Виктор астафьев прокляты и убиты читать онлайн. Виктор астафьев - прокляты и убиты

«Прокляты и убиты»

Ещё в ходе войны 1941-45, а после неё ещё в большем множестве и густоте – потекли стихи, поэмы, рассказы и романы об этой грозной и протяжной войне. И стали иссякать, может быть, только к концу XX века. На первый взгляд может показаться странным, что Виктор Астафьев, на себе испытавший злейшие условия этой войны, раненый, контуженный, едва не убитый, – едва ли не 40 лет своей литературной деятельности почти промолчал о той Великой войне, разве изредка обмолвками. И только в 1990 годы внезапно – и опоздав от стольких? – выступил с двухтомником «Прокляты и убиты».

Виктор Астафьев Ужасная правда о войне

Отвергаю всякую мысль, что Астафьев сознательно молчал, понимая непроходимость своей книги через цензуру. Тем более – из соображений комфорта: не обнажиться? Не таков, не таков его характер! Астафьев – затяжно молчал по не им выдуманному закону русских народных уст. Наш народ, сквозь всю глубину своей истории, и всегда опаздывал высказаться, разве только в певучем фольклоре. Астафьев был переполнен всем пережитым настолько неисчерпаемо, что должен был испытывать человеческое бессилие выразить всю эту за-человечность, да ещё соревноваться со множеством легко скользящих изъяснений. И когда же он опубликовал? В свои 70 лет, одноглазый инвалид, далёкий от успешливых столиц.

И книга его выступила столь невозможной к привычному приятию, что общественности оставалось лучше не заметить, не слишком заметить её – либо неубедительно громить как «клевету». Перевесило первое.

Картину войны Астафьев с жестокой верностью начинает с запасного стрелкового полка перед Новосибирском – в месте мало сказать неприспособленном для человечьего житья – со свирепой обстановки сырых подвалов в лесу, по сути, без устроенных уборных (взамен – окружный лес), без устроенного отопления, без бань – пещерный быт, где меры санитарии – хлюпающий на полах раствор карболки и хлора. В эти «казармы», вот, в конце 1942, зимою привезли 18-летних новобранцев, сплошь подметая сибирскую ширь от 1924 года рождения. (Дыхание растревоженных народных недр! – от старообрядческой глубинки до самых современных блатных у рок.) Ужасающая картина грязи и неопрятности – и это названо карантином . Спустя время, по отправке маршевых рот на фронт, – карантинных переводят в освободившиеся, но не лучше устроенные помещения отправленных. Обмундирование и обувь не подогнаны по размерам, кого во что попало, ещё мажут какой-то зловонной дезинфекцией в волосяных местах. Кишат вши (и только с умерших уползают сами). В непрогреваемой бане не отмыться. В котёл засыпают картошку не только нечищеную, но не отмытую от земли. И сквозь такой леденящий быт защитников родины обучают на «плацу» (перекопанное поле) с деревянными макетами винтовок – да на соломенные чучела «фрицев». (На упавшего: «встать, негодяй!» – и пинают ногами.) В таких условиях, пишет автор, «половина делом занимается, а половина промышляет себе харч» (разгул для у рок!). (Доходит, что жители – с дрекольем и топорами защищаются от воров.) Появляются доходяги, а на переходе к весне – запасников массово охватывает «куриная слепота». Повальная беспомощность всех, «вялое согласие со всем происходящим». Да «скорей бы уж на фронт», «дальше фронта не пошлют, хуже, чем здесь, содержать не будут», «к одному концу, что ли». – Поставленные на переборку овощехранилищ – воруют картошку, но где её испечь? Исхитряются спускать на весу в искрящие трубы офицерских землянок – и какая перегоревшая и какая полусырая – лопать до поноса. (Астафьев не раз называет эти казармы «Чёртовой ямой», так назвал и первую половину книги.)

Но для подточенных в здоровьи запасников ещё же заботливо, регулярно текут политзанятия. Астафьев цитирует и куски из сводок Информбюро – теперь снова поражающих нашу забывчивую память: какие страшные потери несут немцы, сколько уничтожается у них ежедневно танков и орудий! – только не названы места боёв, населённые пункты, тёмный туман для раззяв. Но сами по себе политзанятия – это «благостный уют» для солдат: пока политкомисар журчит, как заботливо «страна и партия о тебе думают», каждом, – а запасникам хоть сколько-то посидеть в покое и относительном тепле. (Однако комиссар углядывает их дремоту, временами командует: «встать! сесть!») А ведь кто – и верит этим победным сводкам, а 7 ноября, после чтения сталинской речи – поразительно! – «у запасников текли слёзы», а «расходились с дружной грозной песней». (А само собой – насильственное пение под маршировку голодных и обессиленных.)

Всё это течёт у Астафьева не как литературное изложение, не как литературная претензия, но – как изболелая память о натуральной жизни, его измучивает, переполняет жестокое реальное знание. Автор выделяет с дюжину бойцов, о которых пространны отступления – и настолько иногда, что предыдущую их жизнь вставляет даже отдельными главами. (Выпукло, подробно выведен несгибаемый старообрядец великан Рындин. Себя автор как бы убрал из книги.) Этот метод усиляет наше плотяное ощущение и от 18-летних бедолаг. Где сильно раздражается – и даёт себе прямую волю выражаться от своего имени: «этот пройдоха, наглое рыло, припадочно брызгая слюной, пройдошистые наклонности, моральный урод, чучело…»

Вот эти крупные авторские отвлечения во времени – весьма обогащают читательский огляд (а самому Астафьеву дают протоки для боли прошлого). Тут и раскулачивание казаков по всему Иртышу и Оби. И как спецпереселенцы мёрли в баржах при сплаве их на Север. (И как откупали жертвы у конвоиров; одного малыша, чужого ребёнка, красивая женщина спасла уступкой своего тела конвоиру, а случаи такого откупа мы знаем и другие.) Сюда попадают и «спецпереселенцы» в Архангельске. Много горестных семейных биографий. С сочувствием и правдой о раскулаченной семье: «Зла не помнящие, забитые русские люди – деликатности где же они выучились?» – Сюда попадает и бой под Хасаном – и с подробностями, вероятно доселе не освещёнными: как курсантскую роту, бессмысленно продержав её сутки под дождём, – послали в атаку на сопку «вдребезги разбить зарвавшихся самураев, неувядаемой славой покрыть наши знамёна» – и измученные курсанты «шли на крутой склон в лобовую атаку, а японцы расстреливали их с высоты, не допустили до штыковой схватки». А вослед, на переговорах японцы куражились над самодурствующими советскими правителями и получили все компенсации. (А в советской памяти осталась… славная наша победа.) – И многие ещё, от очевидца, подробности беспорядка в Красной армии. – Тут и память своего помкомвзвода, выздоравливающего от ранения, – о боях под Смоленском в 1941: «свежие части, опоздавшие к боям за город, смела лавина отступавших войск», вовлеклись в её паническое движение. «Пробовали закрепляться на слабо подготовленных рубежах, но тут же настигало людей проклятое слово «окружение» – и они кучами, толпами, табунами и россыпью бежали». «Лучшие бойцы погибали, не увидав врага, не побывав даже в окопах».

Такие глубокие отступления в сторону, весьма свойственные перу Астафьева, часто нарушают конструкцию книги, но и всегда же обогащают содержание новопривлекаемым материалом. Вот мелькает генерал Лахонин, представитель Воронежского фронта, ожидающего пополнения от нашего стрелкового полка (и разумно отставляющий от отправки самых слабых, пусть полечатся). Между тем он вспоминает и Тоцкие лагеря в Оренбуржьи – посвирепей, чем наш тут. Там они – в пустынной степи, стройматериал для казарм – ивняк и кусты, из них – и трости вместо палок для «ружейного» макета и опора для доходяг. Запасники спали в песке и пыли, не раздеваясь. Песчаные бури, эпидемия дизентерии. «Случалось, мёртвые красноармейцы неделями лежали забытыми в полуобвалившихся землянках, а их пайки получали живые. Чтоб не копать могил – так в землянках и зарывали» – «Раскапывали могильники павшего скота, обрезали с него мясо». И «никто из проверявших не решался доложить о гибельном состоянии и настоять на закрытии такого военного городка: все чины накрепко запомнили слова товарища Сталина , что "у нас ещё никогда не было такого крепкого тыла"».

За тяжкие месяцы своего пребывания в запасном полку запасники всё более понимают бесцельность своего существования тут: никакой стрелебной учёбы, ни тактической нет, всё с макетами, не такая же война на самом деле. А выгоняют из казармы по подъёму. Первобытная жизнь. Всё такие же слепокурые солдаты, поддерживаясь за стенки, бредут если не на помойку, за очистками и картофельной кожурой, то норовят в казармы, а там ещё драки за места на верхних нарах. Число доходяг в полку растёт. Когда роте выпадает дежурство по батальону на кухне – все кидаются набить рты чужим съестным, и диким искусственным лярдом вместо натурального жира.

Вдруг в эту казарменную жизнь одно за другим врываются два трибунальских заседания. Первое из них быстро кончается победой подсудимого блатного и таким беспомощным опозорением трибунала, что сперва весь эпизод кажется выдуманным: так не бывает! (А отчего бы социально близкому и не одержать верх?) Но вскоре следующий второй трибунал «исправляет» впечатление: доподлинная расправа над беззащитными простаками, рядовыми, двумя братьями Снегирёвыми. Их родное село от казарм – верстах в тридцати, и они по простоте смекнули сходить домой в непогоду. (Тут и мамка написала о домашней радости: корова отелилась!) Но отлучка их длилась до двух суток (вернулись с угощением для приятелей), была засечена, оформлена в особом отделе – и уж тут-то трибунал не пошатнулся: расстрелять обоих, немедленно и публично. Многие, и сами приговорённые, сперва не поверили: пугают, смягчат. Как бы не так! И этот расстрел, подробно описанный Астафьевым, жесточайшей картиной врежется в русскую словесность. (А мать расстрелянных вослед посадили в тюрьму, где вскоре сошла с ума.) И такого ошеломления не испытывали наши читатели, полвека воспитанные на советской «военной прозе».

Многочисленные объёмные и разновесомые отступления, конечно, ломят общую конструкцию, композиция не скреплена, да и язык книги не лёгок, фактура текста становится тяжела. От ранних произведений Астафьева приугасли и уменьшились в числе те стихийные языковые вспышки, яркие саморождённые слова. Авторская речь подтянулась к затёртому деловому изложению, чередованию уровней его, иногда мелькают непроработанные комплекты, как «окружающая действительность», «отрицательно влияла», «не желавший отставать от передовой культуры», «учёно говоря, истратившие энергию», «смятение в боевых рядах» (при подъезде генерала), «согласно историческому моменту». И прямо объяснительные фразы, как «Сталин привычно обманывал народ, врал напропалую в праздничной ноябрьской речи», «наш любимый крещёный народ – на рельсы передового опыта», да нередко и неуместная ирония, попытки невесёлых шуток: «порицался передовой общественностью», «чуждый идеям пролетариата», «неусыпно трудящийся на ниве поддержания боевого духа». – А свою неприязнь часто выражает напролом, в лоб: «ловкие ярыжки с лицами и ухватками дворовых холуёв», «при разгуле бесовства, в царстве юродивого деспота». Не силится упорядочивать склад фразы. – Иногда – цитаты из молитв старообрядца (оттуда почерпнуто и название всей книги, по неизведанному обрубу: «И будут Богом прокляты и убиты» – вот откуда).

Последние главы «Чёртовой ямы» внезапно приносят нам облегчительную смену всей атмосферы. Это вот отчего: две роты (за которыми автор следил детальнее) перебросили в совхоз под недальним Искитимом на запоздалую уборку погибающего зерна (типичная картина для сёл первых двух военных зим, обнажившихся от мужского труда, – это и важнейшее, чтоб увидеть нам всю обстановку цельней): какое зерно осыпалось в морозы, какое отсырело в оттепели. Сломанные трубочки стеблей – «словно бы тлели день и ночь поминальные свечки над усопшим хлебным полем, уже отплакавшими слезами зёрен». В хозяйстве того совхоза уже «ото всего веяло тленом», «комбайны походили на допотопных животных, которые брели, брели по сниклым хлебным волнам и остановились, удручённо опустив хоботы». Солдаты-запасники оживляются, окрыляются – отрывом от «казармы вонючей, тёмной, почти уже сгнившей, могилой отдающей», и получением здоровой крестьянской еды, и от обильного девичьего присутствия. Но больше всех оживает душой сам Астафьев – от окунания в родимую сельскую обстановку. И вообще всегда склонный к отклонениям от повествовательного стержня – здесь Астафьев охотно отдаётся как бы даже полной смене жанра: глава за главой льётся поэма сельского житья. Тут – место и для спасительного труда, и для песен, для молодёжного ухаживания, клубных танцев. А уж тут у автора засверкала и природа, он размахивается взглядом, речью и душой – на всю историю земледелия от его зарождения в человечестве – когда «планета росточками прикрепит человека к земле, наградит его непобедимой любовью к хлебному полю, ко всякому земному растению». И – век за веком, когда «воспрянул на земле стыда не знающий дармоед» и «плевал в руку, дающую хлеб», «принёс бесплодие самой рожалой земле русской, погасил смиренность в сознании самого добродушного народа». «Неизвестно перед кем провинившаяся земля. А виновата она лишь в долготерпении». В этих размыслительных соображениях прочтём и о «галифастых пьяных комиссарах», «расхристанных бандах, орущих о мировом пролетарском равенстве». Тут, поблизости, сообщаются нам и подробности быта волков, да, для равновесия ко всему, не забыть же и интеллигентную жизнь: один в роте солдатик-армянин, и к нему приезжает мать, соответственен и уровень их разговоров. – Вдруг – эпизоды добродушного юмора, вдруг – и лирические.

А счастливые дни утекают – и приходит час этих детей нарымских спецпоселенцев «бросать в огонь войны, будто солому навильником». Пока Воронеж ещё не весь сдан немцам (остался малый клок города), формируется Сибирская стрелковая дивизия. Подлечивать бы больных солдат – да нужно опростать казармы, подпирает набор 1925 года рождения. Но – когда же этих учить бою «в обстановке, приближенной к боевой»? Ещё свежи у всех в памяти казнённые братья Снегирёвы… Маршевые роты вдруг одевают в настоящее боевое обмундирование, они преображены! Из села уходят в обнимку с девчатами. Предотходно прорвалась «Ревела буря, дождь шумел», так дружно ещё им не пелось за «подлый казарменный быт, быдловое существование». Через эту прощальную песню прорвалось «скрытое в этих юных ребятах могущество». И только средь них помкомвзвода, уже побывший на фронте и раненый, заплакал от песни: «он знал, что ждёт тех певцов на войне». – Кто и крестит их вослед (крестить теперь – неудобно, не положено, даже взрослые крестьяне не все отваживаются.) – Напутствует разъеденный политкомиссар – и взмывает духовой оркестр. (Отправляемым сейчас – в военный городок под Новосибирском, в старые дореволюционные казармы – «кирпичные, с толстыми стенами, сухие, тёплые, просторные, со множеством служебных комнат, умывальными, туалетными»… Повидают, как было при царе. И автор широко воздыхает вослед: «Русские люди, как обнажено и незлопамятно ваше сердце!»)

-----------------------

В самом переходе из тыловой половины книги во вторую, фронтовую, Астафьев, естественно, не мог удержаться в точке ви дения, понимания и языка простого рядового солдата. Этот переступ месяцев на восемь, через разгар бурного 1943 года сразу вплоть до его осени, мог быть изложен только редким пунктиром – в понимании генеральском и в терминах общих сводок («с честью выполнили задание» и т.п.) – да поди удержись от всеобщей манеры. Впрочем, в перемежку с тем, – и о замолчанной у нас (и до сих пор забываемой) разгромной битве вокруг Харькова, весной 1943: «Вместо одной шестой армии Паулюса, погибшей под Сталинградом, задушили в петле, размесили в жидких весенних снегах шесть советских армий», «ещё ретивей драпали доблестные войска», немцы, замкнув кольцо, «взяли в плен сразу двадцать штук советских генералов», «Россия не перестаёт поставлять пушечное мясо». (Да, для таких у нас печатных суждений – таки-надо было выждать полвека…) А дальше, к лету, нам уже известная Сибирская стрелковая дивизия, при уже известном ген. Лахонине, «перешла к жёсткой активной обороне», с ней и артиллерийский полк майора Зарубина, тоже известного нам из первой части.

Через всю разноречивость этих откровений – автору надо же к началу осенних действий на Днепре – дотянуть в целости сколько-то же своих персонажей из первой половины книги. А они уже многие припогасли и растворились. Но после всех истощений досталась им и покойная некраткая стоянка весной в очищенной от немцев «республике немцев Поволжья». Всё ж вздоровились они от полосы запасничества – и вот готовы воевать дальше. (Тут и – несмешной, даже ёрнический юмор их межсобойных разговоров.) Тут – и уцелевший командир их роты Щусь (тот самый, мальчиком спасённый когда-то, в раскулачивание, конвойным с енисейской баржи) – а теперь уже командир батальона, капитан. А боец Лёшка Шестаков, в 1-й части скромно проведенный вторым планом, – теперь, как бы опытный связной, стал старшим телефонистом гаубичной батареи, тем самым в центре предстоящего боя на Днепре.

Весь этот переход через 1943 год не мог быть дан стройным в изложении, тем более при органической манере Астафьева на отвлечения – пейзажные (тоска Лёшки по Оби в сравнении с Днепром), на солдатские да и командирские пересмешки, и их предыдущие семейные истории, или их вяловатые философские рассуждения (не без цитирования Мережковского…). В совокупности все эти эпизоды (ещё ж и отмахивание от политруков – о чём тоже забывать не следует) создают медлительную растянутость. Письмо размашистое, несдержанное, переходы от куска к куску не размечены чётко, единого сквозного стиля не спрашивай, работа идёт как бы не резцом, а сильно разлохмаченной кистью. А Днепр – вот, перед нами, переправляться неизбежно – да с оружием и с тяжёлыми телефонными катушками – на чём? все рыскают за «плавсредствами», ломают сараи ради досок, – а Лёшка угадливо находит спрятанную лодку – и скрывает её от соперников дальше. И на всё это – ушло много, много страниц.

Плавсредств – нет, и ни откуда их не пришлют – плыть-таки на своих животах. И ждать нельзя: противник всё укрепляет свой берег. Отправлять через реку взвод разведки – взвод смертников, и, уже при начале артподготовки, батальону начинать переправу на крутой правый берег, а там пробираться, подниматься по оврагам – к немецким высотам. Но при ночной операции – что предусмотришь?.. Первым намеченным переправщикам «давали наперёд водку, сахар, табак и кашу без нормы». А замполит полка открывает партийное собрание – спешить в последний миг принимать бойцов в партию – «не посрамить чести советского воина! до последней капли крови! за нами Родина! товарищ Сталин надеется». (Иные и забудут про этот приём – а потом по госпиталям и после войны их будут искать, собирать наросшие партвзносы.) – И ещё тут, в последние часы перед началом ночной переправы, – Астафьев проявляет на трёх-четырёх страницах терпение изложить давнюю малозначащую встречу двух совсем второстепенных персонажей. И ещё тут не всё. Астафьев испытывает постоянную духовную жажду время от времени, в момент, который он считает важным, прерываться в изложении, – для своего прямого морального обращения к читателю. Так и тут, перед переправой: «Как же надо затуманиться человеческому разуму, как оржаветь сердцу, чтобы настроилось оно только на чёрные, мстительные дела, ведь их же, великие грехи, надо будет потом отмаливать» (цитирование прерываю, автор ещё воспомнит о средневековых обычаях – и то ещё не всё.)

Эта книга – уникальный случай, когда война описывается простым пехотинцем, «чёрным работником войны», в то время и не предполагавшим, что станет писателем.

Описание днепровской переправы, со всей её беспорядочностью, неясностью, даже противоречиями и невидимостью отдельных движений – жизненно сильно именно своею неразберихой, не охваченной единым общим объяснением. Но оперативный обзор недоступен даже опытному офицеру, и то спустя много времени от события. Также с огромным опозданием, охватным взглядом, Астафьев может написать об этой переправе: «Эти первые подразделения конечно же погибнут, даже до берега не добравшись, но всё же час, другой, третий, пятый народ будет идти, валиться в реку, плыть, булькаться в воде до тех пор, пока немец не выдохнется, не израсходует боеприпасы». Упрекнуть ли автора, что он не показал эту массовидность, как «20 тысяч погубили при переправе»? Зато мы читаем, как телефонист Лёшка, спасая в лодке себя и свои катушки (задание майора протянуть связь по дну реки) – бьёт веслом по головам других, наших тонущих бойцов, чтоб они, цепляясь, не опрокинули бы лодку, не загубили операцию. Никаких и ничьих ахов над свежеубитыми, простой быт. Хотя можно заныть от этого месива от непосредственности пересказа – но всё новые и новые эпизоды, и все правдивы. Между эпизодами нет устойчивой осмысленной связи – так солдату и видны только обрывки событий, тем более не понять ему тактической обстановки.

Разве вот с дощатым баркасом: он загодя нагружен боеприпасами, оружием, его нужно дотолкать до речного острова. «Сотни раз уж было сказано, куда, кому, с кем, как плыть, но всё это спуталось, смешалось» при начале пушечной и пулемётной стрельбы с обеих сторон. Комбат Щусь и его командиры рот натужно-хриплыми голосами гонят: «Вперёд! быстрей! На остров!» И бойцы, посбросив на баркас же свою обувь и подсумки, столько ли бредут, плывут и тянут, сколько сами ухватываются за борты. Кто-то кричит, что тонет. Неисповедимым образом баркас всё же достигает острова. Теперь – обогнуть остров и в протоку бы под крутой правый берег! «Но протока была поднята в воздух, разбрызгана, взрывы рвали её дно» – и ещё жидкой грязью наполняли воду. В мокрой одежде тянулись дальше, а немцы сплошно высвечивали протоку ракетами для лучшего обстрела. Кто-то из наших застрял на острове, кто-то уже набегал в трещины правобережных оврагов, а там втискивались в спасительную землю или пытались карабкаться выше. Кто нахлебался воды, кто утопил оружие, а в считанные минуты появились и немецкие самолёты и развешивали жёлтые фонари на парашютах – тут же и советские, высевая трассирующие пули. Хватаясь друг за друга, люди утопали связками.

В этот разгар Астафьев, верный себе, вставляет и проповедное отступление: «Боженька, милый, за что, почему Ты выбрал этих людей и бросил их сюда, в огненно кипящее земное пекло, ими же сотворённое? Зачем Ты отворотил от них лик свой и оставил сатане на растерзание? Неужели вина всего человечества пала на головы этих несчастных, чужой волей гонимых на гибель… Здесь, на месте гибельном, ответь, за что караешь невинных? Слеп и страшен суд Твой, отмщение Твоё стрелою разящей летит не туда и не в тех, кого надобно разить. Худо досматриваешь, худо порядок, Тобою же созданный, блюдёшь Ты». (Обращения Астафьева к Богу, по разным его произведениям, не редки, но верующий ли он? Или богоборец? Вспомним тут, как родилось название книги: прокляты – кем ?)

В. Распутин упрекал Астафьева за эту книгу в «отрицательном патриотизме». И правда, ни один боец у него, ни даже лучшие офицеры о родине нисколько не думают: в лучшем случае только о своём долге, а бойцы – как уцелеть, где раздобыть еды, ну и выручка своих и похороны. Но в этом и правда. «Дай-ка я пожертвую для родины, рискну для родины» – такого и не бывает.

Закончание переправы и последующие бои на немецком берегу – у Астафьева описаны много и подробно.

Свежи – несколько сценок со штрафниками (и за что попадали в штрафную, по какой случайности дикой). Но хотя есть в книге эпизоды с НКВДистскими посадками – они как будто прошли в душах людей беспоследственно. Разве что о сексотах говорят неестественно открыто. И осмысления, чтó же вносится именно советским режимом – почти нет. Собственная биография автора могла же горько научить его? Но ощущения, сколькие миллионы к той войне ненавидели советский режим и хотели бы «сдыхаться» от него, – этого совсем нет . (Если автор ужасается войне – то только как пацифист, а не как жертва этого режима. Его философия – кажется, анархизм, ни признака государственности.)

«В реке густо плавали начавшие раскисать трупы с выклеванными глазами, с пенящимися, будто намыленными лицами, разорванные, разбитые снарядами, минами, изрешеченные пулями. Дурно пахло от реки, но приторно-сладкий дух жареного человечьего мяса слоем крыл всякие запахи, плавая под яром в устойчивом месте. Сапёры, посланные вытаскивать трупы из воды и захоранивать их, с работой не справлялись. Зажимая пилотками носы, крючками стаскивали они покойников в воду, но трупы, упрямо кружась, прилипали к берегу, бились о камни, от иного отрывало крючком руку или ногу, её швыряли в воду. Проклятое место, сдохший мир»; а «иногда относя изуродованный труп до омута, на стрежь, там труп подхватывало, ставило на ноги и, взняв руки, вертясь в мёртвом танце, он погружался в сонную глубь». А позже в осень «вода в реке убывала. И оттого обсыхали трупы… Все заливчики, излучины были завалены чёрными, раздутыми трупами, по реке тащило серое, замытое лоскутьё, в котором, уже безразличные ко всему, вниз лицом куда-то плыли мертвецы… Мухота, вороньё, крысы справляли на берегу жуткий свой пир. Вороны выклёвывали у утопленников глаза, обожрались человечиной и, удобно усевшись, дремали на плавающих мертвецах». (А ещё: сапёры начисто ограбляют умерших, обшаривая карманы.)

Через сколько миллионов убитых надо было выжить этому солдату, чтобы вот такое написать нам спустя полвека!

Но есть («День первый», после переправы) и странные бодряческие вставки.

Отдельными главами следуют библейским ритмом: «День Второй», «День Третий», «День Четвёртый», «День Пятый», «День Шестой», «День Седьмой»… Это всё – объём, необозримый здесь.

Что у автора полностью неудачно – это все сценки на немецкой стороне. Ах, лучше б он их вовсе не давал. Ведь не знает, не чувствует, пользуется вторичными карикатурными описаниями из советской публичности. Фальшивая придумка так и прёт, это только увеличивает общий разболт и развал повествования. Зачем-то берётся рассказывать ещё и предвоенные истории некоторых немецких солдат – ну, совсем уж поверхностно, из каких-то читанных обрывков. Доходит до языка противонемецких газетных разоблачений того военного времени, почти до «Крокодила». Так он, многими полосами, теряет вкус, чувство меры. Даже и генерала немецкого берётся описывать – ну, уже из рук вон. (А когда возвращается на русскую сторону – какое сразу оживление и осмысленность.)

Астафьев хочет высказать всю правду о войне, но в раскрыве её не поднимается до верхов государства и не опускается до глубины причин. Его раздражение, местами немалое, остаётся на уровне политруков, их лозунгов и их поведения. Высмеивание политруков и их болтовни – местами балаганно, нестрашно. Вот правдивая сцена: как не знающий себе границ комиссар дивизии Мусёнок издевается над измученными, едва спасёнными на плацдарме офицерами. Капитана Щуся, полумёртвого, заставляет подняться с койки, чтобы слушать разнос. (Потом намёкнуто нам, что Щусь необъяснимым путём взорвал Мусёнка – и даже не заподозрен.)

Правдоподобно добавлен и совестливый политрук Мартемьянов, который стыдится своей должности и роли.

Тон. – Странно не подходит к такому грозному сюжету – авторский тон, часто с ненужным или даже бесцельным задором. Есть немало попыток – юмора (для облегчения читателю?). Но юмор какой-то усильный, искусственный. (И сам в диалоге отзывается: «ты юмором меня не дави», «не до юмора сейчас».) Избыточно много дешёвого, несмешного солдатского балагурства – в ущерб всяким глубоким чувствам, будто у солдат их нет и в минуты великой опасности. Зубоскальное пустоплётство, паясничанье – и не смешное, да даже и невозможное при той оглушённости , которая более всего бывает при многой стрельбе и острой опасности. – А вот и от самого автора: о таком крупном событии, как гибель нашего воздушного десанта, – принятие критического тона без внятия в суть.

А при этом же иногда – совсем внезапно, диссонансом, ничем не подготовлено, у Астафьева вырываются патетические моления. И они как раз удаются ему, ибо идут от сердца. «Боже милостивый! Зачем Ты дал неразумному существу в руки такую страшную силу? Зачем Ты, прежде чем созреет и окрепнет его разум, сунул ему в руки огонь?..»

А и так: «Благословен будь, Создатель небесный, оставивший для этой беспокойной планетки частицу тьмы, называемую ночь. Знал Он, ведал, стало быть, что его чадам потребуется время покоя для того, чтобы подкопить силы для творения зла, опустошения, истребления, убийств. Будь всё время день, светло будь – все войны давно бы закончились, перебили бы друг друга люди. Некому стало бы мутить белый свет».

Офицеры друг друга неторопливо называют по именам-отчествам, как в воюющей армии почти не бывает. Диалоги между офицерами – неживые, да их и мало.

Язык – богатый. Астафьев с лёгкостью подхватывает многообразнейшие слова, и сколько среди них нерядовых, самых свободных и ярких. Много солдатского жаргона. Грубые формы слов многочисленны, но естественны. (Однако ругательств хватило бы и поменьше.)

Утомляет привычка Астафьева к многократным повторениям, как только надо напомнить о персонаже (об одном, ну до 20 раз: «у бар бороды не бывает», о другом, не намного реже: «горный бедняк»). В авторской речи неосмотрительно срывается иногда то в казённость, то в «культурность» («интеллектуально», «ограниченный в культурном смысле»). Допускает стандартные выражения или из официальных военных сводок: «перешла к жёсткой активной обороне»; «обескровленная непрерывными боями»; «империалистическая война» (Первая Мировая).

Та битва на Днепре описана в книге (автор не нашёл иного слова как «роман») обильно, во многих днях, в стычках на плацдарме, а были и ещё две дневные переправы. Как из необъятного мешка высыпано на нас множество и множество самых разнообразных эпизодов, но не в едином смысловом сцеплении – собственно боевых, и политически напряжённых (столкновения с политруками), и житейских, личных. Все они – ярко реальны и пропитаны накопленной горечью, не для каждого читателя увлекательны отнюдь, допускаю, что многие и пропускают, не все услеживают этот кровавый труд.

А жаль! Ой не все, не все вполне представляют, могут ощутить свирепый воздух той Войны: многое заглажено и временем, и лгунами.

Астафьев – пусть лишь к старости своих годов, пусть без стройной конструкции, пусть в переменном уровне и тоне – эту правду нам выдвинул.

Отрывок очерка о Викторе Астафьеве из «Литературной коллекции», написанной А. И. Солженицыным .

Первый вариант очерка об Астафьеве Солженицын написал в 1997 году: он ограничился в нем разбором второй части романа «Прокляты и убиты». В существенно переработанном виде этот вариант вошел в настоящий очерк. А. С. читал первую и вторую части романа в журнале «Новый мир» (1993. № 10 – 12; 1994. № 10 – 12). (В библиотеке А. И. Солженицына последние три номера журнала – с пометами в тексте и на полях.)

Расскажу о себе сам…
Автобиография

По деревенскому преданию, мой прадед Яков Максимович Астафьев (Мазов) пришел в Сибирь из Каргопольского уезда Архангельской губернии со слепою бабушкой как поводырь. Происходил он из старообрядческой семьи, не пил горькую, не курил, молился наособицу, был от рождения башковит и в преклонном возрасте тучен телом.

Еще будучи подростком, похоронив или с кем-то оставив бабушку (говаривали, что он с нею еще и в Овсянку переселился, но точных данных на этот счет нету, а очевидцы давно все померли), так вот, будучи еще подростком, прадед мой подался в верховские енисейские села, где нанимался работником на водяные мельницы. Там он освоил мельничное дело и заработал денег, которые зашил в драную меховую шапку и бросал ее где попало, чтобы капитал не украли и капиталиста не ограбили. Об этом со смехом рассказывал мой дедушка Павел Яковлевич Астафьев, единственный сын Мазовых Анны и Якова.

На капиталы, нажитые трудом праведным, Яков Максимович построил мельницу на речке Бадалык за городом Красноярском. Город бурно строился и развивался, леса вокруг него вырубались на строительство и выжигались под пашню. Речка Бадалык измельчилась, летами начала пересыхать. Мельничных мощностей хватало смолоть мешок зерна, а потом ждать накопления воды в пруду. В конце концов Яков Максимович бросил мельницу на Бадалыке и пошел искать новое место. Побывал он в селах Торгашино, Есаулово и еще где-то, везде на речках стояли мельницы и работали с полной нагрузкой. Прадед пошел в село Базаиху, а там на речке Базаихе стоят уже две мельницы, и одна их них на механическом ходу.

Были у прадеда в Базаихе родственники или знакомые, и они подсказали ему, что за перевалом бурно развивается село Овсянка, а мельницы в нем вроде и нету. Яков Максимович построил на краю села Овсянка маленькую избушку. И то ли оттого, что она была в пазах мазана глиной, иль потому, что примазался к селу, его здесь назвали Мазовым, а все его потомство, и меня в том числе, звали Мазовскими. Я не только поносил в детстве прозвище Витька Мазовский, но и пережил избушку прадеда. Еще в 1980 году, когда я переехал из Вологды на родину, избушка – подлаженная, с фундаментом и верандочкою и все еще мазанная по пазам – стояла на месте. Но затем ее продали хозяева, наездом бывавшие в ней, и на месте ее сейчас стоит кирпичный особняк в два этажа, пустующий и летом, и зимою. Кто-то вложил в это сооружение ворованные деньги и затаился.

Прадед же, Яков Максимович, переселившись в Овсянку, начал осваивать речку Большую Слизневку, которая в то время называлась Селезневкой. Был прадед могутен и трудолюбив, он на себе таскал бревна из лесу, а в прежние времена лес произрастал прямо от овсянской околицы и до обеих речек Малой и Большой Слизневки. Помню я, что Большая Слизневка была по обоим берегам заросшая красивым сосняком. Несколько сосен с обрубленными сучьями, напоминающие нищенку иль употребленную на ходу проститутку, еще стоят по огородам нынешнего поселка, где леспромхозовских рабочих и сплавщиков с их устарелыми хибарами окружили и под гору спустили со всех сторон напирающие, нахрапистые дачники, и где еще сохранился бугорок от насыпи, а в правом берегу часть сруба мельничной плотины.

Дед мой, Павел Яковлевич Астафьев, с детства человек бедовый, в детстве же потерявший глаз (левый), от пыльного, дисциплины требующего мельничного труда увильнул. Обучился играть на гармошке, плясать босиком (это считалось особым шиком в Овсянке), рано начал жениться и творить детей. И то ли роковым он был человеком, то ли диким темпераментом обладал и загонял жен до гробовой доски, но только одна за другой его жены мерли. И дело дошло до того, что ни в одном овсянском доме, ни одну девку в роковой дом не отдавали. Я не помню, где был первый дом деда, но тот, что был построен в начале двадцатых годов на берегу Енисея, помню довольно ясно, дом этот есть на фотографии овсянской школы. Судьбе было угодно часто шутить надо мною, и, не иначе как в шутку, первоклашкой ходил я в родной дом. Сейчас на месте этого давно сгубленного дома стоит двухэтажный особняк, построенный местной самогонщицей для своего сыночка, тоже промышляющего подпольным торговым делом и отравляющего впавших в пьянку паленкой, то есть древесным спиртом. Ему уже и самогонку гнать не надо, хотя под домом он устроил целое бетонное помещение для самогонного цеха. Вероятно, сейчас там склад с бочонками травленой жидкости.

Ну да бог с ними, с этими жлобами, что заполонили мое родное село, наседающими на него со всех сторон особняками, виллами и современными дворцами. А когда-то наш дом с первою в деревне терраской был самым видным и, однако, самым шумным. Дед Павел, устремясь к торговому делу, сшибал какие-то подряды, пытался проникнуть в потребиловку и винополку, на недолгое время проникал, но в силу сверхобщительного характера и склонности царить в винополке не только на правах хозяина, но и потребителя быстренько оттудова вылетал. Старший его сын и мой отец, Петр Павлович, был из дома отца изъят Яковом Максимовичем и под крылом его, лупимый часто кулаком, порой и палкою, обучен мельничному делу – как оказалось впоследствии, на беду и горе нашей семьи.

Когда пала третья жена Павла Яковлевича, остался полный дом детей, приблудного люду. Печник Махунцов, например, знаменитая на всю округу личность, годами тут обретался. А во дворе ревела и била стойла некормленая скотина. Дед проделал еще одну дерзкую операцию – раз за него никто замуж не идет, женил старшего сына на Лидии Ильиничне Потылицыной, моей будущей маме. Так вот в содомном, часто пьяном доме моего деда появилась работница из большой, трудовой и крепкой семьи. И хотя ломила она работу день и ночь, справиться с таким разгильдяйским домом и хозяйством одна была не в силах. И тогда дед задумал и провел еще одну очень простую, но предерзкую операцию.

Надев все «выходное» на себя, начистив хромовые сапоги, прихватив гармошку, он с верховскими обозниками подался вверх по Енисею искать себе жену. На самом Енисее ничего у него не получилось, и он, как опытный стрелок и рыбак, ринулся на его притоки, где и сопутствовала ему удача.

На волшебно-красивой реке Сиси, в одноименном селе, ныне не существующем – затоплено, – высватал он сироту, вошедшую в лета и уже немалые, Марию Егоровну Осипову. Поскольку дед был человеком с коммерческими наклонностями, для начала наполовину обсчитал ее на детях. «Бабушка из Сисима», – так звал я ее маленький, так и написал на ее могильной плите. Она была очень красива, бела лицом, нраву несколько скрытного и невероятная чистюля. Ох, сколько горя и мук она приняла за свою жизнь в семейке Астафьевых и за семейку Астафьевых!

Мария Егоровна обихаживала дом, стряпала, варила, стирала. Мама моя, почти ровесница свекрови, ломила во дворе, папа мой и дед Павел, свалив дом и хозяйство на двух молодых женщин, гуляли и плясали, хвастались ружьями, собаками и конями. Яков Максимович с мельницы почти не вылезал, видеть он не мог, как живут и правят жизнь в доме его сын и внук.

Папа мой был темпераментом награжден от отца своего и быстренько изладил маме двух девочек, но те не выдержали бурной жизни в мазовском доме и умерли маленькими, и я по сию пору не знаю, скорбеть ли по ним иль радоваться, что Бог их прибрал во младенческом возрасте. Однако я всю жизнь ощущал и ощущаю тоску по сестре и на всех женщин, которых любил и люблю, смотрю глазами брата. И они каким-то образом всегда это чувствовали, старались заменить мне сестер, и, видимо, не напрасно первой любовью наградил меня Господь к сестре милосердия, в госпитале.

Но вот пришла пора и мне родиться. В доме гульба, дым коромыслом, и мама ушла рожать в баню, благо это была одна из первых «белых» бань в деревне, и все завершилось благополучно. Дед Павел последнее время водился с городской знатью – зубоставами, парикмахерами, лавочниками, адвокатами иль скорее судебными ярыжками, на более высокое городское сословие он не тянул, но ему и этой шушеры вполне хватало для удовлетворения честолюбия и умной беседы.

Утром мама пришла в дом с узелком и показала деду его первого внука. Восторг, рев, звон бокалов, «аблокаты» вызвались меня крестить и дали мне модное городское имя. Я был первым на всю деревню Виктором. Федек, Петек, Сережек, особенно Колек и Иванов дополна, а Виктор один. Вероятно, роды были тяжелые – попробуй легко родить такого типа, как я. Через несколько дней мама вышла из горницы больная, бледная и, естественно, спросила, окрестили ль парнишку и если крестили, кто крестные, где они и как их звать.

Дед замельтешил, стушевался – имен крестных он не помнил, и тогда мама заплакала и сказала: ну ладно, с ней как с собачонкой обращаются, а с парнишкой-то зачем так? Маму дед уважал и всю жизнь вспоминал с почтением и виновностью перед нею. Он пошел в церковь и как-то уломал попа окрестить меня снова под тем же многозвучным, модно-городским именем. Поп, скорее всего, пьяных «аблокатов» всерьез за крестных не принял и в церковную книгу их не записал. Вторыми крестными у меня были сестра мамы Апраксинья Ильинична и юный брат отца Василий Павлович.

Какое-то время семья Мазовых жила мирно и спокойно. Мария Егоровна не убереглась от пылкого деда и родила сыночка, назвали его Николаем. В 1927 году отец мой съездил в устье Енисея под Гольчиху на рыбалку, изрядно заработал и по возвращении с путины широко загулял. Будучи деревенским красавчиком и маломальским гармонистом и плясуном, был он большой волокита, отчего сомневался во всех женщинах, в том числе и в маме. В компаниях он ее ревновал к мужикам и шиньгал все время, то есть щипал и толкал локтем. И дощипался до того, что однажды мама моя, человек твердого характера, но без вспыльчивости, что передалось и мне, сгребла мужа в беремя и потащила его топить в Енисей.

Отобрали добрые люди папу. «И здря, и здря отобрали», – заверяла потом бабушка моя, Екатерина Петровна, на дух не переносившая гулевого зятька. Несколько раз мама уходила из дома Мазовых, но, имея доброе сердце, начинала жалеть мазовских ребятишек, необихоженную скотину, тосковала по дому свекра, да и папу, видать, любила, на горе свое и беду, вот и возвращалась батрачить в надсадном хозяйстве Мазовых.

Тем временем на страну Россию, на село наше и на безалаберное семейство Мазовых надвинулись эпохальные события и перемены, началось раскулачивание и коллективизация. Везде и всюду по Руси великой мельник был первым кандидатом в кулаки, и Яков Максимович Мазов не избежал этой участи. Ему перевалило за сто, на мельнице он давно не работал, сдавал ее в аренду сельской общине, и в любом разум не потерявшем государстве трясти его, кулачить и затем из дома гнать было бы предосудительно. Но у нас все моральные устои – уважение к старости, понятия чести и совести как-то сразу и охотно были похерены. Оказались мы, русский народ, исторически к этому подготовлены. И уроки костолома сумасшедшего Ивана Грозного, и реформы пощады не знавшего Великого Петра, и затем кликушество народившейся интеллигенции, породившее безверие, высокомерное культурничество нигилистов, плавно перешедшее и переродившееся в народничество, метавшее бомбы направо и налево, наконец, наплыв на Россию революционеров сплошь нерусских, оголтелых фанатиков – не прошло даром.

Темная, неграмотная страна продрала спросонья очи и круто взялась за преобразованья, поднялась на борьбу не только за свое счастье, но и всего мирового пролетариата. Дед Мазов, дни и ночи игравший с бабкой Анной в карты и люто ее ревновавший, раньше-то некогда было – на мельнице обретался круглые сутки, времени на причуды не оставалось, вот он и наверстывал упущенное, изводил тоже столетнюю жену свою. Как вскоре оказалось, был он уже «не в себе», и когда Мазовых всем табором и его с женой вытряхнули из дому, не сразу догадался, что произошло. Его с бабкой Анной переселили в баню, и оттудова несся по окрестностям дребезжащий боевой напев: «Ето есь наш последний и решительный бой…» Кто завез на мельницу эту славную песню, дед уже не помнил.

Песенка эта так прилипла к деду Мазову, что и на пароходе «Спартак», везомый на Север, в ссылку, он, приплясывая в кальсонах на палубе, повторял и повторял эти слова…

А до этого была тяжелая высылка из дома, из разоренного села, в котором из 250 домов после завершения коллективизации осталось 85, остальные были сведены с земли, растасканы на дрова, сожжены ради потехи, но большей частью уплавлены со всем скарбом, иногда и с разобранной печью, в Красноярск. Закачинский поселок по улице Лассаля (ныне Брянская), вся почти Покровка, дальние окраины Николаевки выросли за счет сбежавших от коллективизации приенисейских крестьян.

Самая тяжкая ноша, или, точнее, доля, досталась Марии Егоровне, бабушке моей из Сисима.

Отец мой был с семьей отделен от семьи заранее предусмотрительным отцом, Павлом Яковлевичем, и семья наша обреталась в зимовье, где мама до высылки спасала ребятишек и стариков мазовских. Затем бдительная власть, пуще огня боящаяся своего народа, пересадила глав раскулаченных семейств в тюрьму. И Вася, мой крестный, вслед за отцом был посажен в тюрьму, как только ему исполнилось 16 лет. Бабушка из Сисима со всей оравой попала на пересылку в Николаевку. Там, неподалеку от кладбища, на пустыре был огорожен колючей проволокой загон, в котором томились тысячи семей спецпереселенцев. В загоне не было никаких построек, даже нужников не было. Люди растоптали, размесили загон, скоро тут началась дизентерия, подкрадывались и другие страшные болезни, которые преследовали и преследуют скученных, обездоленных людей.

Видимо, в загон загнали людей на короткое время, но бардак и разгильдяйство, порожденные советской властью и до се не изжитые, привели к тому, что люди начали гибнуть. Прежде всего дети. Их ночами выносили за проволоку и возле въезда складывали в кучи. Слово «сибиряк» в ту пору произносилось реже, чем сейчас, но истинные сибиряки были! Они, объявляя себя родственниками, разбирали и хоронили мертвых детей, помогали затворникам, чем могли, иных и выкупили у охранников, забрали к себе.

И вот избавление от нечаянного концлагеря – везут на Север, строить новый порт Игарку. Во главе мазовской оравы, где нет ни одного трудоспособного человека, и таких семей здесь большинство, – Мария Егоровна. Расположились удобно, в трюме, и ехали ладно до Енисейска и Подтесово. Там на пароход ввалилась орда пролетариев под названием «ирбованные» и подняла хай – как так, вражеский элемент расположен с комфортом, а сознательные советские трудящиеся загибаются на палубе.

Вытряхнули Марью Егоровну, вытряхнули из трюма вместе с помешавшимся стариком и ребятишками. Попали они табором за пароходную трубу. Пароход отапливали дровами, и, хотя на трубе была решетка, мелкие уголья вылетали наружу, падали на половики, одеялья, одежонку, которыми были укрыты спящие Мазовские. Бабушка обирала пальцами уголья, и, когда пароход пристал к берегу возле Черной речки на карантин, брюшки ее пальцев были сожжены до костей.

Все это и дальнейшая судьба Марии Егоровны и детей Мазовых описаны в «Последнем поклоне», «Краже», в рассказах, и повторяться нет надобности. Скажу только, что Мария Егоровна полной мерой изведала муки за чужую семью, за верность и преданность семье, из которой в Игарке смог работать только один Иван Павлович, четырнадцати лет от роду. Был он человеком неунывным, башковитым, скоро выучился на рубщика и стал зарабатывать деньги, кормить семью. Погиб он в Отечественную войну под Сталинградом и похоронен в братской могиле в деревне Селиванове, в 17 верстах от волжской твердыни.

Осенью, уже в начале октября, с шугой вместе прибыли из тюрьмы Павел Яковлевич и Василий Павлович. Марья Егоровна перевела дух, но рановато. Зима, лютая, заполярная, убавила семейство. Умер от цинги дед Мазов, мучительно и долго боролся за жизнь один из сыновей деда Павла горбатый Алеша, но на горбу у него открылся свищ, и он пал, приняв все муки, какие уготовила судьба ему, и без того несчастному человеку. Остальных Мария Егоровна сохранила, сберегла, прежде всего в люльке привезенного в ссылку сыночка своего, Николая.

А в это время в Овсянке преобразования и борьба за счастье человека набирали мощь и силу. По пустым избам гулял ветер, по селу гуляли местные коммунисты Ганька Болтухин, Шимка Вершков, хитро к ним прильнувший Федор Фокин, он же Федоран. И наша невестка, жена дяди Дмитрия Татьяна, женщина здоровая, четверых уже детей нарожавшая, но никакого внимания ни на них, ни на мужа, ни на дом (а жили они долго в зимовье, на подворье Потылицыных) не обращавшая. Вся она была охвачена революционным энтузиазмом, одной из первых вступила в партию и, поскольку была маленько грамотная, занимала какую-то должностишку в комбеде, активно боролась с кулачеством.

Лиза, одна из сестер моего отца, красивая и работящая деваха, гулявшая с хорошим парнем Федором Сидоровым, пристроилась к сидоровской семье. Папа и мама мои жили случайными заработками. Но вот наступили совсем тяжкие времена: пашни и огороды запущены, колхоз имени Щетинкина, наспех сколоченный, на ладан дышит, в деревне нечего жрать – мельница-то деда Мазова умолкнула, замерзла. Нашли, призвали моего папу мельничать, пообещав зачислить его и маму в колхоз, чему мама была безмерно рада. Но потрудиться ей на счастливой коллективной сельхозниве не довелось.

Папа мой, восстановив мельницу, снова загулял, закуролесил, не понимая текущего момента, и однажды сотворил аварию. Но мельница-то не его уже и не дедова – это уже социалистическая собственность. И папу посадили в тюрьму, в красноярскую, ту самую, что и сейчас красуется на проспекте Свободном. Мама нанималась на поденные работы, пилила дрова на продажу и плавила их в город, где собирала посылку заключенному мужу.

В 1931 году семью нашу постигла еще одна, всю нашу жизнь потрясшая трагедия: плывя с передачей в Красноярск, мама моя, Лидия Ильинична, утонула прямо напротив деревни. Вскоре отца осудили на пять лет как врага народа и послали на строительство Беломоро-Балтийского канала имени товарища Сталина.

В это тяжелое, смутное время случилась еще одна драма, впоследствии обернувшаяся трагедией. Федор Сидоров, муж Лизы, работавший в колхозе кладовщиком, сделал растрату. Был он человек добрый и отзывчивый: кому совок крупы, кому пудовку зерна даст взаймы, чтобы накормить голодных детей, а отдавать-то нечем. На нем и так висело клеймо «ненадежного человека», как же – женат на подкулачнице. Однажды Федор с Лизой из села бежали, оказались в городе Черемхово, сменили фамилию, достали документы, Федор работал шахтером, а Лиза поваром на той же шахте, где и муж.

Они родили двух детей, жили благополучно, насколько это можно в замордованной, несчастной стране. Накануне войны, в ночь на 22 июня, с Лизой случилось несчастье: паром, выбившимся из котла, ей ошпарило глаза. Какое-то время она жила и мучилась слепая, потом к ней привязался рак, и еще одну страдалицу, русскую женщину, смыло с забедованной русской земли.

В 1934 году, построив великий канал, папа возвратился из заключения, начал гулять и активно свататься. В деревне Бирюсе охмурил он молодую, красивую деваху из большой семьи Черкасовых, Таисью Ивановну, и быстренько сотворил ей младенца, которого без мудростей назвали Николаем. Хватили бед и горя и мачеха моя, и младенец Коля, и я вместе с ними. В повести «Перевал» почти с точностью описана первая зима, проведенная боевой семейкой в поселке Сосновка, в повести переименованном в Шипичиху.

В 1935 году нас унесло в Заполярье, на большие заработки. Что из этого получилось, можно узнать из повести «Последний поклон», прочитавши главы «Без приюта» и «Карасиная погибель».

В 1939 году утонул дед Павел, и вскоре подоспела война. Иван, а спустя год Василий угодили на фронт, где и погибли, защищая столь к ним любезное отечество.

Бабушка из Сисима, Мария Егоровна, с сыночком всю войну отбедовала в Игарке, а мой егозливый папа с неизлечимой страшной болезнью псориазом как-то умудрился попасть на фронт, командовал там сорокапяткой, был ранен в голову и из госпиталя комиссован домой, где вместе с пылкой мачехой, Таисьей Ивановной, сотворил еще четверых детей – двух парней и двух девочек. И они хватили горя не меньше, чем я, давно семьею отверженный и забытый.

В 1942 году я окончил железнодорожную школу ФЗО № 1 на станции Енисей и недолго проработал по распределению на пригородной станции Базаиха составителем поездов.

Отсюда добровольно ушел в армию, угодил сперва в 21-й стрелковый полк, располагавшийся под Бердском, а затем в 22-й автополк, что стоял в военном городке Новосибирска.

Весной 1943 года вместе со всем полком был отправлен на фронт и угодил в гаубичную 92-ю бригаду, переброшенную с Дальнего Востока, в которой и воевал до сентября 1944 года, выбыв из нее по тяжелому ранению.

Более в строй я не годился и начал мыкаться по нестроевым частям, которые то мне не подходили, то я им. Так продолжалось, покуда не угодил в военно-почтовую часть, располагавшуюся неподалеку от станции Жмеринка, в местечке Станиславчик. Здесь я повстречал военнослужащую Марию Семеновну Корякину, сразу же после демобилизации женился на ней и поехал на ее родину, в город Чусовой Пермской (в ту пору Молотовской) области. В этом городе мы прожили 18 лет, хватили полной мерой счастливой жизни в самом счастливом и свободном государстве под названием СССР.

Здесь родились и выросли наши дети – дочь Ирина и сын Андрей, а первого ребенка, дочку Лидию, названную в честь моей мамы, мы потеряли. И здесь же, в этом незабываемом городе, я начал пописывать, попал работать в местную газету «Чусовской рабочий», затем недолго поработал собкором Пермского областного радио. Здесь же в 1951 году опубликовал в «Чусовском рабочем» первый свой рассказ. Он был замечен, и я начал заниматься литературным трудом.

Отсюда, из города Чусового, осенью 1959 года я уехал учиться на Высшие литературные курсы в Москву, которые и окончил в 1961 году. Из тяжелого города с тяжелой промышленностью, загазованного, задымленного, где нравы и мораль не способствовали творческому труду, а даже, наоборот, угрюмой провинциальностью не прощали «выскочек» и вообще всякую грамоту, надо было уезжать.

Тянуло на родину, в Сибирь, но обстановка в красноярской писательской организации была как в зэковском бараке, где правят и мордуют всех, кто им не нравится, местные литературные паханы.

Остались на Урале, в Перми. Наконец-то дали нам квартиру-хрущевку, где работать даже такому неизбалованному сочинителю, как я, было невозможно. Стали искать домик в деревне. Мой давний покровитель, а затем и старший верный друг, главный редактор Молотовского издательства Борис Никандрович Назаровский предложил съездить за Камское водохранилище на винный завод, названный так потому, что еще при императрице Екатерине здесь курили вино. Ничего не скажешь, царевы подданные умели устраиваться! Винный завод, даже подтопленный водохранилищем, сохранивший с десяток домиков, стоял на шикарном месте. Песчаные пляжи по берегам, в лог втекал светлый ключ, сзади поселка могучий сосновый бор. Поскольку электричество и все достижения прогресса из-за образования нового моря-водохранилища были отключены и ликвидированы, заречные жители покинули свои гнездовья. Избы продавались по всему берегу. А уже начиналась дачная стихия, и как я представил себе, что будет делаться на этих берегах через десять лет, то и попросился куда-нибудь поглуше и попроще. Через желтоствольный бор, в котором велись черника, брусника, а по опушкам и возле дороги земляника, Борис Никандрович повел меня в почти уже опустевшую деревню Быковку, что стояла на берегах одноименной речки. По дороге я увидел, как много птиц и всего прочего обитало в бору, здесь был даже полуразбитый глухариный ток.

В деревне Быковке мы выбрали и купили вконец запущенную избу, да и как она могла быть незапущенной, если за последние годы в ней успело пожить тринадцать колхозников с семьями. Последний, четырнадцатый, был мельник, но мельницу он сгубил по пьянке, вовремя не отдолбив ворота для весенней воды, которая напором своим промыла часть плотины. Вода из пруда укатилась, мельница умолкла, да и молоть здесь уже было нечего и не для кого.

В Быковке, приведя избу в порядок, мы прообретались лет семь – как оказалось потом, самых плодотворных в моей работе и самых счастливых в нашей жизни. Здесь была еще приличная охота, в речке водилась рыба, природа была хоть и повреждена лесозаготовками, но еще не убита до конца. Но в море вырубок и уцелевших лесочков свирепствовал клещ, и у меня сразу двое – Марья Семеновна и ее племянник, выросший в нашей семье, – смертельно заболели энцефалитом. Спаслись оба, но по существу сделались инвалидами.

В Быковке я написал «Кражу», первую книгу «Последнего поклона», повесть «Пастух и пастушка», до десятка рассказов и там же начал писать «Затеси». Однако от Урала успел устать, дела в писательской организации после ухода на пенсию ее руководителя Клавдии Васильевны Рождественской шли к развалу, здесь царило пьянство и тунеядство, и я решил покинуть опостылевший мне край.

В 1969 году я переехал с женой и дочерью в Вологду, сын в это время служил в армии, племянник жены обзавелся семьей, которая скоро распалась. Связь с Уралом не ослабела по той причине, что у Марьи Семеновны остались там все родственники, и сын Андрей по возвращении из армии поступил в Пермский университет.

В Вологде мы прожили десять лет, очень для меня плодотворных и более или менее благополучных в смысле быта.

И чем дальше я жил среди вологжан, чем больше читал о «тихой моей родине» воистину сыновних признаний, написанных с преданной любовью, тем более ощущал, что живу все-таки вне дома своего. В это время я часто летал в Сибирь, еще было много родных в Овсянке и в городе. Писательская жизнь в Красноярске шла по-прежнему в склоках, все еще угнетали здешнюю литературу графоманы и нахрапистые партийцы, поддерживаемые крайкомом партии.

Борис Васильевич Гуськов, тогдашний заведующий отделом культуры крайкома, все настойчивей звал меня «домой». И однажды я поставил ему условие – квартиру за городом, желательно в Академгородке. Ибо, живя в центре Вологды, побыл уже в осаде графоманов и праздношатающихся творческих людей. Еще просил в дела мои не вмешиваться, помочь с ремонтом, с оформлением покупки дома в родном селе.

Дом этот, принадлежавший односельчанину Василию Юшкову, я уже подсмотрел давно и с хозяином его договорился – дом был запущенный, полугнилой, но в родном переулке, напротив дедова дома, где прошли мои самые памятные детские годы. В одной его половине жила моя тетка и крестная Апраксинья Ильинична.

Осенью 1980 года я переехал «домой». Марья Семеновна устраивала в Вологде детей и внуков, она это умеет делать лучше меня, и в Красноярск приехала гораздо позднее.

«Дома» мне сделалось спокойней и, поборов рутину, склоки, прямой и явный давеж со стороны крайкома, где уже устали «бороться» с местными писателями и охотно уступили поле брани тем, кто хотел навести здесь хоть какой-то порядок, удалось успокоить писателей, упорядочить творческую жизнь.

И сам я принялся жадно работать в своем домике в родном селе, совсем перестал ездить на Урал. Домик в Быковке отдали мы жене племянника, а она продала его другу нашего сына, который женился в Вологде, где и живет со своей семьей до сих пор. Деревенский же домик позапрошлой зимой спалили забравшиеся в него бомжи. И как-то остро я почувствовал еще одну заплатку, приклеившуюся к сердцу, – все же многое меня связывало с Уралом, а пока стоял дом в Быковке, связь эта была более осязаема. А вот в домике, иль точнее домишке, построенном мною в городе Чусовом, затеян литературный музей, и дела в нем, сколь мне известно, идут к завершению. Вообще на Урале после того, как я уехал, «любить» и даже ценить меня стали больше. А вот в Вологде вроде как обиделись, что я уехал, не понимая, что не одним им хочется жить дома и писать о своей Родине и любить ее не издаля, а живя и вместе с нею перебарывая время, перенося все страдания, муки и постоянное ощущение счастья соприкосновения с нею.

В Вологде похоронен мой отец, Петр Павлович. Досрочно освободившись из заключения, он завербовался в рыбаки на Каспий, долго жил в Астрахани, там снова женился и снова овдовел. Он в последующие годы почти каждое лето наезжал к нам в отпуск, очень любил жить в Быковке, а затем и в вологодской деревне, где я купил дом, и тоже все собирался «домой», в Сибирь. Но пить не перестал, оброс хворями и через пятнадцать лет совместной жизни, не дотянув года до моего приезда в Сибирь, скончался и поместился на городском кладбище, в сырой глине.

Умерли все родственники Марьи Семеновны на Урале, почти не стало близкой родни и у меня в Сибири. Лет шесть назад я похоронил в Дивногорске мачеху Таисью Ивановну, поместив ее рядом с дочерью Ниной и сыном Анатолием. Юная дочь ее была бойкая, красотка, в Петра Павловича удавшаяся. Мечтала стать альпинисткой и сорвалась со скалы, что против Дивногорска, с той самой скалы, на которой шибко любившими родную партию патриотами было крупно написано «Слава КПСС».

Анатолий умер от алкоголизма. Николай, старший сын мачехи, переехал из Игарки в Ярцево, растил двух парней, Владимира и Анатолия, но заболел раком и умер в мучениях двадцать с лишним лет назад. Одного из его сыновей, Владимира, убили в Афганистане, второй живет в Ярцево.

В Игарке живет и рыбачит один из средних сыновей отца – Владимир. Выехала из Игарки, живет и работает в Красноярске очень похожая на отца Галина Петровна.

Очень печальна судьба тех родичей и овсянцев, что были разорены и из родного дома выгнаны, в ссылки увезены, в бега ударились – Лиза, Елизавета Павловна, получив инвалидность, умерла от неизлечимой болезни в день начала войны, 22 июня 1941 года. Федор женился вторично и с новой женой нажил еще двух дочерей, одна из которых, названная Лизой, однажды написала мне письмо с Сахалина. И я ей послал ответ, но не надеясь, что женщине удастся разобрать мои каракули, попросил его напечатать на машинке, чем напугал человека, выросшего в страхе и навечном подозрении.

Сам Федор, почуяв приближающийся конец жизни, тайком приехал в Овсянку, потому как всю жизнь тосковал по ней, а как по ней тоскуют, мне объяснять не надо, я знаю это по себе.

Действие происходит в конце 1942 года в карантинном лагере первого резервного полка, расположенного в Сибирском военном округе недалеко от станции Бердск.

Часть первая

Новобранцы прибывают в карантинный лагерь. Через некоторое время выживших, среди которых Лёшка Шестаков, Коля Рындин, Ашот Васконян и Лёха Булдаков, переводят в расположение полка.

Поезд остановился. Какие-то равнодушно-злые люди в ношеной военной форме выгоняли новобранцев из тёплых вагонов и выстраивали их возле поезда, разбивали на десятки. Потом, построив в колонны, ввели в полутёмный, промёрзлый подвал, где вместо пола на песок были набросаны сосновые лапы, велели располагаться на нарах из сосновых брёвнышек. Покорность судьбе овладела Лёшкой Шестаковым, и когда сержант Володя Яшкин назначил его в первый наряд, он воспринял это без сопротивления. Был Яшкин малоросл, худ, зол, уже побывал на фронте, имел орден. Здесь, в запасном полку, он оказался после госпиталя, и вот-вот снова уйдёт на передовую с маршевой ротой, подальше от этой чёртовой ямы, чтоб она сгорела - так заявил он. Яшкин прошёлся по карантину, оглядывая новобранцев - блатняков с золотых приисков Байкита, Верх-Енисейска; сибирских старообрядцев. Один из старообрядцев назвался Колей Рындиным, из деревни Верхний Кужебар, что стоит на берегу реки Амыл - притоке Енисея.

Утром Яшкин выгнал народ на улицу - умываться снегом. Лёшка поглядел вокруг и увидел крыши землянок, чуть припорошенные снегом. Это и был карантин двадцать первого стрелкового полка. Мелкие, одноместные и четырёхместные землянки принадлежали строевым офицерам, работникам хозслужбы и просто придуркам в чинах, без которых ни одно советское предприятие обойтись не может. Где-то дальше, в лесу, были казармы, клуб, санслужбы, столовая, бани, но карантин находился от всего этого на приличном расстоянии, чтобы новобранцы не занесли какую-нибудь заразу. От бывалых людей Лёшка узнал, что скоро их определят в казармы. За три месяца они пройдут боевую и политическую подготовку и двинутся на фронт - дела там шли не важно. Оглядывая загаженный лес, Лёшка вспомнил родную деревню Шушикары в низовьях Оби.

У парней посасывало в сердце оттого, что вокруг всё было чужое, незнакомое. Даже они, выросшие по баракам, по деревенским избам да по хибарам городских предместий, оторопели, когда увидели место кормёжки. За длинными прилавками, прибитыми к грязным столбам, прикрытыми сверху тесовыми корытами, наподобие гробовых крышек, стояли военные люди и потребляли пищу из алюминиевых мисок, одной рукой держась за столбы, чтобы не упасть в глубокую липкую грязь под ногами. Это называлось летней столовой. Мест здесь, как и везде в Стране Советов, не хватало - кормились по очереди. Вася Шевелёв, успевший поработать комбайнёром в колхозе, глядя на здешние порядки, покачал головой и грустно сказал: «И здесь бардак». Бывалые бойцы посмеивались над новичками и давали им дельные советы.

Новобранцев брили наголо. Особенно трудно с волосами расставались старообрядцы, плакали, крестились. Уже тут, в этом полужилом подвале, парням внушалась многозначительность происходящего. Политбеседы проводил не старый, но тощий, с серым лицом и зычным голосом, капитан Мельников. Вся его беседа была так убедительна, что оставалось только удивляться - как это немцы умудрились достичь Волги, когда всё должно быть наоборот. Капитан Мельников считался одним из самых опытных политработников во всём Сибирском округе. Работал он так много, что ему некогда было пополнять свои куцые знания.

Карантинная жизнь затягивалась. Казармы не освобождались. В карантинных землянках теснота, драки, пьянки, воровство, вонь, вши. Никакие наряды вне очереди не могли наладить порядок и дисциплину среди людского сброда. Лучше всего здесь себя чувствовали бывшие урки-арестанты. Они сбивались в артельки и грабили остальных. Один из них, Зеленцов, собрал вокруг себя двух детдомовцев Гришку Хохлака и Фефелова; работяг, бывших механизаторов, Костю Уварова и Васю Шевелева; за песни уважал и кормил Бабенко; не отгонял от себя Лёшку Шестакова и Колю Рындина - пригодятся. Хохлак и Фефелов, опытные щипачи, работали по ночам, а днём спали. Костя и Вася заведовали провиантом. Лёшка и Коля пилили и таскали дрова, делали всю тяжёлую работу. Зеленцов сидел на нарах и руководил артелью.

Однажды вечером новобранцам велели покинуть казармы, и до поздней ночи держали их на пронизывающем ветру, отобрав всё их жалкое имущество. Наконец поступила команда войти в казарму, сперва маршевикам, потом новобранцам. Началась давка, места не было. Маршевые роты заняли свои места и «голодранцев» не пускали. Та злобная, беспощадная ночь запала в память как бред. На утро ребята поступили в распоряжение усатого старшины первой роты Акима Агафоновича Шпатора. «С этими вояками будет мне смех и горе» - вздыхал он.

Половина мрачной, душной казармы с тремя ярусами нар - это и есть обиталище первой роты, состоящей из четырёх взводов. Вторую половину казармы занимала вторая рота. Всё это вместе образовывало первый стрелковый батальон первого резервного стрелкового полка. Казарма, построенная из сырого леса, так и не просохла, была всегда склизкой, плесневелой от многолюдного дыхания. Согревали её четыре печи, похожие на мамонтов. Разогреть их было невозможно, и в казарме всегда было сыро. К стене был прислонён стеллаж для оружия, там виднелось несколько настоящих винтовок и белели макеты, сделанные из досок. Выход из казармы закрывался дощатыми воротами, возле них пристройки. Слева - каптёрка ротного старшины Шпатора, справа - комната дневальных с отдельной железной печкой. Весь солдатский быт был на уровне современной пещеры.

В первый день новобранцев сытно покормили, потом повели в баню. Молодые бойцы повеселели. Ходили разговоры о том, что выдадут новое обмундирование и даже постельное бельё. По дороге в баню Бабенко запел. Лёша ещё не знал, что долго он теперь в этой яме никаких песен не услышит. Улучшения в жизни и службе бойцы так и не дождались. Переодели их в старую одежду, заштопанную на животе. Новая, сырая баня не прогревалась, и парни совсем продрогли. Для двухметровых Коли Рындина и Лёхи Булдакова подходящей одежды и обуви не нашлось. Мятежный Лёха Булдаков скинул тесную обувь и пошёл в казарму босиком по морозу.

Постелей служивым тоже не выдали, зато на строевые занятия выгнали уже на следующий день с деревянными макетами вместо винтовок. В первые недели службы ещё не гасла надежда в сердцах людей на улучшение жизни. Ребята ещё не понимали, что этот быт, мало чем отличающийся от тюремного, обезличивает человека. Коля Рындин родился и рос возле богатой тайги и реки Амыл. Нужды в еде никогда не знал. В армии старообрядец сразу почувствовал, что военное время - голодное время. Богатырь Коля начал опадать с лица, со щёк сошёл румянец, в глазах сквозила тоска. Он даже начал забывать молитвы.

Перед днём Октябрьской Революции наконец прислали ботинки для большеразмерных бойцов. Булдакову и тут не угодили, он запустил обувь с верхних нар, за что и попал на беседу к капитану Мельникову. Булдаков жалостливо повествовал о себе: родом он из городского посёлка Покровки, что под Красноярском, с раннего детства среди тёмного народа, в бедности и труде. О том, что отец, буйный пропойца, почти не выходил из тюрьмы, также как и два старших брата, Булдаков сообщать не стал. О том, что сам он только призывом в армию отвертелся от тюрьмы, Лёха тоже умолчал, зато соловьём разливался, повествуя о своём героическом труде на лесосплаве. Потом вдруг закатил глаза под лоб, притворился припадочным. Капитан Мельников пулей выскочил из каптёрки, и с тех пор на политзанятиях всегда косился на Булдакова с опаской. Бойцы же уважали Лёху за политическую грамотность.

На 7 ноября открыли зимнюю столовую. В неё голодные бойцы, затаив дыхание, слушали по радио речь Сталина. Вождь народов говорил, что Красная Армия взяла инициативу в свои руки, благодаря тому, что у Страны Советов необычайно крепкие тылы. Люди свято верили этой речи. В столовой присутствовал командир первой роты Пшённый - внушительная фигура с крупным, величиной с ведро, лицом. Командира роты ребята знали мало, но уже боялись. Зато заместителя командира роты младшего лейтенанта Щуся, раненного на Хасане и там получившего орден Красной Звезды, приняли и полюбили сразу. В этот вечер роты и взводы расходились по казармам с дружной песней. «Каждый бы день товарищ Сталин выступал по радио, вот бы дисциплина была» - вздыхал старшина Шпатор.

На другой день праздничное настроение роты прошло, бодрость духа испарилась. За утренним туалетом бойцов наблюдал сам Пшённый, и если кто-то хитрил, он собственноручно стягивал с него одежду и до крови растирал лицо колючим снегом. Старшина Шпатор только головой качал. Усатый, седой, худенький, ещё в империалистическую войну бывший фельдфебелем, Шпатор встречал разных зверей и самодуров, но такого, как Пшённый ещё не видывал.

Недели через две состоялось распределение бойцов по спецротам. Зеленцова забрали в миномётчики. Старшина Шпатор изо всех сил старался сбыть с рук Булдакова, но его не брали даже в пулемётную роту. Сидя босиком на нарах, этот артист целый день читал газеты и комментировал прочитанное. «Стариков» оставшихся от прошлых маршевых рот и положительно действовавших на молодёжь, разобрали. Взамен Яшкин привёл целое отделение новичков, среди которых был больной, дошедший до ручки, красноармеец Попцов, мочившийся под себя. Старшина покачал головой, глядя на синюшного парнишку, и выдохнул: «О Господи…».

Старшина был командирован в Новосибирск, и на каких-то спецскладах сыскал для удальцов-симулянтов новое обмундирование. Булдакову и Коле Рындину деваться больше было некуда - вступили в строй. Булдаков всячески увиливал от занятий и портил казённое имущество. Щусь понял, что Булдакова ему не укротить, и назначил его в свою землянку дежурным. Булдаков хорошо себя почувствовал на новом посту и принялся тащить всё, что можно, особенно еду. При этом он всегда делился с друзьями и с младшим лейтенантом.

Сибирская зима входила в середину. Давно уже было отменено закаливающее обтирание снегом по утрам, но всё равно многие бойцы успели простудиться, казарму по ночам разваливал гулкий кашель. По утрам умывались только Шестаков, Хохлак, Бабенко, Фефелов, иногда Булдаков и старик Шпатор. Попцов уже не выходил из казармы, лежал серым, мокрым комком на нижних нарах. Поднимался только чтобы поесть. В санчасть Попцова не брали, он там уже всем надоел. Доходяг с каждым днём становилось всё больше. На нижних нарах лежало до десятка скорченных скулящих тел. На служивых навалилась беспощадная вша и куриная слепота, по-учёному гемералопия. По казарме, шаря руками по стенам, бродили тени людей, что-то всё время ищущих.

Невероятной изворотливостью ума добивались вояки способов избавиться от строевых занятий и добыть чего-нибудь пожевать. Кто-то придумал нанизывать картошку на проволоку и опускать в трубы офицерских печей. А тут ещё первую роту и первый взвод пополнили двумя личностями - Ашотом Васконяном и Боярчиком. Оба были смешанной национальности: один полуармянин-полуеврей, другой - полуеврей-полурусский. Оба по месяцу пробыли в офицерском училище, дошли там до ручки, лечились в медсанчасти, и оттуда их, немного оживших, свалили в чёртову яму - она всё стерпит. Васконян был долговяз, тощ, лицом бледен, бровями чёрен и сильно картавил. На первом же политзанятии он сумел испортить работу и настроение капитана Мельникова, возразив ему, что Буэнос-Айрес находится совсем не в Африке, а в Южной Америке.

Было Васконяну в стрелковой роте ещё хуже, чем в офицерском училище. Туда он попал по причине изменения военной ситуации. Отец его был главным редактором областной газеты в Калинине, мать - замзавотделом культуры облисполкома того же города. Домашнего, изнеженного Ашотика растила домработница Серафима. Лежать бы Васконяну на нижних нарах рядом с доходягой Попцовым, но этот чудак и грамотей приглянулся Булдакову. Он и его компания не давали забивать Ашота, учили его премудростям солдатской жизни, прятали от старшины, от Пшённого и Мельникова. За эту заботу Васкорян пересказывал им всё, что успел прочитать за свою жизнь.

В декабре двадцать первый полк доукомплектовывался - прибыло пополнение из Казахстана. Первой роте поручили встретить их и определить в карантин. То, что увидели красноармейцы, ужаснуло их. Казахи были призваны летом, в летнем обмундировании и прибыли в сибирскую зиму. И без того смуглые, казахи сделались черны, как головешки. От кашля и хрипа содрогались вагоны. Под нарами валялись мёртвые. Прибыв на станцию Бердск, полковник Азатьян схватился за голову и долго бегал вдоль состава, заглядывал в вагоны, надеясь хоть где-нибудь увидеть ребят в лучшем состоянии, но везде была одна и та же картина. Больных разбросали по госпиталям, остальных разбили по батальонам и ротам. В первую роту было определено человек пятнадцать казахов. Верховодил над ними здоровенный парень с крупным лицом монгольского типа по имени Талгат.

Первый батальон тем временем бросили на выкатку леса из Оби. Выгрузкой руководил Щусь, ему помогал Яшкин. Обитали в старой землянке, выкопанной на берегу реки. Бабенко сразу начал промышлять на Бердском базаре и в окрестных деревнях. На берегу Оки щадящий режим - никакой муштры. Однажды под вечер рота шлёпала в казарму и столкнулась с молодым генералом на красивом жеребце. Генерал осмотрел осунувшиеся, бледные лица, и поехал вдоль берега Оби, опустив голову и ни разу не оглянувшист. Солдатам не дано было знать, кем был этот форсистый генерал, но встреча с ним не прошла бесследно.

В полковой столовой появился ещё один генерал. Он проплыл по столовой, помешивая ложкой суп и кашу в тазах, и исчез в противоположных дверях. Народ ждал улучшения, но ничего этого не последовало - страна была не готова к затяжной войне. Всё налаживалось на ходу. Молодёжь двадцать четвёртого года рождения не выдерживала требований армейской жизни. Кормёжка в столовой скудела, увеличивалось количество доходяг в ротах. Командир роты лейтенант Пшённый вплотную приступил к исполнению своих обязанностей.

В одно промозглое утро Пшённый приказал всем до единого красноармейца выйти из помещения и построиться. Подняли даже больных. Думали, он увидит этих доходяг, пожалеет и вернёт в казарму, но Пшённый скомандовал: «Довольно придуриваться! С песней шагом марш на занятия!». Упрятанные в середину строя, «поповцы» сбивали шаг. Попцов во время пробежки упал. Командир роты с разгона раз-другой пнул его узким носком сапога, а потом, распалённый гневом, уже не мог остановиться. Попцов на каждый удар отвечал всхлипыванием, потом перестал всхлипывать, как-то странно распрямился и умер. Рота обступила мёртвого товарища. «Это он убил!» - воскликнул Петька Мусиков, и молчаливая толпа обступила Пшённого, вскидывая винтовки. Неизвестно, что было бы с командиром роты, не вмешайся вовремя Щусь и Яшкин.

В эту ночь Щусь не мог уснуть до рассвета. Военная жизнь Алексея Донатовича Щуся была проста и пряма, но раньше, до этой жизни, его звали Платоном Сергеевичем Платоновым. Фамилия Щусь образовалась от фамилии Щусев - так её услышал писарь Забайкальского военного округа. Платон Платонов происходил из казачьей семьи, которая была сослана в тайгу. Родители умерли, и он остался со своей тёткой-монашкой, необыкновенной красоты женщиной. Она уговорила конвойного начальника отвезти мальчишку в Тобольск, передать семье дореволюционных ссыльных по фамилии Щусевы, заплатила за это собой. Начальник слово сдержал. Щусевы - художник Донат Аркадьевич и преподавательница литературы Татьяна Илларионовна - были бездетны и усыновили мальчика, вырастили как своего, направили на военную стезю. Родители умерли, тётушка затерялась в миру - Щусь остался один.

Разобраться с происшествием в первой роте поручили старшему лейтенанту особого отдела Скорику. Они со Щусем когда-то учились в одном военном училище. Большинство командиров терпеть не могли Щуся, но он был любимцем Геворка Азатьяна, который его всегда защищал, потому и не могли упечь его куда надо.

Дисциплина в полку пошатнулась. С каждым днём управлять людьми становилось всё труднее. Парнишки шныряли по расположению полка в поисках хоть какой-то еды. «Почему ребят сразу не отправили на фронт? Зачем здоровых парней доводить до недееспособного состояния?» - думал Щусь и не находил ответа. За время службы совсем дошёл, отупел от недоеданий Коля Рындин. Поначалу такой бойкий, он замкнулся, умолк. Был он уже ближе к небу, чем к земле, губы его постоянно шептали молитву, даже Мельников ничего не мог с ним поделать. По ночам угасающий богатырь Коля плакал от страха перед надвигающейся бедой.

Помкомвзвода Яшкин страдал от болезни печени и желудка. По ночам боль становилась сильнее, и старшина Шпатор мазал ему бок муравьиным спиртом. Жизнь Володи Яшкина, названного вечными пионерами-родителями в честь Ленина, была не длинна, но он успел пережить бои под Смоленском, отступление к Москве, окружение под Вязьмой, ранение, перевозку из лагеря окруженцев через линию фронта. Из того пекла вытащили его две санитарки, Нелька и Фая. По дороге он заразился желтухой. Сейчас он чувствовал, что скоро предстоит ему дорога на фронт. С его прямотой и неуживчивым характером ему не уцепиться в тылу по состоянию здоровья. Его место там, где есть последняя справедливость - равенство перед смертью.

Этот тягучий ход армейской жизни встряхнули три больших события. Сначала в двадцать первый стрелковый полк приехал какой-то важный генерал, проверил солдатское питание и устроил разнос поварам на кухне. В результате этого визита была отменена чистка картошки, за счёт этого увеличились порции. Вышло решение: бойцам под два метра и выше давать дополнительную порцию. Коля Рындин и Васконян с Булдаковым ожили. Коля ещё подрабатывал на кухне. Всё, что ему давали за это, он делил по корочке между друзьями.

На рекламных щитах клуба появились объявления, в которых извещалось, что 20 декабря 1942 года в клубе состоиться показательный суд военного трибунала над Зеленцовым К.Д. Никто не знал, что же натворил этот пройдоха. А началось всё не с Зеленцова, а с художника Феликса Боярчика. Отец оставил на память Феликсу только фамилию. Мама, Степанида Фалалеевна, мужеподобная баба, железная большевичка, обреталась в области советского искусства, выкрикивала со сцены лозунги под барабанный бой, под звук трубы, с построением пирамид. Когда и как у неё получился мальчик, она почти не заметила. Служить бы Степаниде до старости в районном Доме культуры, если бы трубач Боярчик чего-то не натворил и не загремел в тюрьму. Вслед за ним и Стёпу кинули в Новолялинский леспромхоз. Жила она там в бараке с семейными бабами, которые и растили Фелю. Больше всех жалела его многодетная Фёкла Блажных. Именно она надоумила Стёпу требовать отдельный домик, когда она сделалась заслуженным работником на ниве культуры. В этом домике на две половины и поселилась Стёпа вместе с семейством Блажных. Фёкла стала матерью для Феликса, она же и проводила его в армию.

В леспромхозовском Доме культуры Феликс научился рисовать плакаты, вывески и портреты вождей. Это умение пригодилось ему в двадцать первом полку. Постепенно Феликс переселился в клуб и влюбился в девушку-билетёршу Софью. Она стала его невенчанной женой. Когда Софья забеременела, Феликс отправил её в тыл, к Фёкле, а в его боковушке поселился незваный гость Зеленцов. Он сразу начал пить и играть в карты на деньги. Выгнать его Феликс не мог, как ни пытался. Однажды в каптёрку заглянул завклуба капитан Дубельт и обнаружил спящего за печкой Зеленцова. Дубельт попытался схватить его за шкирку и вывести из клуба, но боец не дался, ударил капитана головой и разбил ему очки и нос. Хорошо, что не прирезал капитана - Феликс вовремя вызвал патруль. Зеленцов превратил суд в цирк и театр одновременно. Даже бывалый председатель трибунала Анисим Анисимович не смог с ним сладить. Очень хотелось Анисиму Анисимовичу приговорить строптивого солдата к расстрелу, но пришлось ограничиться штрафной ротой. Провожали Зеленцова как героя, огромной толпой.

Часть вторая

В армии начинаются показательные расстрелы. За побег к смертной казни приговариваются ни в чём не повинные братья Снегирёвы. Посреди зимы полк отправляют на уборку хлеба в ближайший колхоз. После этого, в начале 1943 года, отдохнувшие солдаты отправляются на фронт.

Неожиданно в землянку младшего лейтенанта Щуся поздно вечером пожаловал Скорик. Между ними состоялась длинная, откровенная беседа. Скорик сообщил Щусю, что до первого полка докатилась волна приказа номер двести двадцать семь. В военном округе начались показательные расстрелы. Щусь не знал, что Скорика звали Лев Соломонович. Папа Скорика, Соломон Львович, был учёным, писал книгу про пауков. Мама, Анна Игнатьевна Слохова, пауков боялась и Лёву к ним не подпускала. Лёва учился на втором курсе университета, на филфаке, когда пришли двое военных и увели папу, вскоре исчезла из дома и мама, потом потянули в контору Лёву. Там его запугали и он подписал отречение от родителей. А через полгода Лёву опять вызвали в контору и сообщили, что произошла ошибка. Соломон Львович работал на военное ведомство и был так засекречен, что местные власти ни о чём не знали и расстреляли его вместе с врагами народа. Потом увезли и, скорее всего, расстреляли и жену Соломона Львовича, чтобы замести следы. Его сыну принесли извинения и разрешили поступить в военное училище особого свойства. Мать Лёвы так и не нашли, но он чувствовал, что она жива.

Лёшка Шестаков работал вместе с казахами на кухне. Казахи работали дружно и так же дружно учились говорить по-русски. У Лешки ещё не было столько свободного времени, чтобы вспомнить свою жизнь. Отец у него был из ссыльных спецпереселенцев. Жену Антонину он высватал в Казым-Мысе, была она из полухатынского-полурусского рода. Дома отец бывал редко - работал в рыболовецкой бригаде. Характер у него был тяжёлый, нелюдимый. Однажды отец не вернулся вовремя. Рыбацкие катера, возвратившись, привезли весть: была буря, утонула бригада рыбаков и с нею бригадир Павел Шестаков. После смерти отца мать пошла работать в рыбкооп. В дом зачастил приёмщик рыбы Оськин, известный по всей Оби шалопай по прозвищу Герка - горный бедняк. Лёшка пригрозил матери, что уйдёт из дома, но на неё уже ничего не действовало, она даже помолодела. Вскоре Герка переехал к ним в дом. Потом у Лешки родились две сестрички: Зойка и Вера. Эти существа вызывали в Лёшке какие-то неведомые родственные чувства. На войну Лешка ушёл после Герки - горного бедняка. Больше всего Лешка скучал по сёстрам и вспоминал иногда свою первую женщину Тому.

Дисциплина в полку падала. Дожили до ЧП: из второй роты ушли куда-то братья-близнецы Сергей и Еремей Снегирёвы. Их объявили дезертирами и искали везде, где только можно, но не нашли. На четвёртый день братья сами объявились в казарме с мешками, полными еды. Оказалось, что были они у матери, в родной деревне, которая была недалеко отсюда. Скорик схватился за голову, но помочь им уже ничем не мог. Их приговорили к расстрелу. Комполка Геворк Азатьян добился, чтобы при казни присутствовал только первый полк. Братья Снегирёвы до самого конца не верили, что их расстреляют, думали, что их накажут или отправят в штрафной батальон как Зеленцова. В смертную казнь не верил никто, даже Скорик. Только Яшкин твёрдо знал, что братьев расстреляют - он уже такое видел. После расстрела казарма была объята нехорошей тишиной. «Прокляты и убиты! Все!» - рокотал Коля Рындин. Ночью, напившись до бесчувствия, Щусь рвался набить морду Азатьяну. В своей комнате одиноко пил старший лейтенант Скорик. Старообрядцы объединились, нарисовали на бумаге крест и во главе с Колей Рындиным молились за упокой души братьев.

Землянку Щуся снова посетил Скорик, сообщил, что сразу после Нового года в армии введут погоны и реабилитируют народных и царских времён полководцев. Первый же батальон будет брошен на хлебоуборку и останется в колхозах и совхозах до отправления на фронт. На этих небывалых работах - на зимнем обмолоте хлеба, - уже находится вторая рота.

В начале января 1943 года солдатам двадцать первого полка выдали погоны и отправили поездом до станции Истким. Яшкина определили долечиваться в окружной госпиталь. Остальные отправились в совхоз имени Ворошилова. Роту, двигающуюся в совхоз, догнал директор Тебеньков Иван Иванович, Петьку Мусикова, Колю Рындина и Васконяна забрал с собой, остальным предоставил дровни, набитые соломой. Устроились ребята по избам в деревне Осипово. Щуся поселили в бараке у начальницы второго отделения Валерии Мефодьевны Галустёвой. Она заняла в сердце Щуся отдельное место, которое до сих пор занимала его без вести пропавшая тётушка. Лёшка Шестаков с Гришей Хохлаком попали в избу стариков Завьяловых. Через некоторое время отъевшиеся солдатики стали обращать внимание на девчат, тут-то и пригодилось умение Гришки Хохлака играть на баяне. Почти все солдаты первого полка были из крестьянских семей, труд этот хорошо знали, работали быстро и охотно. Вася Шевелев и Костя Уваров починили колхозный комбайн, на нём молотили зерно, сохранившееся в копнах под снегом.

Васконян попал к поварихе Аньке. Странный книгочей Аньке не понравился, и ребята поменяли его на Колю Рындина. После этого качество и калорийность блюд резко улучилось, и солдатики благодарили за это богатыря Колю. Васконян же поселился у стариков Завьяловых, которые сильно уважали его за учёность. А через некоторое время к Ашоту приехала мать - в этом ей помог комполка Геворк Азатьян. Он намекнул, что может оставить Васконяна в штабе полка, но Ашот отказался, сказал, что пойдёт на фронт вместе со всеми. Он уже смотрел на мать другими глазами. Уезжая утром, она почувствовала, что видит сына в последний раз.

Через несколько недель пришёл приказ возвращаться в расположение полка. Было краткое, но душу рвущее расставание с деревушкой Осипово. Не успели вернуться в казарму - сразу баня, новое обмундирование. Старшина Шпатор был доволен отдохнувшими бойцами. В этот вечер Лёшка Шестаков во второй раз услышал песню в казарме двадцать первого стрелкового полка. Принимали маршевые роты генерал Лахонин, тот самый, что повстречался когда-то бредущим по полю красноармейцам, и его давний друг майор Зарубин. Они настояли на том, чтобы самых слабых бойцов оставили в полку. После большой ругани в полку осталось около двухсот человек, из них половина неизлечимо больных будет отослана домой - помирать. Легко отделался двадцать первый стрелковый полк. Со своими ротами на позиции отсылалось всё командование полка.

Маршевые роты сводились в военном городке Новосибирска. В первую роту нагрянула Валерия Мефодьевна, привезла приветы и поклоны от осиповских зазноб и хозяев и торбочки, набитые всякой снедью. Полк по боевой тревоге вывели из казарм на рассвете. После выступлений многочисленных ораторов полк тронулся в путь. Маршевые роты вели к станции кружным путём, глухими окраинными улицами. Встретилась им только баба с пустым ведром. Она бросилась обратно в свой двор, кинула вёдра и размашисто крестила войско вослед, напутствуя на благополучное завершение битвы своих вечных защитников.

Книга вторая. Плацдарм

Во второй книге кратко описаны события зимы, весны и лета 1943 года. Большая часть второй книги посвящена описанию переправы через Днепр осенью 1943 года.

Часть первая. Накануне переправы

Проведя весну и лето в боях, первый стрелковый полк готовился к переправе через Днепр.

В прозрачный осенний день передовые части двух советских фронтов вышли к берегу Великой реки - Днепра. Лёшка Шестаков, набирая из реки воду, предупредил новичков: на другом берегу - враг, но стрелять в него нельзя, иначе вся армия останется без воды. Был уже такой случай на Брянском фронте, и на берегах Днепра будет всякое.

Артиллерийский полк в составе стрелковой дивизии прибыл к реке ночью. Где-то близко стоял и стрелковый полк, в котором первым батальоном командует капитан Щусь, первой ротой - лейтенант Яшкин. Ещё здесь командиром роты был казах Талгат. Взводами командовали Вася Шевелев и Костя Бабенко; Гриша Хохлак в звании сержанта командовал отделением.

Весной прибыв в Поволжье, сибиряки долго стояли в пустых разграбленных сёлах загубленных и высланных в Сибирь немцев Поволжья. Лёшка, как опытный связист, был переведён в гаубичный дивизион, но ребят из своей роты не забывал. Первый бой дивизия генерала Лахонина приняла в Задонской степи, встав на пути немецких войск, прорвавших фронт. Потери в дивизии были малоощутимы. Командующему армией дивизия очень приглянулась, и он стал держать её в резерве - на всякий случай. Такой случай наступил под Харьковом, потом очередное ЧП под Ахтыркой. Лёшка за тот бой получил второй орден Отечественной войны. Колей Рындиным полковник Бескапустин дорожил, всё время отсылал на кухню. Васкоряна оставлял в штабе, но Ашот дерзил начальникам и упорно возвращался в родную роту. Щуся на Дону ранило, он был комиссован на два месяца, съездил в Осипово и сотворил Валерии Мефодьевне ещё одного ребёнка, на этот раз мальчика. Побывал он и в двадцать первом полку, в гостях у Азатьяна. От него Щусь узнал, что старшина Шпатор умер по дороге в Новосибирск, прямо в вагоне. Похоронили его с воинскими почестями на полковом кладбище. Шпатор хотел лежать рядом с братьями Снегирёвыми или с Попцовым, но их могил не нашли. После излечения Щусь прибыл под Харьков.

Чем ближе становилась Великая река, тем больше в рядах Красной Армии становилось бойцов, не умеющих плавать. За фронтом движется надзорное войско, умытое, сытое, дни и ночи бдящее, всех подозревающее. Заместитель командира артиллерийского полка, Александр Васильевич Зарубин, снова полновластно хозяйствовал в полку. Его давним другом и нечаянным родственником был Пров Фёдорович Лахонин. Дружба и родство у них были более чем странные. Со своей женой Натальей, дочерью начальника гарнизона, Зарубин познакомился на отдыхе в Сочи. У них родилась дочь Ксюша. Растили её старики, так как Зарубина перевели в дальний регион. Вскоре Зарубина отослали учится в Москву. Когда он вернулся в гарнизон после долгого обучения, то застал в своём доме годовалого ребёнка. Виновником этого оказался Лахонин. Соперникам удалось остаться друзьями. Письма на фронт Наталья писала обоим своим мужьям.

Готовясь к переправе через Днепр, солдатики отдыхали, весь день плюхались в реке. Щусь, разглядывая в бинокль противоположный, правый, берег и левобережный остров, не мог понять: почему для переправы выбрали именно это гиблое место. Шестакову Щусть дал особое задание - наладить связь через реку. Лёшка прибыл в артиллерийский полк из госпиталя. До того он там дошёл, что не мог думать ни о чём, кроме еды. В первый же вечер Лешка попытался украсть пару сухарей, был пойман с поличным полковником Мусёнком и отведён к Зарубину. Скоро майор выделил Лешку, посадил на телефон в штабе полка. Теперь Лешке надо было добыть хоть какое-нибудь плавсредство, чтобы переправить на правый берег тяжёлые катушки со связью. Полусгившую лодку он нашёл в бочажине верстах в двух от берега.

Отдохнувшим людям не спалось, многие предчувствовали свою гибель. Ашот Васконян написал письмо родителям, давая понять, что, скорее всего, это его последнее письмо с фронта. Родителей он письмами не баловал, и чем больше сходился с «боевой семьёй», тем сильнее отдалялся от отца с матерью. В боях Васконян бывал мало, Щусь опекал его, заталкивал куда-нибудь в штаб. Но с такого вот хитрого места Ашот рвался к своим, домой. Щусю тоже не спалось, он ещё и ещё раз прикидывал, как переправиться через реку, потеряв при этом как можно меньше людей.

Днём, на оперативном совещании, полковник Бескапустин дал задание: первым на правый берег должен уйти взвод разведки. Пока этот взвод смертников будет отвлекать немцев, первый батальон начнёт переправу. Достигнув правого берега, люди по оврагам будут продвигаться в глубь обороны противника по возможности скрытно. К утру, когда переправятся основные силы, батальон должен вступить в бой в глубине обороны немцев, в районе высоты Сто. Рота Оскина, по прозванию Герка - горный бедняк, прикроет и поддержит батальон Щуся. Другие батальоны и роты начнут переправляться на правом фланге, чтобы создать впечатление массового наступления.

Многие не спали в эту ночь. Солдат Тетёркин, попавший в пару к Васконяну, и с тех пор таскавшийся за ним, как Санчо Панса за своим рыцарем, принёс сена, уложил Ашота и сам прикорнул рядом. Мирно ворковала в ночи ещё одна пара - Булдаков с сержантом Финифатьевым, встретившиеся в военном эшелоне по дороге к Волге. В ночи слышались далёкие взрывы: это немцы взрывали Великий город.

Туман держался долго, помогая армии, продлевая жизнь людей почти на полдня. Как только посветлело, начался артобстрел. Взвод разведки завязал бой на правом берегу. Над головами прошли эскадрильи штурмовиков. Из дыма высыпались условные ракеты - стрелковые роты достигли правого берега, но сколько от них осталось - никто не знал. Началась переправа.

Часть вторая. Переправа

Переправа принесла огромные потери русской армии. Были ранены Лёшка Шестаков, Коля Рындин и Булдаков. Это был переломный момент войны, после которого немцы начали отступать.

Реку и левый берег накрыло огнём противника. Река кипела, полная гибнущих людей. Неумеющие плавать цеплялись за тех, кто умел, и утаскивали их под воду, переворачивали шаткие плотики, сделанные из сырого дерева. Тех, кто возвращался на левый берег, к своим, встречали доблестные бойцы загранотряда, расстреливали людей, сталкивали обратно в реку. Батальон Щуся переправился одним из первых, и углубился в овраги правого берега. Начал переправляться Лешка со своим напарником Сёмой Праховым.

Если бы тут были части, хорошо подготовленные, умеющие плавать, они бы достигли берега в боевом виде. Но на заречный остров попали люди, уже нахлебавшиеся воды, утопившие оружие и боеприпасы. Достигнув острова, они не могли сдвинуться с места и погибали под пулемётным огнём. Лёшка надеялся, что батальон Щуся покинул остров до того, как его подожгли немцы. Он неторопливо сплывал по течению ниже общей переправы, разматывая кабель - его еле хватило до противоположного берега. По дороге приходилось отбиваться от тонущих людей, норовивших перевернуть хлипкую лодку. На другом берегу Лешку уже ждал майор Зарубин. Связь через реку была налажена, и раненый Зарубин сразу начал давать наводки для артиллерии. Вскоре вокруг Зарубина начали собираться бойцы, оставшиеся в живых после утренней переправы.

Переправа продолжалась. Передовые части затаились по оврагам, пытаясь до рассвета установить связь друг с другом. Весь огонь немцы сосредоточили на правобережном островке. Рота Оськина, сохранившая костяк и способность выполнять боевую задачу, достигла правого берега. Самого Оськина, раненого дважды, солдаты привязали к плотику и пустили по течению. Он был удачливым человеком - попал к своим. От устья речки Черевинки, где высадился Лешка Шестаков, до переправившейся роты Оськина - сажень триста, но не судьба.

Ожидалось, что штрафную роту бросят в огонь первой, но переправляться она начала уже под утро. Над берегом, именуемым плацдармом нечем было дышать. Битва успокоилась. Отброшенные к высоте Сто, поредевшие подразделения противника больше не атаковали. Штрафники переправились почти без потерь. Вдали от всех через реку переправлялась лодка под командованием военфельдшера Нельки Зыковой. Фая дежурила на медицинском посту на левом берегу, а Нелька переправляла через реку раненых. Среди штрафников был и Феликс Боярчик. Он помогал осуждённому Тимофею Назаровичу Сабельникову перевязывать раненых. Сабельникова, главного хирурга армейского госпиталя, судили за то, что у него на столе, во время операции, умер смертельно раненый человек. Штрафная рота окопалась вдоль берега. Еду и оружие штрафникам не выдавали.

Батальон капитана Щуся рассредоточивался по оврагам и закреплялся. Разведчики устанавливали связь со штабом полка и подбирали остатки взводов и рот. Нашли и остатки роты Яшкина. Сам Яшкин тоже был жив. Задача у них была простая: пройти как можно глубже по правобережью, закрепиться и ждать удара партизан с тыла и десанта с неба. Но связи не было, и по стрельбе комбат понимал, что немцы отрезают его батальон от переправы. С рассветом было подсчитано: у склона высоты Сто окапывается четыреста шестьдесят человек - всё, что осталось от трёх тысяч. Разведчики донесли, что у Зеленцова есть связь. Щусь послал к нему троих связистов. Двоих Щусь помнил, а третьего - Зеленцова, который стал теперь Шороховым - не узнал.

Шестаков приткнул лодку ниже устья Черевинки, за мыском, и с облегчением вернулся под яр, где окапывались бойцы, рыли в высоком откосе норки. Финифатьев чуть было не привёл к правому берегу баркас, полный боеприпасов, но посадил его на мель. Теперь надо было этот баркас добыть. Тут прибыли связисты от полковника Бескапустина, который, как выяснилось, был недалеко от Черевинки. Баркас утащили в устье речушки под утро, пока не рассеялся туман. На восходе солнца за раненным Зарубиным прибыли Неля и Фая, но он отказался плыть, остался ждать замены.

Командование уточнило данные разведки и сникло. Выходило: отбили они у противника около пяти километров берега в ширину и до километра в глубину. На это завоевание потратили доблестные полководцы десятки тысяч тонн боеприпасов, горючего и двадцать тысяч людей убитыми, утонувшими и раненными. Потери были ошеломляющими.

Лёшка Шестаков подошёл к воде, чтобы умыться, и встретил Феликса Боярчика. Спустя некоторое время Боярчик и Сабельников были гостями отряда Зарубина. Боярчика ранило на Орловщине, лечили в Тульском госпитале, там же отправили на пересыльный пункт. Оттуда Феликс угодил к артиллеристам, во взвод управления четвёртой батареи. Недавно артбригада вышла из боя, где потеряла два орудия, третье орудие было отделено от батареи, припрятано в кустах. В советской стране машины всегда ценились дороже человеческой жизни, поэтому командиры знали, что за потерянные орудие их не похвалят. Два орудия батарея списала, а третье ржавело в кустах без колеса. Командир батареи «обнаружил» пропажу колеса, когда на карауле стоял Боярчик. Так Феликс попал под трибунал, а потом и в штрафную роту. После всего пережитого Феликс не хотел жить.

Ночью на двух понтонах переправили на плацдарм отборный загранотрядик, вооружённый новыми пулемётами. Вместе с отрядом переправлены были боеприпасы и оружие - для контингента, осуждённого на искупление вины своей кровью. Еду и медикаменты переправить забыли. Разгрузившись, понтоны быстро отправились обратно - слишком много важных дел ждало заречных вояк по другую сторону реки.

Остзеец Ганс Гольбах и баварец Макс Куземпель были напарниками с самого начала войны. Вместе попали в советский плен, вместе бежали оттуда, по глупости Гольбаха попали обратно на фронт. Когда штрафников двинули в бой, Феликс Боярчик с криком: «Убейте меня!» кинулся прямо в окоп к этим немцам. Феликса не убили, он угодил в плен, хотя изо всех сил хотел умереть. Одним из первых в этом бою погиб Тимофей Назарович Сабельников.

Этот день был для Щуся особенно тревожным. Перебив штрафную роту, немцы начали ликвидацию партизанского отряда. Бой длился часа два, к его концу в небе загудели самолёты, началась выброска десанта. Операция эта проводилась так бездарно, что отборный, тщательно обученный десантный отряд из 1800 человек погиб, так и не долетев до земли. Щусь понимал, что теперь немцы возьмутся за его отряд. Вскоре ему доложили, что тяжело ранен Коля Рындин. Щусь по телефону вызвал Лёшку Шестакова и поручил ему переправить Колю на тот берег. К лодке Колю Рындина тащило целое отделение. Васконян оттолкнул лодку и долго стоял на берегу, словно прощаясь. Пристав к левому берегу, Лешка еле доволок раненого до медсанбата.

Лёшкино путешествие за реку не осталось незамеченным. Почти все телефонные линии, проложенные с левого берега, умолкли. Начальник связи приказал Шестакову переправить связь с одного берега на другой. Майор Зарубин понимал, что Лешку заставляют делать чужую работу, но промолчал, предоставляя солдату решать самому. Взяв в лодку нескольких раненых, Лешка с трудом добрался до левого берега. Дали ему катушку кабеля и двух помощников, которые не умели плавать. Когда поплыли обратно, было уже светло. Немцы начали обстреливать лодку, как только она оказалась на середине реки, где туман уже поднялся. Гнилое, утлое судёнышко перевернулось, Лёшкины помощники сразу пошли ко дну, сам Лешка успел отплыть в сторону. Он изо всех сил работал ногами, пытаясь добраться до берега и при этом не думать о мертвецах, которые лежат на дне реки. Из последних сил Лешка достиг песчаного берега. Двое бойцов схватили его за руки, оттащили под прикрытие яра. Предоставленный самому себе, Шестаков заполз в укрытие и потерял сознание. Позаботился о нём Лёха Булдаков.

Открыв глаза, Шестаков увидел перед собой физиономию Зеленцова-Шорохова. Он сообщил, что идёт бой, под высотой Сто немцы добивают батальон Щуся. Поднявшись, Лешка доложил Зарубину, что связь наладить не удалось, и попросил разрешения ненадолго отойти. Куда и зачем - майор не спросил. Лёшка перешёл Черевинку и стал тихо пробираться вверх по течению. Дальше по оврагу Лешка обнаружил немецкий наблюдательный пункт. Немного дальше он обнаружил место, где русский отряд наткнулся на немцев. Среди погибших были Васконян и его верный напарник Тетёркин.

Тем временем к Зарубину пришёл подполковник Славутич. Он просил майора выделить ему людей, чтобы взять немецкий наблюдательный пункт. Зарубин послал Финифатьева, Мансурова, Шорохова и подоспевшего Шестакова. Во время этой операции подполковник Славутич и Мансуров погибли, Финифатьев был ранен. От пленных немев узнали, что вражеский штаб расположился в селе Великие Криницы. В половине пятого начался артналёт на высоту Сто, орудия бомбили село, превращая его в руины. К вечеру высота была взята. На правый берег перебрался начальник штаба Понайотов - сменить Зарубина, привёз немного еды. В лодку майора несли, идти самому уже не было сил. Всю ночь на берегу сидели и лежали раненые, надеясь, что лодка придёт и за ними.

Отец Нельки Зыковой, котельщик из Красноярского паровозного депо, был объявлен врагом народа и расстрелян без суда и следствия. Мать, Авдотья Матвеевна, осталась с четырьмя дочками. Самой красивой и здоровой из них была Нелька. Крёстный Нельки, врач Порфирь Данилович, пристроил её на курсы медсестёр. На фронт Нелька попала сразу после начала войны и встретила Фаю. У Фаи была жуткая тайна: всё её тело, от шейки до щиколоток, было покрыто густой шерстью. Её родители, артисты областной оперетты, беспечно называли Фаю обезьянкой. Нели полюбила Фаю как сестру, опекала и защищала её как могла. Фая уже не могла обходиться без подруги.

Ночью Шорохов сменил Шестакова у телефона. На войне Шорохов чувствовал себя хорошо, как будто вышел на рискованное дело. Был он сыном раскулаченного крестьянина Маркела Жердякова из поморского села Студенец. В дальнем углу памяти отпечаталось: бежит он, Никитка Жердяков, за подводой, а отец настёгивает коня. Его подобрали рабочие торфозаготовительного посёлка, дали в руки лопату. Проработав два года, он попал в компанию зэков-блатняков, и пошло-поехало: тюрьма, этап, лагерь. Потом побег, грабёж, первое убийство, снова тюрьма, лагерь. К этой поре Никитка сделался лагерным волком, сменил несколько фамилий - Жердяков, Черемных, Зеленцов, Шорохов. У него была одна цель: выжить, достать трибунального судью Анисима Анисимовича и всадить нож во врага своего.

Вскоре на плацдарм переправили сотню бойцов, несколько ящиков патронов и гранат, немного еды. Всё это вытребовал Бескапустин. Щусь занял крепкий блиндаж, отбитый у немцев. Он понимал, что это ненадолго. Утром на батальон Щуся, с которым была налажена временная связь, снова стали наседать немцы, отрезая запасной путь к реке. И в этот гибельный час из-за реки донёсся блеющий голос начальника политотдела Лазаря Исаковича Мусёнка. Занимая драгоценную связь, он начал зачитывать статью из газеты «Правда». Первым не выдержал Щусь. Чтобы предотвратить конфликт, вмешался Бескапустин, отключил линию.

День прошёл в непрерывных боях. Противник очистил высоту Сто, потеснил реденькое русское войско. На левом берегу накапливалось большое войско, но для чего - никто не знал. Утро выдалось суматошное. Где-то в верховьях реки немцы раздолбали баржу с сахарной свёклой, течением овощи прибило к плацдарму и с утра началась «уборка урожая». Весь день шли бои в воздухе над плацдармом. Особенно сильно досталось остаткам первого батальона. Наконец на землю опустился долгожданный вечер. Допущен был до работы с непокорным берегом начальник политотдела дивизии Мусёнок. Этот человек, находясь на войне, совершенно не знал её. Бескапустин из последних сил сдерживал своих командиров.

Лёха Булдаков мог думать только о еде. Он пытался вспоминать родную Покровку, отца, но мысли снова сворачивали к еде. Наконец он решил раздобыть что-нибудь у немцев и решительно шагнул в темноту. В самый глухой час ночи в Черевинку свалились Булдаков и Шорохов, волоча за собой три немецких ранца, полных провизии, разделили её на всех.

С утра немцы прекратили активные действия. Из штаба дивизии потребовали восстановить положение. На исходе сил полковник Бескапустин решил контратаковать противника. Чины из штаба полка, громко ругаясь, собирали по берегу людей. Булдаков не хотел оставлять Финифатьева, словно чувствовал, что больше его не увидит. Во время дневной бомбардировки осел высокий берег реки и похоронил под собой сотни людей, там погиб и Финифатьев.

Полк Бескапустина поначалу имел успех, но потом бескапустинцы нарвались на заминированный склон высоты Сто. Солдаты побросали оружие и ринулись обратно к реке. К исходу вторых суток у Бескапустина осталось всего около тысячи здоровых солдат, да у Щуся в батальоне с полтысячи. В полдень опять начали атаку. Будь Булдакову сапоги впору, он давно бы добежал до вражеского пулемёта, но был он в тесных ботинках, привязанных к ногам бечёвочками. Лёха свалился в пулемётное гнездо с тыла. Уже без маскировки он шёл на звук пулемёта и был так сосредоточен на цели, что не заметил ниши, прикрытой плащ-палаткой. Из ниши выскочил немецкий офицерик и разрядил обойму пистолета в спину Булдакову. Лёха хотел кинуться на него, но потерял драгоценное мгновение из-за тесных ботинок. Услыхав за спиной выстрелы, опытная пара пулемётчиков - Гольбах и Куземпель - подумав, что русские их обошли, бросились наутёк.

Булдаков был жив и начинал ощущать себя. Прошедший день плацдарма был каким-то особенно психозным. Много было неожиданных схваток, неоправданных потерь. Отчаяние, даже безумие, охватывало воюющих на Великокрыницком плацдарме, и силы противоборствующих сторон были уже на исходе. Только упрямство заставляло русских держаться за этот берег реки. К вечеру над плацдармом пролился дождь, который оживил Булдакова, придал ему сил. Он со стоном перевернулся на живот и пополз к реке.

Непроницаемое облако вшей накрыло людей на плацдарме. Над рекой густым облаком плавал тяжёлый запах разлагающихся утопленников. Высоту Сто снова пришлось оставить. Немцы били по всему, что пыталось двигаться. А по всё ещё работающей линии связи просили потерпеть. Наступила ночь, Шестаков заступил на очередное дежурство. Немцы густо палили по переднему краю. Лешка уже несколько раз выходил на линию - обрывало связь. Когда он в очередной раз восстанавливал линию, его смахнуло в овраг взрывом мины. До дна оврага Лешка не долетел, упал на один из уступов и потерял сознание. Уже под утро Шорохов обнаружил, что Лешка пропал. Нашёл он Шестакова в овраге. Лёшка сидел, сжимая в кулаке конец провода, лицо его было изуродовано взрывом. Шорохов восстановил связь, вернувшись к телефону, доложил Понайотову, что Лешка погиб. Понайотов погнал упирающегося Шорохова за Лешкой, добился, чтобы с другого берега за ранеными прислали лодку. Нелька быстро организовала переправу. Подойдя через некоторое время к лодке, она обнаружила там раненого человека. Он лежал, перекинув руки за борт. Это был Булдаков. Несмотря на перегруз, Неля забрала его с собой.

Около полудня, вверх по реке километрах в десяти от плацдарма началась артподготовка. Советское командование ещё раз начинало новое наступление с учётом прежних ошибок. На этот раз наносился мощный удар. На реке начиналось возведение переправы. Начиналось то, что в газетах назовут битвой за реку. На рассвете ниже по реке также затеялась переправа. Остаткам подразделений Великокрыницкого плацдарма велено было идти на соединение с соседями. Все, кто мог двигаться, пошли в бой. Впереди с пистолетом в руках шёл Щусь. Навстречу им толпой хлынули бойцы нового плацдарма.

В хуторке, где осталось несколько выгоревших хат, солдатам раздавали еду, табак, мыло. Подвязяв под рыльцем укороченную плащ-палатку, по берегу летал Мусёнок. На окраине хутора, в пустой полуобгорелой хате, на соломе спали уцелевшие в боях офицеры. Мусёнок залетел и сюда, устроил скандал по поводу отсутствия часового. Щусь не выдержал, опять нагрубил начальнику политотдела дивизии. Работая корреспондентом «Правды», Мусёнок писал разносные статьи о врагах народа, и загнал в лагеря немало людей. В дивизии Мусёнка ненавидели и боялись. Он это прекрасно знал и лез в каждую дырку. Жил Мусёнок по царски, в его личном распоряжении было четыре машины. В кузове одной из них было оборудовано жильё, где хозяйничала машинистка Изольда Казимировна Холедысская, красавица из репрессированной польской семьи, которая уже имела орден Красной Звезды и медаль «За боевые заслуги». У Нельки было только две медали «За отвагу».

Отчитывая Щуся, боевого командира, как мальчишку, Мусёнок никак не мог остановиться. Он не видел остекленевших глаз капитана и искажённое судорогой лицо. Плохо знал товарищ Мусёнок этих издёрганных трудяг-офицеров. Если бы знал - не полез бы в эту хату. Зато их отлично знал Бескапустин, и ему не нравилось мрачное молчание Щуся. Некоторое время спустя Щусь отыскал машину Мусёнка. Его шофёр Брыкин люто ненавидел своего начальника, и по просьбе Щуся охотно отлучился за газовым ключём на всю ночь. Поздно вечером Щусь вернулся к машине и обнаружил, что Мусёнок уже сладко спит. Щусь залез в кабину и повёл машину прямо к минному полю. Выбрал некрутой уклончик, разогнал машину и легко спрыгнул. Прогремел мощный взрыв. Щусь вернулся в хату и спокойно уснул.

На правом берегу реки хоронили павших бойцов, стаскивали бесчисленные трупы в огромную яму. На левом берегу происходили пышные похороны погибшего начальника политотдела гвардейской дивизии. Рядом с роскошным позолоченным гробом стояла Изольда Казимировна в чёрном кружевном платке. Звучала камерная музыка и прочувствованные речи. Над рекой вырос холм с ворохом цветов и деревянным обелиском. За рекой же заполнялись человеческим месивом всё новые ямы. Через несколько лет на этом месте возникнет рукотворное море, а к могиле Мусёнка пионеры и ветераны войны станут возлагать венки.

Скоро советские войска переправятся через Великую реку и соединят все четыре плацдарма. Немцы стянут сюда свои основные силы, русские же прорвут фронт в отдалении от этих четырёх плацдармов. Войска вермахта ещё будут переходить в контрнаступление. Крепко попадёт корпусу Лахонина. Сам Лахонин получит должность командующего армией и заберёт под своё крыло дивизию Щуся. Полковник Бескапустин Авдей Кондратьевич выйдет в генералы. Ещё раз будет ранена Нелька Зыкова. В её отсутствие наложит на себя руки верная подруга Фая. Комроты Яшкин и подполковник Зарубин получат звание Героев и будут комиссованы по инвалидности. Обескровив противника в осенних боях, два могучих фронта начнут глубокий охват вражеских войск. Отступление в зимних условиях превратится в паническое бегство. Голодные, больные, накрытые облаком вшей, будут чужеземцы погибать тысячами, и наконец их растопчут, раздавят гусеницами танков, разнесут в клочья снарядами преследующие их советские войска.

Прокляты и убиты - 2

Вы слышали, что сказано древним:

"Не убивай. Кто же убьет, подлежит суду".
А Я говорю вам, что всякий, гневающийся
на брата своего напрасно, подлежит суду...
От Матфея, 5, 21-- 22

Накануне переправы

В прозрачный осенний день, взбодренный первым студеным утренником, от
которого до высокого солнца сверкал всюду иней и до полудни белело под
деревьями, за огородами частоколов, в заустенье хат, передовые части двух
советских фронтов вышли к берегу Великой реки и, словно бы не веря себе,
утихли возле большой воды -- самой главной преграды на пути к чужим землям,
к другим таким же рекам-преградам. Но те реки текли уже за пределами русской
земли и до них было еще очень-очень далеко.
Главные силы боевых фронтов -- армии, корпусы и полки -- были еще в
пути к Великой реке, они еще сбивали по флангам группировки и сосредоточения
фашистских войск, не успевших уйти за реку, дающим возможность отступившим
частям закрепиться там, построить очередной непреодолимый оборонительный
вал. В редких полуистребленных лесках и садах, боязливо отодвинувшихся от
оловянно засветившейся осенней воды, опадали листья, с дубов они сползали,
жестяно звеня, скоробленные, лежали вокруг деревьев, шебуршали под ногами.
Где-то урчали голуби и, гоняясь друг за другом, выметывались из кущи леса,
искрами вертелись в прозрачном воздухе, вернувшись в лес, весело и шумно
усаживались на ветви, ворохами спуская с них подмороженный, начинающий на
солнце волгнуть, истомленный лист. За издырявленной огнем, полуразрушенной
деревенькой-хуторком, разбежавшимся по берегу реки, в мятых, полуубранных
овсах вдруг зачуфыркал припоздалый тетерев; семеня ножками, ровняя
по-пехотному шаг, петух направился к воде, пятная заиндевелый, сверкающий
берег крестиками следов. Прячась за камешками, комочками, суетливо скатился
на берег табунок отяжелевших куропаток, что-то домашнее, свое, птичье
наговаривая. Пересыпая звуки, пощелкивая клювами, куропатки попили воды из
реки и здесь же, у кромки берега, сомлело задремали под солнцем, припав
пуховыми брюшками к обсыхающей мелкой траве.
Пришедший к реке Лешка Шестаков, стараясь не спугнуть птиц, начерпал в
котелки водички, пил из посудинки, кося глазом на уютно прикорнувших
куропаток, почти вдвое увеличившихся, потолстевших от того, что растопорщили
они короткие крылья и перо, пуская в подпушек, к телу бодрящую прохладу.
Река оказалась не такой уж и широкой, как это явствовало из географии и
других книжек: "Не каждая птица долетит до середины..." Обь возле родных
Шурышкар куда как шире и полноводней, в разлив берегов глазом не достанешь.
Противоположный берег реки, где располагалось вражеское войско,
пустынен и молчалив. Был он высок, оцарапан расщелинами, неровен, но тоже
сверкал инеем, уже обтаявшим и обнажившим трещины, провалы и лога, вдали
превращающиеся в ветвистые, пустынные овраги.

Ноя 1, 2016

Прокляты и убиты Виктор Астафьев

(Пока оценок нет)

Название: Прокляты и убиты

О книге «Прокляты и убиты» Виктор Астафьев

Неоконченная дилогия «Прокляты и убиты», написанная советским писателем Виктором Астафьевым, рассказывает о событиях Второй мировой войны.

В первой книге «Чертова яма» Виктор Астафьев знакомит читателя с новобранцами, прибывшими в военную часть с отдаленных уголков большой страны. Компания получилась разношерстная, но всем им предстоит сплотиться во имя будущей победы. Героев ожидают жесткие условия пребывания, лишения и испытания, а также кратковременная передышка перед переброской на фронт.

В книге «Прокляты и убиты» подробно описывается безысходность и обреченность вчерашних мальчишек, волей судьбы ставших солдатами. Тяжелый быт, грязь, холод, недоедание, строгая муштра и регулярные ЧП, заканчивающиеся трагически, наполняют сюжет первой части.

Вторую часть «Плацдарм» Виктор Астафьев посвящает операции по форсированию Днепра. Большинство героев первой книги выжили, их имена мелькают на страницах. Вторая часть написана более динамично, изобилует подробными описаниями боевых действий. Не многие персонажи выживут по окончанию военной операции.

Сюжет дилогии «Прокляты и убиты» постоянно перемежается изложением текущих событий и воспоминаниями о жизни героев, оставшейся в далеком довоенном времени. Этот контраст позволяет понять, как меняются характеры мальчишек в суровых условиях военного времени, что осталось у них за плечами и ради чего они готовы умирать.

Виктор Астафьев пишет книгу, основанную на реальных событиях, в ней описаны реальные места, реальные военные части. Автор пережил фронтовой опыт и пользуется этими печальными знаниями. Не исключено, что отдельные персонажи списаны с реальных людей, с кем плечом к плечу Астафьев громил фашистов.

«Прокляты и убиты» — книга без тени пафоса и театральной бравады. Здесь на страницах разворачивается настоящая трагедия, унесшая жизни молодых парней, не успевших даже влюбиться. Война не щадит никого, оставляя в душе незаживающую рану. Рекомендовано к прочтению подросткам, адептам «партии войны» и любителям качественной литературы.

На нашем сайте о книгах сайт вы можете скачать бесплатно без регистрации или читать онлайн книгу «Прокляты и убиты» Виктор Астафьев в форматах epub, fb2, txt, rtf, pdf для iPad, iPhone, Android и Kindle. Книга подарит вам массу приятных моментов и истинное удовольствие от чтения. Купить полную версию вы можете у нашего партнера. Также, у нас вы найдете последние новости из литературного мира, узнаете биографию любимых авторов. Для начинающих писателей имеется отдельный раздел с полезными советами и рекомендациями, интересными статьями, благодаря которым вы сами сможете попробовать свои силы в литературном мастерстве.

Цитаты из книги «Прокляты и убиты» Виктор Астафьев

Добить, дотерзать, допичкать, додавить защиты лишенного брата своего - это ли не удовольствие, это ли не наслаждение - добей, дотопчи - и кайся, замаливай грех - такой услаждающий корм для души. Века проходят, а обычай сей существует на земле средь чад Божьих.

Бог и природа предоставили человеку одну-единственную возможность явиться к жизни, и со дня сотворения мира способ его рождения не изменялся. А вот сам человек устремленным своим разумом придумал тысячи способов уничтожить жизнь и достиг в этом такого разнообразия и совершенства!

Было благоговейно тихо, даже таинственно. Лешка начинал постигать в ту минуту высокий смысл естественной жизни - весь он, этот смысл, состоит в ожидании таких вот встреч, есть в ней, в жизни, незыблемо-вечное, и все может сотворить только женщина. Счастье, добро - все, все на свете в ее жертвенности, в ее разумности, приветной нежности.

С землей давно уже люди обращались так, будто не даровалась она Создателем как награда для жизни и свершения на ней добрых дел, но презренно швырялась человеку под ноги для того, чтоб он распинал ее, как распоследнюю лахудру, чтобы, выдохшись, опаскудившись, оголодав, опять и опять припадал он лицом и грудью к ней, зарывался в нее - для спасения иль вечного успокоения.

Предательство начинается в высоких, важных кабинетах вождей, президентов - они предают миллионы людей, посылая их на смерть, и заканчивается здесь, на обрыве оврага, где фронтовики подставляют друг друга. Давно уже нет того поединка, когда глава государства брал копье, щит и впереди своего народа шел в бой, конечно же, за свободу, за независимость, за правое дело. Вместо честного поединка творится коварная надуваловка.

Чтобы делать добро, помочь человеку, не обязательно знать его язык, его нравы, его характер - у добра везде и всюду один-разъединственный язык, который понимает и приемлет каждый Божий человек, зовущийся братом.

И все современные походы, все современные революции, затеянные провозглашателями передовых идей, начаты с того же, с чего начинали войны полудикие косматые орды, - с огня, уничтожающего труд человеческий.

Последние материалы раздела:

Чудеса Космоса: интересные факты о планетах Солнечной системы
Чудеса Космоса: интересные факты о планетах Солнечной системы

ПЛАНЕТЫ В древние времена люди знали только пять планет: Меркурий, Венера, Марс, Юпитер и Сатурн, только их можно увидеть невооруженным глазом....

Реферат: Школьный тур олимпиады по литературе Задания
Реферат: Школьный тур олимпиады по литературе Задания

Посвящается Я. П. Полонскому У широкой степной дороги, называемой большим шляхом, ночевала отара овец. Стерегли ее два пастуха. Один, старик лет...

Самые длинные романы в истории литературы Самое длинное литературное произведение в мире
Самые длинные романы в истории литературы Самое длинное литературное произведение в мире

Книга длинной в 1856 метровЗадаваясь вопросом, какая книга самая длинная, мы подразумеваем в первую очередь длину слова, а не физическую длину....