не студент! Его давным-давно исключили из университета за «беспорядки». Интересно, какой беспорядок мог наделать такой всегда аккуратный дядя Сеня? Лицо у него бледное, серьезное, с маленькими усиками под носом. За обедом он обычно читает книгу, скосив глаза, и не глядя, наугад, подносит ко рту ложку.

Миша опять вздрогнул: из чулана донеслось громыханье велосипеда.

И когда в дверях показался дядя Сеня с порезанной камерой в руках, Миша вскочил и, опрокинув стул, опрометью бросился из дому.

Глава 2. Огородные и алексеевские

Он промчался по двору, перемахнул через забор и очутился на соседней Огородной улице. До ближайшего переулка, ведущего на свою Алексеевскую улицу, не более ста шагов. Но мальчишки с Огородной, заклятые враги алексеевских, уже заметили Мишу и сбегались со всех сторон, вопя и улюлюкая, в восторге от предстоящей расправы с алексеевским, да еще с москвичом.

Миша быстро вскарабкался обратно на забор и закричал:

– Что, взяли? Эх вы, пугалы огородные!

Это была самая обидная для огородных кличка. В Мишу полетел град камней. Он скатился с забора во двор, на лбу его набухала шишка, а камни продолжали лететь, падая возле самого дома, из которого вдруг вышла бабушка. Она близоруко сощурила глаза и, обернувшись к дому, кого-то позвала. Наверное, дядю Сеню…

Миша прижался к забору:

– Ребята, стой! Слушай, чего скажу!

– Чего? – ответил кто-то за забором.

– Чур, не бросаться! – Миша снова влез на забор, с опаской поглядел на ребячьи руки. – Что вы все на одного? Давайте по-честному – один на один.

– Давай! – закричал Петька Петух, здоровенный парень лет пятнадцати.

Он сбросил с себя рваную кацавейку и воинственно засучил рукава рубашки.

– Уговор, – предупредил Миша, – двое дерутся, третий не мешай.

– Ладно, ладно, слезай!

На крыльце рядом с бабушкой уже стоял дядя Сеня.

Миша спрыгнул с забора.

Петух тут же подступил к нему.

– Это что? – Миша ткнул пальцем в железную пряжку Петькиного пояса.

По правилам во время драки никаких металлических предметов на одежде быть не должно. Петух снял ремень. Его широкие, видно отцовские, брюки чуть не упали. Он подхватил их рукой, кто-то подал ему веревку. Миша в это время расталкивал ребят: «Давай побольше места!..» – и вдруг, отпихнув одного из мальчиков, бросился бежать.

Мальчишки с гиком и свистом кинулись за ним, а сзади всех, чуть не плача от огорчения, бежал Петух, придерживая рукой падающие штаны.

Миша несся во всю прыть. Босые его пятки сверкали на солнце. Он слышал позади себя топот, сопение и крики преследователей. Вот поворот. Короткий переулок… И он влетел на свою улицу. Ему на выручку бежали алексеевские. Огородные, не принимая драки, вернулись к себе.

– Ты откуда? – спросил рыжий Генка.

Миша перевел дыхание, оглядел всех и небрежно произнес:

– С Огородной. Дрался с Петухом по-честному, а как стала моя брать, они все на одного.

– Ты – с Петухом? – недоверчиво спросил Генка.

– А то кто?! Здоровый он парень, во какой фонарь мне подвесил! – Миша потрогал шишку на лбу.

Все с уважением посмотрели на этот синий знак его доблести.

– Я ему тоже всыпал… – продолжал Миша, – запомнит! И рогатку отобрал. – Он вытащил из-за пазухи рогатку с длинными красными резинками. – Получше твоей.

Потом он спрятал рогатку, презрительно посмотрел на девочек, формочками лепивших из песка куличики, и насмешливо спросил:

– А ты что делаешь? В пряталки играешь, в салочки? «Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик погулять…»

– Вот еще! – Генка тряхнул рыжими вихрами. – Давай в ножички.

– На пять горячих со смазкой.

Они уселись на деревянный тротуар и начали по очереди втыкать в землю перочинный ножик: просто, с ладони, броском, через плечо, солдатиком…

Миша первым закончил все фигуры. Генка протянул ему руку. Миша состроил зверскую физиономию и поднял кверху два послюнявленных пальца. Генке эти секунды кажутся часами, но Миша не ударил. Он опустил руку и сказал: «Смазка просохла», и снова послюнявил пальцы. Это повторялось по нескольку раз перед каждым ударом, пока Миша не влепил наконец Генке все пять горячих, и Генка, скрывая выступившие на глазах слезы, дул на посиневшую и ноющую руку.

Солнце поднималось все выше. Тени укорачивались и прижимались к палисадникам. Улица лежала полумертвая, едва дыша от неподвижного зноя. Жарко. Надо искупаться.

Мальчики отправились на Десну.

Узкая, в затвердевших колеях дорога вилась полями, уходившими во все стороны зелено-желтыми квадратами. Квадраты спускались в ложбины, поднимались на пригорки, постепенно закруглялись, как бы двигаясь вдали по правильной кривой, неся на себе рощи, одинокие овины, задумчивые облака.

Пшеница стояла высокая, неподвижная. Мальчики рвали колосья и жевали зерна, ожесточенно сплевывая пристающую к нёбу шелуху. В пшенице что-то шелестело. Испуганные птицы вылетали из-под ног.

Вот и река. Приятели разделись на песчаном берегу и бросились в воду, поднимая фонтаны брызг. Они плавали, ныряли, боролись, прыгали с шаткого деревянного моста, потом вылезли на берег и зарылись в горячий песок.

– А в Москве есть река? – спросил Генка.

– Есть. Москва-река. Я тебе уже тысячу раз говорил.

– Так по городу и течет? Как же в ней купаются?

– Очень просто: в трусиках. Без трусов тебя к Москве-реке за версту не подпустят. Специально конная милиция смотрит.

Генка недоверчиво ухмыльнулся.

– Чего ты ухмыляешься? – рассердился Миша. – Ты, кроме своего Ревска, не видал ничего, а ухмыляешься!

Глядя на приближающийся к реке табун лошадей, он спросил:

– Какая самая маленькая лошадь?

– Жеребенок, – не задумываясь ответил Генка.

– Вот и не знаешь! Самая маленькая лошадь – пони. Есть английские пони, они – с собаку, а японский пони – вовсе с кошку.

– Я вру? Если бы ты хоть раз был в цирке, то не спорил бы. Ведь не был? Скажи: не был?.. Ну вот, а споришь!

Генка помолчал, потом сказал:

– Такая лошадь ни к чему: ее ни в кавалерию, никуда.

– При чем тут кавалерия? Думаешь, только на лошадях воюют? Если хочешь знать, один матрос уложит трех кавалеристов.

– Я про матросов ничего не говорю, – сказал Генка, – а без кавалерии никак нельзя. Вот банда Никитского – все на лошадях.

– Подумаешь, «банда Никитского»!.. – Миша презрительно скривил губы. – Скоро Полевой поймает этого Никитского.

– Не так-то просто, – возразил Генка, – его уж год все ловят, никак не поймают.

– Поймают!

– Тебе хорошо говорить, а он крушения устраивает. Отец уж боится поезда водить.

– Ничего, поймают.

Миша зевнул, зарылся глубже в песок и задремал. Генка тоже дремлет. Им лень спорить: жарко.

Солнце обжигает степь, и, спасаясь от него, молчаливая степь лениво утягивается за горизонт.

Глава 3. Дела и мечты

Генка ушел домой обедать, а Миша бродил по горластому украинскому базару.

На возах зеленеют огурцы, краснеют помидоры, громоздятся решета с ягодами. Пронзительно визжат розовые поросята, хлопают белыми крыльями гуси. Флегматичные волы жуют свою бесконечную жвачку и пускают до земли длинные липкие слюни. Миша ходил по базару и вспоминал кислый московский хлеб и водянистое молоко, выменянное на картофельную шелуху. И он скучал по Москве, по ее трамваям и вечерним тусклым огням.

Миша остановился перед инвалидом, катавшим по скамейке три шарика: красный, белый и черный. Инвалид накрывал один из них наперстком. Партнер, отгадавший, какого цвета шарик под наперстком, выигрывал. Но никто не мог отгадать, и инвалид говорил одураченным:

– Ежели я всем буду проигрывать, то последнюю ногу проиграю. Понимать надо.

Миша разглядывал шарики, как вдруг чья-то рука опустилась на его плечо. Он обернулся. Сзади стояла бабушка.

– Ты где пропадал целый день? – строго спросила она, не выпуская Мишиного плеча из своих цепких пальцев.

– Купался, – пробормотал Миша.

– «Купался»! Хорошо, мы с тобой дома поговорим. Она взвалила на него корзину с покупками, и они пошли с базара.

Бабушка шла молча. От нее пахло луком, чесноком, чем-то жареным, вареным, как пахнет на кухне.

«Что они со мной сделают?» – думал Миша, шагая рядом с бабушкой. Конечно, положение его неважное. Против него – бабушка и дядя Сеня. За него – дедушка и Полевой. А если Полевого нет дома? Останется один дедушка. А вдруг дедушка спит? Значит, никого не остается. И тогда бабушка с дядей Сеней будут отчитывать его по очереди. Дядя Сеня отчитывает, бабушка отдыхает. Потом отчитывает бабушка, а отдыхает дядя Сеня.

Чего только они не наговорят! Он-де невоспитанный, ничего путного из него не выйдет. Он позор семьи. Он несчастье матери, которую если не свел, то в ближайшие дни сведет в могилу. (А мама живет в Москве, и он ее уже не видел два месяца.) И удивительно, как это его земля носит… И все в таком роде…

Придя домой, Миша внес корзину на кухню и пошел в столовую. Дедушка сидел у окна. Дядя Сеня лежал на диване и, дымя папиросой, рассуждал о политике. Они даже не взглянули на Мишу. Это нарочно! Мол, такой он ничтожный человек, что на него и смотреть не стоит. Специально, чтобы помучить. Ну и пожалуйста, тем лучше. Пока дядя Сеня соберется, там, глядишь, и Полевой придет. Миша сел на стул и прислушался к их разговору.

Ясно! Дядя Сеня наводит панику. Махно занял несколько городов, Антонов подошел к Тамбову… Подумаешь! В прошлом году поляки заняли Киев, Врангель прорвался к Донбассу… Ну и что же? Всех их Красная армия расколошматила. До них были Деникин, Колчак, Юденич и другие белые генералы. Их тоже Красная армия разбила! И этих разобьет.

С Махно и Антонова дядя Сеня перешел на Никитского.

– Его нельзя назвать бандитом, – говорил дядя Сеня, расстегивая ворот своей студенческой тужурки. – К тому же, говорят, он культурный человек, в прошлом офицер флота. Это партизанская война, одинаково законная для обеих сторон.

Никитский не бандит? Миша чуть не задохнулся от возмущения. Он сжигает села, убивает коммунистов, комсомольцев, рабочих. И это не бандит? Противно слушать, что дядя Сеня болтает!

Наконец пришел Полевой. Теперь всё! Раньше чем завтра с Мишей расправляться не будут.

Полевой снял куртку, умылся, и все сели ужинать. Полевой хохотал, называл дедушку папашей, а бабушку – мамашей, лукаво подмигивал Мише. Потом они вышли на улицу и уселись на ступеньках крыльца.

Прохладный вечер опускался на землю. Обрывки девичьих песен доносились издалека. Где-то на огородах неутомимо лаяли собаки.

Дымя махоркой, Полевой рассказывал о дальних плаваниях и матросских бунтах, о крейсерах и подводных лодках, об Иване Поддубном и других знаменитых борцахв черных, красных и зеленых масках – силачах, поднимавших трех лошадей с повозками по десяти человек в каждой.

Миша молчал, пораженный. Черные ряды деревянных домиков робко мигали красноватыми огоньками и трусливо прижимались к молчаливой улице.

И еще Полевой рассказал о линкоре «Императрица Мария», на котором он плавал во время мировой войны.

Это был огромный корабль, самый мощный броненосец Черноморского флота. Спущенный на воду в июне пятнадцатого года, он в октябре шестнадцатого взорвался на севастопольском рейде, в полумиле от берега.

– Темная история, – говорил Полевой. – Не на мине взорвался, не от торпеды, а сам по себе. Первым грохнул пороховой погреб первой башни, а там три тысячи пудов пороха. И пошло… Через час корабль был под водой. Из всей команды меньше половины спаслись, да и те погоревшие и искалеченные.

– Кто же его взорвал? – спросил Миша.

Полевой пожал широкими плечами:

– Разбирались в этом деле много, да все без толку, а тут революция… С царских адмиралов нужно спросить.

– Сергей Иваныч, а кто главней: царь или король?

Полевой сплюнул коричневую махорочную слюну.

– Один другого стоит.

– А в других странах есть еще цари?

– Есть кой-где.

«Спросить о кортике? – подумал Миша. – Нет, не надо. Еще подумает, что я нарочно следил за ним…»

Потом все ложились спать. Бабушка обходила дом, закрывала ставни. Предостерегающе звенели железные затворы. В столовой тушили висячую керосиновую лампу. Кружившиеся вокруг нее бабочки и неведомые мошки пропадали в темноте.

Миша долго не засыпал.

Луна разматывала свои бледные нити в прорезях ставен, и вот в кухне, за печкой, начинал стрекотать сверчок.

В Москве у них не было сверчка. Да и что стал бы делать сверчок в большой, шумной квартире, где по ночам ходят люди, хлопают дверьми и щелкают электрическими выключателями! Поэтому Миша слышал сверчка только в тихом дедушкином доме, когда он лежал один в темной комнате и мечтал.

Хорошо, если бы Полевой подарил ему кортик! Тогда он не будет безоружным, как сейчас. А времена тревожные – гражданская война. По городам и селам гуляют банды, свистят пули. Патрули местной самообороны ходят ночью по улицам. У них ружья без патронов, старые ружья с заржавленными затворами.

Миша мечтал о будущем, когда он станет высоким и сильным, будет носить брюки клеш или, еще лучше, обмотки, шикарные солдатские обмотки защитного цвета.

У него винтовка, гранаты, пулеметные ленты и наган на кожаной хрустящей портупее. И еще вороной, замечательно пахнущий конь, тонконогий, быстроглазый, с мощным крупом, короткой шеей и скользкой шерстью. И он, Миша, поймает Никитского и разгонит всю его банду.

Потом он и Полевой отправятся на фронт, будут вместе воевать, и, спасая Полевого, он совершит геройский поступок. И его убьют. Полевой останется один, будет всю жизнь грустить о Мише, но другого такого мальчика он уже не встретит…

Затем кто-то черный и молчаливый тасовал его мысли, как карты, и они путались и пропадали в темноте…

Миша засыпал.

Глава 4. Наказание

Это наказание придумал, конечно, дядя Сеня. И самое обидное – дедушка с ним заодно.

За завтраком дедушка посмотрел на Мишу и сказал:

– Набегался вчера? Вот и хорошо. Теперь на неделю хватит. Сегодня придется посидеть дома.

Весь день сидеть дома! Сегодня! В воскресенье! Ребята пойдут в лес, может быть, в лодке поедут на остров, а он… Миша скривил губы и уткнулся в тарелку.

– Надулся, как мышь на крупу, – сказала бабушка. – Научился шкодить…

– Хватит, – перебил ее дедушка, вставая из-за стола. – Он свое получил, и хватит.

Миша уныло слонялся по комнатам. Какой, право, скучный дом!

Стены столовой расписаны масляной краской, она потускнела местами и потрескалась: пузатое голубое море под огромной белой чайкой; ветвистые олени меж прямых, как палки, сосен; одноногие цапли; бородатые охотники в болотных сапогах, с ружьями, патронташами, перьями на шляпах и умные собаки, обнюхивавшие землю.

Над диваном – портреты дедушки и бабушки в молодости. У дедушки густые усы, бритый подбородок упирается в накрахмаленный воротничок с отогнутыми углами. Бабушка – в закрытом черном платье, с медальоном на длинной цепочке. Ее высокая прическа доходит до самой рамы.

Миша вышел во двор. Два дровокола пилили там дрова. Пила весело звенела: дзинь-дзинь, дзинь-дзинь; земля вокруг козел быстро покрывалась желтой пеленой опилок.

Миша уселся на бревно возле будки и разглядывал дровоколов. Старшему на вид лет сорок. Он среднего роста, плотный, чернявый, с прилипшими к потному лбу курчавыми волосами. Второй – молодой белобрысый парень с веснушчатым лицом и выгоревшими бровями, какой-то рыхлый и нескладный.

Стараясь не привлекать их внимания, Миша засунул руку под будку и нащупал сверток. Вытащить? Он искоса посмотрел на пильщиков. Они прервали работу и сидели на поленьях. Старший свернул козью ножку, ловко вращая ее вокруг пальца, и, насыпав с ладони табак, закурил. Молодой задремал, потом открыл глаза и, зевая, проговорил:

– Спать охота!

– Спать захочешь – на бороне уснешь, – ответил старший.

Они замолчали. Во дворе стало тихо. Только куры, выбивая мелкую дробь в деревянной лоханке, пили воду, смешно закидывая вверх свои маленькие, с красными гребешками головки.

Дровоколы поднялись и начали колоть дрова. Миша незаметно вытащил сверток, развернул его. Рассматривая клинок, он увидел на одной его грани едва заметное изображение волка. На второй – скорпиона, на третьей – лилии.

Волк, скорпион и лилия…

Что это значит?

Около Миши вдруг упало полено. Он испуганно прижал кортик к груди и прикрыл его рукой.

– Отойди, малыш, а то зашибет, – сказал чернявый.

– Малышей здесь нет! – ответил Миша.

– Шустрый! – сказал чернявый. – Ты кто? Комиссаров сынок?

– Какого комиссара?

– Полевого.

– Нет, он живет у нас.

– Дома он? – Чернявый опустил топор.

– Нет. Он к обеду приходит. Он вам нужен?

– Да нет. Мы так…

Дровоколы кончили работу. Бабушка вынесла им на тарелке хлеб, сало и водку. Они выпили. Белобрысый – молча, а чернявый со словами: «Ну, господи благослови», потом долго морщился, нюхал хлеб и в заключение крякнул: «Эх, хороша!» – и почему-то подмигнул Мише.

Они не спеша закусывали, отрезая сало аккуратными ломтиками, обгрызая и высасывая шкурку. Потом выпили по ковшу воды и ушли.

Но бабушка не уходила. Она установила на треножнике большой медный таз с длинной деревянной ручкой, подложила под него щепок и огородила от ветра кирпичами. Сейчас будет варить варенье и уже не уйдет со двора. Как быть с кортиком? Миша встал и, пряча кортик в рукаве, пошел к дому.

– Не шуми: дедушка спит, – предупредила бабушка.

– Я тихо, – ответил Миша.

Он вошел в зал и спрятал кортик под валик дивана. Как только бабушка уйдет со двора, он положит его обратно под будку. В крайнем случае – вечером, когда стемнеет.

В доме тишина. Только тикают большие стенные часы да жужжит муха на окне. Чем бы заняться?

Миша подошел к комнате дяди Сени. За дверью слышались покашливание, шелест бумаги. Миша открыл дверь:

– Дядя Сеня, почему моряки носят кортики?

Дядя Сеня лежал на узкой смятой койке и читал. Он посмотрел на Мишу поверх пенсне:

– Какие моряки? Какие кортики?

– Как это «какие»? Ведь только моряки носят кортики. Почему? – Миша уселся на стуле с твердым намерением не уходить до самого обеда.

– Не знаю, – нетерпеливо ответил дядя Сеня. – Форма такая… Все у тебя?

Этот вопрос означал, что Мише надо убираться вон.

– Разрешите, я немного посижу? Я буду тихо-тихо.

– Только не мешай. – Дядя Сеня снова углубился в книгу.

Маленькая комната у дяди Сени: кровать, книжный шкаф, на письменном столе чернильница в виде пистолета. Если нажать курок, она открывается. Хорошо иметь такую чернильницу! Вот бы ребята в школе позавидовали!

На стенах комнаты развешаны картины и портреты. Вот Некрасов. На школьных вечерах Шурка Большой всегда декламирует Некрасова. Выйдет на сцену и говорит: “Кому на Руси жить хорошо”. Сочинение Некрасова». Как будто без него не знают, что это сочинил Некрасов.

Рядом с портретом Некрасова – картина «Не ждали». Каторжанин неожиданно приходит домой. Все ошеломлены. Дочь удивленно повернула голову. Она, наверное, забыла отца, Вот его, Мишин, отец уже не вернется. Он погиб на царской каторге, и Миша его не помнит.

Сколько книг у дяди Сени! В шкафу, на шкафу, под кроватью, на столе. А почитать ничего не дает. Как будто Миша не умеет обращаться с книгами. У него в Москве своя библиотека есть. Один «Мир приключений» чего стоит!

Какая скука! Хоть бы обед поскорей или варенье поспело бы! Уж пенки-то, наверное, ему достанутся. Миша подошел к окну. Большая зеленая муха с серыми крылышками то затихала, ползая по стеклу, то с громким жужжанием билась об него. Вот что! Нужно потренировать свою волю: он будет смотреть на муху и заставит себя не трогать ее.

Миша некоторое время следил за мухой. Разжужжалась! Так она, пожалуй, дедушку разбудит. Нет! Он заставит себя поймать муху, но не убьет ее, а выпустит на улицу.

Поймать муху на стекле проще простого. Раз! – и она у него в кулаке. Он осторожно разжал кулак и вытащил муху за крылышко. Она билась, пытаясь вырваться. Не уйдешь!

Миша открыл окно и задумался. Жалко выпускать муху. Только зря ловил ее. И вообще мухи распространяют заразу… Он размышлял о том, заставить ли себя выпустить муху или, наоборот, заставить себя убить ее, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Он поднял голову. Напротив стоял Генка и ухмылялся:

– Здоро́во, Миша!

– Здравствуй.

– Много ты мух наловил?

– Сколько надо, столько и наловил.

– Почему на улицу не идешь?

– Не хочу.

– Врешь: не пускают.

– Много ты знаешь! Захочу – и выйду.

– Ну, захоти, захоти!

– А я не хочу захотеть.

– Не хочешь! – Генка рассмеялся. – Скажи: не можешь.

– Не могу?

– Не можешь!

– Ах, так! – Миша влез на подоконник, соскочил на улицу и очутился рядом с Генкой. – Что, съел?

Но Генка не успел ответить. В окне появилась бабушка:

– Миша, домой сейчас же!

– Бежим! – прошептал Миша…

Они помчались по улице, юркнули в чей-то двор, пробрались в Генкин сад и спрятались в шалаше.

Книга переведена на множество языков, дважды экранизирована - в и г.

Сюжет

Действие повести начинается в вымышленном городе Ревске (прототипом Ревска, по признанию автора книги, явился город Сновск) в период Гражданской войны в России (1921 год). Главный герой - подросток Миша Поляков, приехавший из Москвы на лето, в силу стечения обстоятельств становится обладателем офицерского кортика XVIII века без ножен . Прежний хозяин кортика, офицер-моряк, был убит в 1916 году за несколько минут до взрыва линкора «Императрица Мария ». С кортиком связана какая-то тайна - в его рукоятке спрятано зашифрованное письмо. Ключ к шифру кортика находится в ножнах, а ножны - у белогвардейца-бандита Никитского, служившего на линкоре вместе с погибшим хозяином кортика. Никитский ведёт охоту за кортиком.

Через некоторое время Миша уезжает в Москву, где со своими лучшими друзьями Генкой и Славой пытаются разгадать тайну зашифрованного письма. В Москве появляется и Никитский. Мальчики устраивают за ним слежку, им удаётся хитростью завладеть ножнами к кортику. Следы Никитского приводят к подпольной контрреволюционной организации, а шифрованное письмо - к тайнику с материалами по затонувшему во время Крымской войны легендарному «Чёрному принцу » (а также о других судах, затонувших в разных морях планеты с ценными грузами). Одновременно разоблачён и арестован главарь белогвардейской банды Никитский. В финале повести ребят принимают в комсомольцы.

Экранизации

  • Кортик (1954) - фильм режиссёров Владимира Венгерова и Михаила Швейцера .
  • Кортик (1973) - фильм режиссёра

Вкратце понять о чём идёт речь в этом произведении поможет краткое содержание повести «Кортик» для читательского дневника.

Сюжет

Автор повествует о событиях во время Гражданской войны. В городок Ревск приехал Миша Поляков. Он нашёл старинный кортик без ножен. Находка когда-то принадлежала русскому офицеру, умершему во время взрыва линкольна «Императрица Мария». Кортик скрывал в себе зашифрованное послание, шифр можно было разгадать только с помощью отсутствующих ножен, они находились у рецидивиста Никитского.

Миша с приятелями Славкой и Геной хитростью заполучили заветные ножны, вышли на секретную контрреволюционную организацию и обнаружили тайник с документами. Никитского арестовали, а друзей посвятили в Комсомол.

Вывод (моё мнение)

Поучительная повесть «Кортик» учит юных читателей тому, что нельзя жалеть сил в борьбе с подлыми людьми и закрывать глаза на происки преступного мира. Автор рекомендует молодому поколению воспитывать в себе патриотизм, честность и смелость.

Последние материалы раздела:

Экспедиции XVIII века Самые выдающиеся географические открытия 18 19 веков
Экспедиции XVIII века Самые выдающиеся географические открытия 18 19 веков

Географические открытия русских путешественников XVIII-XIX вв. Восемнадцатый век. Российская империя широко и вольно разворачивает плечи и...

Система управления временем Б
Система управления временем Б

Бюджетный дефицит и государственный долг. Финансирование бюджетного дефицита. Управление государственным долгом.В тот момент, когда управление...

Чудеса Космоса: интересные факты о планетах Солнечной системы
Чудеса Космоса: интересные факты о планетах Солнечной системы

ПЛАНЕТЫ В древние времена люди знали только пять планет: Меркурий, Венера, Марс, Юпитер и Сатурн, только их можно увидеть невооруженным глазом....