Проблематика произведения. Анализ: Астафьев, "Людочка"

Виктор Астафьев

Ты камнем упала.

Я умер под ним.

Вл. Соколов

Мимоходом рассказанная, мимоходом услышанная история, лет уже пятнадцать назад.

Я никогда не видел ее, ту девушку. И уже не увижу. Я даже имени ее не знаю, но почему-то втемяшилось в голову - звали ее Людочкой. «Что в имени тебе моем? Оно умрет, как шум печальный…» И зачем я помню это? За пятнадцать лет произошло столько событий, столько родилось и столько умерло своей смертью людей, столько погибло от злодейских рук, спилось, отравилось, сгорело, заблудилось, утонуло…

Зачем же история эта, тихо и отдельно ото всего, живет во мне и жжет мое сердце? Может, все дело в ее удручающей обыденности, в ее обезоруживающей простоте?


Людочка родилась в небольшой угасающей деревеньке под названием Вычуган. Мать ее была колхозницей, отец - колхозником. Отец от ранней угнетающей работы и давнего, закоренелого пьянства был хилогруд, тщедушен, суетлив и туповат. Мать боялась, чтоб дитя ее не родилось дураком, постаралась зачать его в редкий от мужних пьянок перерыв, но все же девочка была ушиблена нездоровой плотью отца и родилась слабенькой, болезной и плаксивой.

Она росла, как вялая, придорожная трава, мало играла, редко пела и улыбалась, в школе не выходила из троечниц, но была молчаливо-старательная и до сплошных двоек не опускалась.

Отец Людочки исчез из жизни давно и незаметно. Мать и дочь без него жили свободнее, лучше и бодрее. У матери бывали мужики, иногда пили, пели за столом, оставались ночевать, и один тракторист из соседнего леспромхоза, вспахав огород, крепко отобедав, задержался на всю весну, врос в хозяйство, начал его отлаживать, укреплять и умножать. На работу он ездил за семь верст на мотоцикле, сначала возил с собой ружье и часто выбрасывал из рюкзака на пол скомканных, роняющих перо птиц, иногда за желтые лапы вынимал зайца и, распялив его на гвоздях, ловко обдирал. Долго потом висела над печкой вывернугая наружу шкурка в белой оторочке и в красных, звездно рассыпавшихся на ней пятнах, так долго, что начинала ломаться, и тогда со шкурок состригали шерсть, пряли вместе с льняной ниткой, вязали мохнатые шалюшки.

Постоялец никак не относился к Людочке, ни хорошо, ни плохо, не ругал ее, не обижал, куском не корил, но она все равно побаивалась его. Жил он, жила она в одном доме - и только. Когда Людочка домаяла десять классов в школе и сделалась девушкой, мать сказала, чтоб она ехала в город - устраиваться, так как в деревне ей делать нечего, они с самим - мать упорно не называла постояльца хозяином и отцом - налаживаются переезжать в леспромхоз. На первых порах мать пообещала помогать Людочке деньгами, картошкой и чем Бог пошлет, - на старости лет, глядишь, и она им поможет.

Людочка приехала в город на электричке и первую ночь провела на вокзале. Утром она зашла в привокзальную парикмахерскую и, просидев долго в очереди, еще дольше приводила себя в городской вид: сделала завивку, маникюр. Она хотела еще и волосы покрасить, но старая парикмахерша, сама крашенная под медный самовар, отсоветовала: мол, волосенки у тебя «мя-а-ах-канькия, пушистенькия, головенка, будто одуванчик, - от химии же волосья ломаться, сыпаться станут». Людочка с облегчением согласилась - ей не столько уж и краситься хотелось, как хотелось побыть в парикмахерской, в этом теплом, одеколонными ароматами исходящем помещении.

Тихая, вроде бы по-деревенски скованная, но по-крестьянски сноровистая, она предложила подмести волосья на полу, кому-то мыло развела, кому-то салфетку подала и к вечеру вызнала все здешние порядки, подкараулила у выхода в парикмахерскую тетеньку под названием Гавриловна, которая отсоветовала ей краситься, и попросилась к ней в ученицы.

Старая женщина внимательно посмотрела на Людочку, потом изучила ее необременительные документы, порасспрашивала маленько, потом пошла с нею в горкоммунхоз, где и оформила Людочку на работу учеником парикмахера.

Гавриловна и жить ученицу взяла к себе, поставив нехитрые условия: помогать по дому, дольше одиннадцати не гулять, парней в дом не водить, вино не пить, табак не курить, слушаться во всем хозяйку и почитать ее как мать родную. Вместо платы за квартиру пусть с леспромхоза привезут машину дров.

Покуль ты ученицей будешь - живи, но как мастером станешь, в общежитку ступай. Бог даст, и жизнь устроишь. - И, тяжело помолчав, Гавриловна добавила: - Если обрюхатеешь, с места сгоню. Я детей не имела, пискунов не люблю, кроме того, как и все старые мастера, ногами маюсь. В распогодицу ночами вою.

Надо заметить, что Гавриловна сделала исключение из правил. С некоторых пор она неохотно пускала квартирантов вообще, девицам же и вовсе отказывала.

Жили у нее, давно еще, при хрущевщине, две студентки из финансового техникума. В брючках, крашеные, курящие. Насчет курева и всего прочего Гавриловна напрямки, без обиняков строгое указание дала. Девицы покривили губы, но смирились с требованиями быта: курили на улице, домой приходили вовремя, музыку свою громко не играли, однако пол не мели и не мыли, посуду за собой не убирали, в уборной не чистили. Это бы ничего. Но они постоянно воспитывали Гавриловну, на примеры выдающихся людей ссылались, говорили, что она неправильно живет.

И это бы все ничего. Но девчонки не очень различали свое и чужое, то пирожки с тарелки подъедят, то сахар из сахарницы вычерпают, то мыло измылят, квартплату, пока десять раз не напомнишь, платить не торопятся. И это можно было бы стерпеть. Но стали они в огороде хозяйничать, не в смысле полоть и поливать, - стали срывать чего поспело, без спросу пользоваться дарами природы. Однажды съели с солью три первых огурца с крутой навозной гряды. Огурчики те, первые, Гавриловна, как всегда, пасла, холила, опустившись на колени перед грядой, навоз на которую зимой натаскала в рюкзаке с конного двора, поставив за него чекенчик давнему разбойнику, хромоногому Слюсаренко, разговаривала с ними, с огурчиками-то: «Ну, растите, растите, набирайтесь духу, детушки! Потом мы вас в окро-о-ошечку-у, в окро-ошечку-у-у» - а сама им водички, тепленькой, под солнцем в бочке нагретой.

Вы зачем огурцы съели? - приступила к девкам Гавриловна.

А что тут такого? Съели и съели. Жалко, что ли? Мы вам на базаре во-о-о какой купим!

Не надо мне во-о-о какой! Это вам надо во-о-о какой!.. Для утехи. А я берегла огурчики…

Для себя? Эгоистка вы!

Хто-хто?

Эгоистка!

Ну, а вы б…! - оскорбленная незнакомым словом, сделала последнее заключение Гавриловна и с квартиры девиц помела.

С тех пор она пускала в дом на житье только парней, чаще всего студентов, и быстро приводила их в Божий вид, обучала управляться по хозяйству, мыть полы, варить, стирать. Двоих наиболее толковых парней из политехнического института даже стряпать и с русской печью управляться научила. Гавриловна Людочку пустила к себе оттого, что угадала в ней деревенскую родню, не испорченную еще городом, да и тяготиться стала одиночеством, свалится - воды подать некому, а что строгое упреждение дала, не отходя от кассы, так как же иначе? Их, нонешнюю молодежь, только распусти, дай им слабинку, сразу охомутают и поедут на тебе, куда им захочется.

Людочка была послушной девушкой, но учение у нее шло туговато, цирюльное дело, казавшееся таким простым, давалось ей с трудом, и, когда минул назначенный срок обучения, она не смогла сдать на мастера. В парикмахерской она прирабатывала уборщицей и осталась в штате, продолжала практику - стригла машинкой наголо допризывников, карнала электроножницами школьников, оставляя на оголившейся башке хвостик надо лбом. Фасонные же стрижки училась делать «на дому», подстригала под раскольников страшенных модников из поселка Вэпэвэрзэ, где стоял дом Гавриловны. Сооружала прически на головах вертлявых дискотечных девочек, как у заграничных хит-звезд, не беря за это никакой платы.

Гавриловна, почуяв слабинку в характере постоялицы, сбыла на девочку все домашние дела, весь хозяйственный обиход. Ноги у старой женщины болели все сильнее, выступали жилы па икрах, комковатые, черные. У Людочки щипало глаза, когда она втирала мазь в искореженные ноги хозяйки, дорабатывающей последний год до пенсии. Мази те Гавриловна именовала «бонбенгом», еще «мамзином». Запах от них был такой лютый, крики Гавриловны такие душераздирающие, что тараканы разбежались по соседям, мухи померли все до единой.

Во-о-от она, наша работушка, а, во-от она, красотуля-то человечья, как достаетца! - поуспокоившись, высказывалась в темноте Гавриловна. - Гляди, радуйся, хоть и бестолкова, но все одно каким-никаким мастером сделаешься… Чё тебя из деревни-то погнало?

Людочка терпела все: и насмешки подружек, уже выбившихся в мастера, и городскую бесприютность, и одиночество свое, и нравность Гавриловны, которая, впрочем, зла не держала, с квартиры не прогоняла, хотя отчим и не привез обещанную машину дров. Более того, за терпение, старание, за помощь по дому, за пользование в болести Гавриловна обещала сделать Людочке постоянную прописку, записать на нее дом, коли она и дальше будет так же скромно себя вести, обихаживать избу, двор, гнуть спину в огороде и доглядит ее, старуху, когда она обезножеет совсем.

Лет пятнадцать назад автор услышал эту историю, и сам не знает почему, она живёт в нем и жжёт сердце. «Может, все дело в её удручающей обыденности, в её обезоруживающей простоте?» Кажется автору, что героиню звали Людочкой. Родилась она в небольшой вымирающей деревеньке Вычуган. Родители - колхозники. Отец от угнетающей работы спился, был суетлив и туповат. Мать боялась за будущего ребёнка, поэтому постаралась зачать в редкий от мужниных пьянок перерыв. Но девочка, «ушибленная нездоровой плотью отца, родилась слабенькой, болезненной и плаксивой». Росла вялой, как придорожная трава, редко смеялась и пела, в школе не выходила из троечниц, хотя была молчаливо-старательной. Отец из жизни семьи исчез давно и незаметно. Мать и дочь без него жили свободнее, лучше, бодрее. В их доме время от времени появлялись мужики, «один тракторист из соседнего леспромхоза, вспахав огород, крепко отобедав, задержался на всю весну, врос в хозяйство, начал его отлаживать, укреплять и умножать. Ездил на работу на мотоцикле за семь вёрст, брал с собой ружье и часто привозил то битую птицу, то зайца. «Постоялец никак не относился к Людочке: ни хорошо, ни плохо». Он, казалось, не замечал её. А она его боялась.

Когда Людочка закончила школу, мать отправила её в город - налаживать свою жизнь, сама же собралась переезжать в леспромхоз. «На первых порах мать пообещала помогать Людочке деньгами, картошкой и чем Бог пошлёт - на старости лет, глядишь, и она им поможет».

Людочка приехала в город на электричке и первую ночь провела на вокзале. Утром пришла в привокзальную парикмахерскую сделать завивку, маникюр, хотела ещё покрасить волосы, но старая парикмахерша отсоветовала: у девушки и без того слабенькие волосы. Тихая, но по-деревенски сноровистая, Людочка предложила подмести парикмахерскую, кому-то развела мыло, кому-то салфетку подала и к вечеру вызнала все здешние порядки, подкараулила пожилую парикмахершу, отсоветовавшую ей краситься, и попросилась к ней в ученицы.

Гавриловна внимательно осмотрела Людочку и её документы, пошла с ней в горкоммунхоз, где оформила девушку на работу учеником парикмахера, и взяла к себе жить, поставив нехитрые условия: помогать по дому, дольше одиннадцати не гулять, парней в дом не водить, вино не пить, табак не курить, слушаться во всем хозяйку и почитать её как родную мать. Вместо платы за квартиру пусть с леспромхоза привезут машину дров. «Покуль ты ученицей будешь - живи, но как мастером станешь, в общежитку ступай, Бог даст, и жизнь устроишь... Если обрюхатеешь, с места сгоню. Я детей не имела, пискунов не люблю...» Она предупредила жилицу, что в распогодицу мается ногами и «воет» по ночам. Вообще, для Людочки Гавриловна сделала исключение: с некоторых пор она не брала квартирантов, а девиц тем более. Когда-то, ещё в хрущевские времена, жили у неё две студентки финансового техникума: крашеные, в брюках... пол не мели, посуду не мыли, не различали своё и чужое - ели хозяйские пирожки, сахар, что вырастало на огороде. На замечание Гавриловны девицы обозвали её «эгоисткой», а она, не поняв неизвестного слова, обругала их по матушке и выгнала. И с той поры пускала в дом только парней, быстро приучала их к хозяйству. Двоих, особо толковых, научила даже готовить и управляться с русской печью.

Людочку Гавриловна пустила оттого, что угадала в ней деревенскую родню, не испорченную ещё городом, да и стала тяготиться одиночеством на старости лет. «Свалишься - воды подать некому».

Людочка была послушной девушкой, но учение шло у неё туговато, цирюльное дело, казавшееся таким простым, давалось с трудом, и, когда минул назначенный срок обучения, она не смогла сдать на мастера. В парикмахерской Людочка прирабатывала ещё и уборщицей и осталась в штате, продолжая практику, - стригла под машинку призывников, корнала школьников, фасонные же стрижки училась делать «на дому», подстригая под раскольников страшенных модников из посёлка Вэпэвэрзэ, где стоял дом Гавриловны. Сооружала причёски на головах вертлявых дискотечных девочек, как у заграничных хит-звёзд, не беря за это никакой платы.

Гавриловна сбыла на Людочку все домашние дела, весь хозяйственный обиход. Ноги у старой женщины болели все сильнее, и у Людочки щипало глаза, когда она втирала мазь в искорёженные ноги хозяйки, дорабатывающей последний год до пенсии. Запах от мази был такой лютый, крики Гавриловны такие душераздирающие, что тараканы разбежались по соседям, мухи померли все до единой. Гавриловна жаловалась на свою работу, сделавшую её инвалидом, а потом утешала Людочку, что не останется та без куска хлеба, выучившись на мастера.

За помощь по дому и уход в старости Гавриловна обещала Людочке сделать постоянную прописку, записать на неё дом, коли девушка и дальше будет так же скромно себя вести, обихаживать избу, двор, гнуть спину в огороде и доглядит её, старуху, когда она совсем обезножеет.

С работы Людочка ездила на трамвае, а потом шла через погибающий парк Вэпэвэрзэ, по-человечески - парк вагоно-паровозного депо, посаженный в 30-е годы и погубленный в 50-е. Кому-то вздумалось проложить через парк трубу. Выкопали канаву, провели трубу, но закопать забыли. Чёрная с изгибами труба лежала в распаренной глине, шипела, парила, бурлила горячей бурдой. Со временем труба засорилась, и горячая речка текла поверху, кружа радужно ядовитые кольца мазута и разный мусор. Деревья высохли, листва облетела. Лишь тополя, корявые, с лопнувшей корой, с рогатыми сучьями на вершине, опёрлись лапами корней о земную твердь, росли, сорили пух и осенями роняли вокруг осыпанные древесной чесоткой листья.

Через канаву переброшен мосток с перилами, которые ежегодно ломали и по весне обновляли заново. Когда паровозы заменили тепловозами, труба совершенно засорилась, а по канаве все равно текло горячее месиво из грязи и мазута. Берега поросли всяким дурнолесьем, кое-где стояли чахлые берёзы, рябины и липы. Пробивались и ёлки, но дальше младенческого возраста дело у них не шло - их срубали к Новому году догадливые жители посёлка, а сосенки общипывали козы и всякий блудливый скот. Парк выглядел словно «после бомбёжки или нашествия неустрашимой вражеской конницы». Кругом стояла постоянная вонь, в канаву бросали щенят, котят, дохлых поросят и все, что обременяло жителей посёлка.

Но люди не могут существовать без природы, поэтому в парке стояли железобетонные скамейки - деревянные моментально ломали. В парке бегали ребятишки, водилась шпана, которая развлекалась игрой в карты, пьянкой, драками, «иногда насмерть». «Имали они тут и девок...» Верховодил шпаной Артемка-мыло, с вспененной белой головой. Людочка сколько ни пыталась усмирить лохмотья на буйной голове Артемки, ничего у неё не получалось. Его «кудри, издали напоминавшие мыльную пену, изблизя оказались что липкие рожки из вокзальной столовой - сварили их, бросили комком в пустую тарелку, так они, слипшиеся, неподъёмно и лежали. Да и не ради причёски приходил парень к Людочке. Как только её руки становились занятыми ножницами и расчёской, Артемка начинал хватать её за разные места. Людочка сначала увёртывалась от хватких рук Артемки, а когда не помогло, стукнула его машинкой по голове и пробила до крови, пришлось лить йод на голову «ухажористого человека». Артемка заулюлюкал и со свистом стал ловить воздух. С тех пор «домогания свои хулиганские прекратил», более того, шпане повелел Людочку не трогать.

Теперь Людочка никого и ничего не боялась, ходила от трамвая до дома через парк в любой час и любое время года, отвечая на приветствие шпаны «свойской улыбкой». Однажды атаман-мыло «зачалил» Людочку в центральный городской парк на танцы в загон, похожий на звериный.

«В загоне-зверинце и люди вели себя по-звериному... Бесилось, неистовствовало стадо, творя из танцев телесный срам и бред... Музыка, помогая стаду в бесовстве и дикости, билась в судорогах, трещала, гудела, грохотала барабанами, стонала, выла».

Людочка испугалась происходящего, забилась в угол, искала глазами Артемку, чтобы заступился, но «мыло измылился в этой бурлящей серой пене». Людочку выхватил в круг хлыщ, стал нахальничать, она едва отбилась от кавалера и убежала домой. Гавриловна назидала «постоялку», что ежели Людочка «сдаст на мастера, определится с профессией, она безо всяких танцев найдёт ей подходящего рабочего парня - не одна же шпана живёт на свете...». Гавриловна уверяла - от танцев одно безобразие. Людочка во всем с ней соглашалась, считала, ей очень повезло с наставницей, имеющей богатый жизненный опыт.

Девушка варила, мыла, скребла, белила, красила, стирала, гладила и не в тягость ей было содержать в полной чистоте дом. Зато если замуж выйдет - все она умеет, во всем самостоятельной хозяйкой может быть, и муж её за это любить и ценить станет. Недосыпала Людочка часто, чувствовала слабость, но ничего, это можно пережить.

Той порой вернулся из мест совсем не отдалённых всем в округе известный человек по прозванию Стрекач. С виду он тоже напоминал чёрного узкоглазого жука, правда, под носом вместо щупалец-усов у Стрекача была какая-то грязная нашлёпка, при улыбке, напоминающей оскал, обнажались испорченные зубы, словно из цементных крошек изготовленные. Порочный с детства, он ещё в школе занимался разбоем - отнимал у малышей «серебрушки, пряники», жвачку, особенно любил в «блескучей обёртке». В седьмом классе Стрекач уже таскался с ножом, но отбирать ему ни у кого ничего не надо было - «малое население посёлка приносило ему, как хану, дань, все, что он велел и хотел». Вскоре Стрекач кого-то порезал ножом, его поставили на учёт в милицию, а после попытки изнасилования почтальонки получил первый срок - три года с отсрочкой приговора. Но Стрекач не угомонился. Громил соседние дачи, грозил хозяевам пожаром, поэтому владельцы дач начали оставлять выпивку, закуску с пожеланием: «Миленький гость! Пей, ешь, отдыхай - только, ради Бога, ничего не поджигай!» Стрекач прожировал почти всю зиму, но потом его все же взяли, он сел на три года. С тех пор обретался «в исправительно-трудовых лагерях, время от времени прибывая в родной посёлок, будто в заслуженный отпуск. Здешняя шпана гужом тогда ходила за Стрекачом, набиралась ума-разума», почитая его вором в законе, а он не гнушался, по-мелкому пощипывал свою команду, играя то в картишки, то в напёрсток. «Тревожно жилось тогда и без того всегда в тревоге пребывающему населению посёлка Вэпэрвэзэ. В тот летний вечер Стрекач сидел на скамейке, попивая дорогой коньяк и маясь без дела. Шпана обещала: «Не психуй. Вот массы с танцев повалят, мы тебе цыпушек наймам. Сколько захочешь...»

Вдруг он увидел Людочку. Артемка-мыло попытался замолвить за неё слово, но Стрекач и не слушал, на него нашёл кураж. Он поймал девушку за поясок плаща, старался усадить на колени. Она попыталась отделаться от него, но он кинул её через скамейку и изнасиловал. Шпана находилась рядом. Стрекач заставил и шпану «испачкаться», чтобы не один он был виновником. Увидя растерзанную Людочку, Артемка-мыло оробел и попытался натянуть на неё плащ, а она, обезумев, побежала, крича: «Мыло! Мыло!» Добежав до дома Гавриловны, Людочка упала на ступеньках и потеряла сознание. Очнулась на стареньком диване, куда дотащила её сердобольная Гавриловна, сидящая рядом и утешавшая жиличку. Придя в себя, Людочка решила ехать к матери.

В деревне Вычуган «осталось двa целых дома. В одном упрямо доживала свой век старуха Вычуганиха, в другом - мать Людочки с отчимом». Вся деревня, задохнувшаяся в дикоросте, с едва натоптанной тропой, была в заколоченных окнах, пошатнувшихся скворечниках, дико разросшимися меж изб тополями, черёмухами, осинами. В то лето, когда Людочка закончила школу, старая яблоня дала небывалый урожай красных наливных яблок. Вычуганиха стращала: «Ребятишки, не ешьте эти яблоки. Не к добру это!» «И однажды ночью живая ветка яблони, не выдержав тяжести плодов, обломилась. Голый, плоский ствол остался за расступившимися домами, словно крест с обломанной поперечиной на погосте. Памятник умирающей русской деревеньке. Ещё одной. «Эдак вот, - пророчила Вычуганиха, - одинова середь России кол вобьют, и помянуть её, нечистой силой изведённую, некому будет...» Жутко было бабам слушать Вычуганиху, они неумело молились, считая себя недостойными милости Божьей.

Людочкина мать тоже стала молиться, только на Бога и оставалась надежда. Людочка хихикнула на мать и схлопотала затрещину.

Вскоре умерла Вычуганиха. Отчим Людочки кликнул мужиков из леспромхоза, они свезли на тракторных санях старуху на погост, а помянуть не на что и нечем. Людочкина мать собрала кое-что на стол. Вспоминали, что Вычуганиха была последней из рода вычуган, основателей села.

Мать стирала на кухне, увидев дочь, стала вытирать о передник руки, приложила их к большому животу, сказала, что кот с утра «намывал гостей», она ещё удивлялась: «Откуда у нас им быть? А тут эвон что!» Оглядывая Людочку, мать сразу поняла - с дочерью случилась беда. «Ума большого не надо, чтобы смекнуть, какая беда с нею случилась. Но через эту... неизбежность все бабы должны пройти... Сколько их ещё, бед-то, впереди...» Она узнала, дочь приехала на выходные. Обрадовалась, что подкопила к её приезду сметану, отчим меду накачал. Мать сообщила, что вскоре переезжает с мужем в леспромхоз, только «как рожу...». Смущаясь, что на исходе четвёртого десятка решилась рожать, объяснила: «Сам ребёнка хочет. Дом в посёлке строит... а этот продадим. Но сам не возражает, если на тебя его перепишем...» Людочка отказалась: «Зачем он мне». Мать обрадовалась, может, сотен пять дадут на шифер, на стекла.

Мать заплакала, глядя в окно: «Кому от этого разора польза?» Потом она пошла достирывать, а дочь послала доить корову и дров принести. «Сам» должен прийти с работы поздно, к его приходу успеют сварить похлёбку. Тогда и выпьют с отчимом, но дочь ответила: «Я не научилась ещё, мама, ни пить, ни стричь». Мать успокоила, что стричь научится «когда-нито». Не боги горшки обжигают.

Людочка задумалась об отчиме. Как он трудно, однако азартно врастал в хозяйство. С машинами, моторами, ружьём управлялся легко, зато на огороде долго не мог отличить один овощ от другого, сенокос воспринимал как баловство и праздник. Когда закончили метать стога, мать убежала готовить еду, а Людочка - на реку. Возвращаясь домой, она услышала за обмыском «звериный рокот». Людочка очень удивилась, увидев, как отчим - «мужик с бритой, седеющей со всех сторон головой, с глубокими бороздами на лице, весь в наколках, присадистый, длиннорукий, хлопая себя по животу, вдруг забегал вприпрыжку по отмели, и хриплый рёв радости исторгался из сгоревшего или перержавленного нутра мало ей знакомого человека», - Людочка начала догадываться, что у него не было детства. Дома она со смехом рассказывала матери, как отчим резвился в воде. «Да где ж ему было купанью-то обучиться? С малолетства в ссылках да в лагерях, под конвоем да охранским доглядом в казённой бане. У него жизнь-то ох-хо-хо... - Спохватившись, мать построжела и, словно кому-то доказывая, продолжала: - Но человек он порядочный, может, и добрый».

С этого времени Людочка перестала бояться отчима, но ближе не стала. Отчим близко к себе никого не допускал.

Сейчас вдруг подумалось: побежать бы в леспромхоз, за семь вёрст, найти отчима, прислониться к нему и выплакаться на его грубой груди. Может, он её и погладит по голове, пожалеет... Неожиданно для себя решила уехать с утренней электричкой. Мать не удивилась: «Ну что ж... коли надо, дак...» Гавриловна не ждала быстрого возвращения жилички. Людочка объяснила, что родители переезжают, не до неё. Она увидела две верёвочки, приделанные к мешку вместо лямок, и заплакала. Мать сказывала, что привязывала эти верёвочки к люльке, совала ногу в петлю и зыбала ногой... Гавриловна испугалась, что Людочка плачет? «Маму жалко». Старуха пригорюнилась, а её и пожалеть некому, потом предупредила: Артемку-мыло забрали, лицо ему Людочка все расцарапала... примета. Ему велено помалкивать, шаче смерть. От Стрекача и старуху предупредили, что если жиличка что лишнее пикнет, её гвоздями к столбу прибьют, а старухе избу спалят. Гавриловна жаловалась, что у неё всех благ - угол на старости лет, она не может его лишиться. Людочка пообещала перебраться в общежитие. Гавриловна успокоила: бандюга этот долго не нагуляет, скоро сядет опять, «а я тебя и созову обратно». Людочка вспомнила, как, живя в совхозе, простудилась, открылось воспаление лёгких, её положили в районную больницу. Бесконечной, длинной ночью она увидела умирающего парня, узнала от санитарки его нехитрую историю. Вербованный из каких-то дальних мест, одинокий паренёк простыл на лесосеке, на виске выскочил фурункул. Неопытная фельдшерица отругала его, что обращается по всяким пустякам, а через день она же сопровождала парня, впавшего в беспамятство, в районную больницу. В больнице вскрыли череп, но сделать ничего не смогли - гной начал делать своё разрушительное дело. Парень умирал, поэтому его вынесли в коридор. Людочка долго сидела и смотрела на мучающегося человека, потом приложила ладошку к его лицу. Парень постепенно успокоился, с усилием открыл глаза, попытался что-то сказать, но доносилось лишь «усу-усу... усу...». Женским чутьём она угадала, он пытается поблагодарить её. Людочка искренне пожалела парня, такого молодого, одинокого, наверное, и полюбить никого не успевшего, принесла табуретку, села рядом и взяла руку парня. Он с надеждой глядел на неё, что-то шептал. Людочка подумала, что он шепчет молитву, и стала помогать ему, потом устала и задремала. Она очнулась, увидела, что парень плачет, пожала его руку, но он не ответил на её пожатие. Он постиг цену сострадания - «совершилось ещё одно привычное предательство по отношению к умирающему». Предают, «предают его живые! И не его боль, не его жизнь, им своё страдание дорого, и они хотят, чтоб скорее кончились его муки, для того, чтоб самим не мучиться». Парень отнял у Людочки свою руку и отвернулся - «он ждал от неё не слабого утешения, он жертвы от неё ждал, согласия быть с ним до конца, может, и умереть вместе с ним. Вот тогда свершилось бы чудо: вдвоём они сделались бы сильнее смерти, восстали бы к жизни, в нем появился бы могучий порыв», открылся бы путь к воскресению. Но не было рядом человека, способного пожертвовать собой ради умирающего, а в одиночку он не одолел смерти. Людочка бочком, как бы уличённая в нехорошем поступке, крадучись ушла к своей кровати. С тех пор не умолкало в ней чувство глубокой вины перед покойным парнем-лесорубом. Теперь сама в горе и заброшенности, она особо остро, совсем осязаемо ощутила всю отверженность умирающего человека. Ей предстояло до конца испить чашу одиночества, лукавого человеческого сочувствия - пространство вокруг все сужалось, как возле той койки за больничной облупленной печью, где лежал умирающий парень. Людочка застыдилась: «зачем она притворялась тогда, зачем? Ведь если бы и вправду была в ней готовность до конца остаться с умирающим, принять за него муку, как в старину, может, и в самом деле выявились бы в нем неведомые силы. Ну даже и не свершись чудо, не воскресни умирающий, все равно сознание того, что она способна... отдать ему всю себя, до последнего вздоха, сделало бы её сильной, уверенной в себе, готовой на отпор злым силам». Теперь она поняла психологическое состояние узников-одиночек. Людочка опять вспомнила об отчиме: вот он небось из таких, из сильных? Да как, с какого места к нему подступиться-то? Людочка подумала, что в беде, в одиночестве все одинаковы, и нечего кого-то стыдить и презирать.

В общежитии мест пока не было, и девушка продолжала жить у Гавриловны. Хозяйка учила жиличку «возвращаться в потёмках» не через парк, чтобы «саранопалы» не знали, что она живёт в посёлке. Но Людочка продолжала ходить через парк, где её однажды подловили парни, стращали Стрекачом, незаметно подталкивая к скамейке. Людочка поняла, что они хотят. Она в кармане носила бритву, желая отрезать «достоинство Стрекача под самый корень». О страшной этой мести додумалась не сама, а услышала однажды о подобном поступке женщины в парикмахерской. Парням Людочка сказала, жаль, что нет Стрекача, «такой видный кавалер». Она развязно заявила: отвалите, мальчики, пойду переоденусь в поношенное, не богачка. Парни отпустили её с тем, чтобы поскорее вернулась, предупредили, чтобы не смела «шутить». Дома Людочка переоделась в старенькое платье, подпоясалась той самой верёвочкой от своей люльки, сняла туфли, взяла лист бумаги, но не нашла ни ручки, ни карандаша и выскочила на улицу. По пути в парк прочитала объявление о наборе юношей и девушек в лесную промышленность. Промелькнула спасительная мысль: «Может, уехать?» «Да тут же другая мысль перебила первую: там, в лесу-то, стрекач на стрекаче и все с усами». В парке она отыскала давно запримеченный тополь с корявым суком над тропинкой, захлестнула на него верёвочку, сноровисто увязала петельку, пусть и тихоня, но по-деревенски она умела многое. Людочка забралась на обломыш тополя, надела петлю на шею. Она мысленно простилась с родными и близкими, попросила прощения у Бога. Как все замкнутые люди, была довольно решительной. «И тут, с петлёй на шее, она тоже, как в детстве, зажала лицо ладонями и, оттолкнувшись ступнями, будто с высокого берега бросилась в омут. Безбрежный и бездонный».

Она успела почувствовать, как сердце в груди разбухает, кажется, разломает ребра и вырвется из груди. Сердце быстро устало, ослабело, и тут же всякая боль и муки оставили Людочку...

Парни, ожидающие её в парке, стали уже ругать девушку, обманувшую их. Одного послали в разведку. Он крикнул приятелям: «Когти рвём! Ко-огти! Она...» - Разведчик мчался прыжками от тополей, от света«. Позже, сидя в привокзальном ресторане, он с нервным хохотком рассказывал, что видел дрожащее и дёргающееся тело Людочки. Парни решили предупредить Стрекача и куда-то уехать, пока их не «забарабали».

Хоронили Людочку не в родной брошенной деревне, а на городском кладбище. Мать временами забывалась и голосила. Дома Гавриловна разрыдалась: за дочку считала Людочку, а та что над собой сделала? Отчим выпил стакан водки и вышел на крыльцо покурить. Он пошёл в парк и застал на месте всю компанию во главе со Стрекачом. Бандит спросил подошедшего мужика, что ему надо. «Поглядеть вот на тебя пришёл», - ответил отчим. Он рванул с шеи Стрекача крест и бросил его в кусты. «Эт-то хоть не погань, обсосок! Бога-то хоть не лапайте, людям оставьте!» Стрекач пробовал пригрозить мужику ножом. Отчим усмехнулся и неуловимо-молниеносным движением перехватил руку Стрекача, вырвал её из кармана вместе с куском материи. Не дав бандиту опомниться, сгрёб ворот рубашки вместе с фраком, поволок Стрекача за шиворот через кусты, швырнул в канаву, в ответ раздался душераздирающий вопль. Вытирая руки о штаны, отчим вышел на дорожку, шпана заступила ему дорогу. Он упёрся в них взглядом. «Настоящего, непридуманного пахана почувствовали парни. Этот не пачкал штаны грязью, давно уже ни перед кем, даже перед самым грязным конвоем на колени не становился». Шпана разбежалась: кто из парка, кто тащил полусварившегося Стрекача из канавы, кто-то за «скорой» и сообщить полуспившейся матери Стрекача об участи, постигшей её сыночка, бурный путь которого от детской исправительно-трудовой колонии до лагеря строгого режима завершился. Дойдя до окраины парка, отчим Людочки споткнулся и вдруг увидел на сучке обрывок верёвки. «Какая-то прежняя, до конца им самим не познанная сила высоко его подбросила, он поймался за сук, тот скрипнул и отвалился». Подержав сук в руках, почему-то понюхав его, отчим тихо молвил: «Что же ты не обломился, когда надо?» Он искрошил его в куски, разбросав в стороны, поспешил к дому Гавриловны. Придя домой и выпив водки, засобирался в леспромхоз. На почтительном расстоянии за ним спешила и не поспевала жена. Он взял у неё пожитки Людочки, помог забраться по высоким ступенькам в вагон электрички и нашёл свободное место. Мать Людочки сначала шептала, а потом в голос просила Бога помочь родить и сохранить хотя бы это дитя полноценным. Просила за Людочку, которую не сберегла. Потом «несмело положила голову ему на плечо, слабо прислонилась к нему, и показалось ей, или на самом деле так было, он приспустил плечо, чтоб ловчее и покойней ей было, и даже вроде бы локтем её к боку прижал, пригрел».

У местного УВД так и недостало сил и возможностей расколоть Артемку-мыло. Со строгим предупреждением он был отпущен домой. С перепугу Артемка поступил в училище связи, в филиал, где учат лазить по столбам, ввинчивать стаканы и натягивать провода; с испугу же, не иначе, Артемка-мыло скоро женился, и у него по-стахановски, быстрее всех в посёлке, через четыре месяца после свадьбы народилось кучерявое дитё, улыбчивое и весёлое. Дед смеялся, что «этот малый с плоской головой, потому что на свет Божий его вынимали щипцами, уже и с папино мозговать не сумеет, с какого конца на столб влазить - не сообразит».

На четвёртой полосе местной газеты в конце квартала появилась заметка о состоянии морали в городе, но «Людочка и Стрекач в этот отчёт не угодили. Начальнику УВД оставалось два года до пенсии, и он не хотел портить положительный процент сомнительными данными. Людочка и Стрекач, не оставившие после себя никаких записок, имущества, ценностей и свидетелей, прошли в регистрационном журнале УВД по линии самоубийц... сдуру наложивших на себя руки».

Людочка
Виктор Астафьев

Виктор Астафьев

Ты камнем упала.

Я умер под ним.

Вл. Соколов

Мимоходом рассказанная, мимоходом услышанная история, лет уже пятнадцать назад.

Я никогда не видел ее, ту девушку. И уже не увижу. Я даже имени ее не знаю, но почему-то втемяшилось в голову - звали ее Людочкой. «Что в имени тебе моем? Оно умрет, как шум печальный…» И зачем я помню это? За пятнадцать лет произошло столько событий, столько родилось и столько умерло своей смертью людей, столько погибло от злодейских рук, спилось, отравилось, сгорело, заблудилось, утонуло…

Зачем же история эта, тихо и отдельно ото всего, живет во мне и жжет мое сердце? Может, все дело в ее удручающей обыденности, в ее обезоруживающей простоте?

Людочка родилась в небольшой угасающей деревеньке под названием Вычуган. Мать ее была колхозницей, отец - колхозником. Отец от ранней угнетающей работы и давнего, закоренелого пьянства был хилогруд, тщедушен, суетлив и туповат. Мать боялась, чтоб дитя ее не родилось дураком, постаралась зачать его в редкий от мужних пьянок перерыв, но все же девочка была ушиблена нездоровой плотью отца и родилась слабенькой, болезной и плаксивой.

Она росла, как вялая, придорожная трава, мало играла, редко пела и улыбалась, в школе не выходила из троечниц, но была молчаливо-старательная и до сплошных двоек не опускалась.

Отец Людочки исчез из жизни давно и незаметно. Мать и дочь без него жили свободнее, лучше и бодрее. У матери бывали мужики, иногда пили, пели за столом, оставались ночевать, и один тракторист из соседнего леспромхоза, вспахав огород, крепко отобедав, задержался на всю весну, врос в хозяйство, начал его отлаживать, укреплять и умножать. На работу он ездил за семь верст на мотоцикле, сначала возил с собой ружье и часто выбрасывал из рюкзака на пол скомканных, роняющих перо птиц, иногда за желтые лапы вынимал зайца и, распялив его на гвоздях, ловко обдирал. Долго потом висела над печкой вывернугая наружу шкурка в белой оторочке и в красных, звездно рассыпавшихся на ней пятнах, так долго, что начинала ломаться, и тогда со шкурок состригали шерсть, пряли вместе с льняной ниткой, вязали мохнатые шалюшки.

Постоялец никак не относился к Людочке, ни хорошо, ни плохо, не ругал ее, не обижал, куском не корил, но она все равно побаивалась его. Жил он, жила она в одном доме - и только. Когда Людочка домаяла десять классов в школе и сделалась девушкой, мать сказала, чтоб она ехала в город - устраиваться, так как в деревне ей делать нечего, они с самим - мать упорно не называла постояльца хозяином и отцом - налаживаются переезжать в леспромхоз. На первых порах мать пообещала помогать Людочке деньгами, картошкой и чем Бог пошлет, - на старости лет, глядишь, и она им поможет.

Людочка приехала в город на электричке и первую ночь провела на вокзале. Утром она зашла в привокзальную парикмахерскую и, просидев долго в очереди, еще дольше приводила себя в городской вид: сделала завивку, маникюр. Она хотела еще и волосы покрасить, но старая парикмахерша, сама крашенная под медный самовар, отсоветовала: мол, волосенки у тебя «мя-а-ах-канькия, пушистенькия, головенка, будто одуванчик, - от химии же волосья ломаться, сыпаться станут». Людочка с облегчением согласилась - ей не столько уж и краситься хотелось, как хотелось побыть в парикмахерской, в этом теплом, одеколонными ароматами исходящем помещении.

Тихая, вроде бы по-деревенски скованная, но по-крестьянски сноровистая, она предложила подмести волосья на полу, кому-то мыло развела, кому-то салфетку подала и к вечеру вызнала все здешние порядки, подкараулила у выхода в парикмахерскую тетеньку под названием Гавриловна, которая отсоветовала ей краситься, и попросилась к ней в ученицы.

Старая женщина внимательно посмотрела на Людочку, потом изучила ее необременительные документы, порасспрашивала маленько, потом пошла с нею в горкоммунхоз, где и оформила Людочку на работу учеником парикмахера.

Гавриловна и жить ученицу взяла к себе, поставив нехитрые условия: помогать по дому, дольше одиннадцати не гулять, парней в дом не водить, вино не пить, табак не курить, слушаться во всем хозяйку и почитать ее как мать родную. Вместо платы за квартиру пусть с леспромхоза привезут машину дров.

Покуль ты ученицей будешь - живи, но как мастером станешь, в общежитку ступай. Бог даст, и жизнь устроишь. - И, тяжело помолчав, Гавриловна добавила: - Если обрюхатеешь, с места сгоню. Я детей не имела, пискунов не люблю, кроме того, как и все старые мастера, ногами маюсь. В распогодицу ночами вою.

Надо заметить, что Гавриловна сделала исключение из правил. С некоторых пор она неохотно пускала квартирантов вообще, девицам же и вовсе отказывала.

Жили у нее, давно еще, при хрущевщине, две студентки из финансового техникума. В брючках, крашеные, курящие. Насчет курева и всего прочего Гавриловна напрямки, без обиняков строгое указание дала. Девицы покривили губы, но смирились с требованиями быта: курили на улице, домой приходили вовремя, музыку свою громко не играли, однако пол не мели и не мыли, посуду за собой не убирали, в уборной не чистили. Это бы ничего. Но они постоянно воспитывали Гавриловну, на примеры выдающихся людей ссылались, говорили, что она неправильно живет.

И это бы все ничего. Но девчонки не очень различали свое и чужое, то пирожки с тарелки подъедят, то сахар из сахарницы вычерпают, то мыло измылят, квартплату, пока десять раз не напомнишь, платить не торопятся. И это можно было бы стерпеть. Но стали они в огороде хозяйничать, не в смысле полоть и поливать, - стали срывать чего поспело, без спросу пользоваться дарами природы. Однажды съели с солью три первых огурца с крутой навозной гряды. Огурчики те, первые, Гавриловна, как всегда, пасла, холила, опустившись на колени перед грядой, навоз на которую зимой натаскала в рюкзаке с конного двора, поставив за него чекенчик давнему разбойнику, хромоногому Слюсаренко, разговаривала с ними, с огурчиками-то: «Ну, растите, растите, набирайтесь духу, детушки! Потом мы вас в окро-о-ошечку-у, в окро-ошечку-у-у» - а сама им водички, тепленькой, под солнцем в бочке нагретой.

Вы зачем огурцы съели? - приступила к девкам Гавриловна.

А что тут такого? Съели и съели. Жалко, что ли? Мы вам на базаре во-о-о какой купим!

Не надо мне во-о-о какой! Это вам надо во-о-о какой!.. Для утехи. А я берегла огурчики…

Для себя? Эгоистка вы!

Хто-хто?

Эгоистка!

Ну, а вы б…! - оскорбленная незнакомым словом, сделала последнее заключение Гавриловна и с квартиры девиц помела.

С тех пор она пускала в дом на житье только парней, чаще всего студентов, и быстро приводила их в Божий вид, обучала управляться по хозяйству, мыть полы, варить, стирать. Двоих наиболее толковых парней из политехнического института даже стряпать и с русской печью управляться научила. Гавриловна Людочку пустила к себе оттого, что угадала в ней деревенскую родню, не испорченную еще городом, да и тяготиться стала одиночеством, свалится - воды подать некому, а что строгое упреждение дала, не отходя от кассы, так как же иначе? Их, нонешнюю молодежь, только распусти, дай им слабинку, сразу охомутают и поедут на тебе, куда им захочется.

Людочка была послушной девушкой, но учение у нее шло туговато, цирюльное дело, казавшееся таким простым, давалось ей с трудом, и, когда минул назначенный срок обучения, она не смогла сдать на мастера. В парикмахерской она прирабатывала уборщицей и осталась в штате, продолжала практику - стригла машинкой наголо допризывников, карнала электроножницами школьников, оставляя на оголившейся башке хвостик надо лбом. Фасонные же стрижки училась делать «на дому», подстригала под раскольников страшенных модников из поселка Вэпэвэрзэ, где стоял дом Гавриловны. Сооружала прически на головах вертлявых дискотечных девочек, как у заграничных хит-звезд, не беря за это никакой платы.

Гавриловна, почуяв слабинку в характере постоялицы, сбыла на девочку все домашние дела, весь хозяйственный обиход. Ноги у старой женщины болели все сильнее, выступали жилы па икрах, комковатые, черные. У Людочки щипало глаза, когда она втирала мазь в искореженные ноги хозяйки, дорабатывающей последний год до пенсии. Мази те Гавриловна именовала «бонбенгом», еще «мамзином». Запах от них был такой лютый, крики Гавриловны такие душераздирающие, что тараканы разбежались по соседям, мухи померли все до единой.

Во-о-от она, наша работушка, а, во-от она, красотуля-то человечья, как достаетца! - поуспокоившись, высказывалась в темноте Гавриловна. - Гляди, радуйся, хоть и бестолкова, но все одно каким-никаким мастером сделаешься… Чё тебя из деревни-то погнало?

Людочка терпела все: и насмешки подружек, уже выбившихся в мастера, и городскую бесприютность, и одиночество свое, и нравность Гавриловны, которая, впрочем, зла не держала, с квартиры не прогоняла, хотя отчим и не привез обещанную машину дров. Более того, за терпение, старание, за помощь по дому, за пользование в болести Гавриловна обещала сделать Людочке постоянную прописку, записать на нее дом, коли она и дальше будет так же скромно себя вести, обихаживать избу, двор, гнуть спину в огороде и доглядит ее, старуху, когда она обезножеет совсем.

С работы от вокзала до конечной остановки Людочка ездила на трамвае, далее шла через погибающий парк Вэпэвэрзэ, по-человечески - парк вагонно-паровозного депо, насаженный в тридцатых годах и погубленный в пятидесятых. Кому-то вздумалось выкопать канаву и проложить по ней трубу через весь парк. И выкопали. И проложили, но, как у нас водится, закопать трубу забыли.

Черная, с кривыми коленами, будто растоптанный скотом уж, лежала труба в распаренной глине, шипела, парила, бурлила горячей бурдой. Со временем трубу затянуло мыльной слизью, тиной и по верху потекла горячая речка, кружа радужно-ядовитые кольца мазута и разные предметы бытового пользования. Деревья над канавой заболели, сникли, облупились. Лишь тополя, корявые, с лопнувшей корой, с рогатыми сухими сучьями на вершине, опершись лапами корней о земную твердь, росли, сорили пух и осенями роняли вокруг осыпанные древесной чесоткой ломкие листья. Через канаву был переброшен мостик из четырех плах. К нему каждый год деповские умельцы приделывали борта от старых платформ вместо перил, чтоб пьяный и хромой люд не валился в горячую воду. Дети и внуки деповских умельцев аккуратно каждый год те перила ломали.

Когда перестали ходить паровозы и здание депо заняли новые машины - тепловозы, труба совсем засорилась и перестала действовать, но по канаве все равно текло какое-то горячее месиво из грязи, мазута, мыльной воды. Перила к мостику больше не возводились. С годами к канаве приползло и разрослось, как ему хотелось, всякое дурнолесье и дурнотравье: бузина, малинник, тальник, волчатник, одичалый смородинник, не рожавший ягод, и всюду - развесистая полынь, жизнерадостные лопух и колючки. Кое-где дурнину эту непролазную пробивало кривоствольными черемухами, две-три вербы, одна почерневшая от плесени упрямая береза росла, и, отпрянув сажен на десять, вежливо пошумливая листьями, цвели в середине лета кособокие липы. Пробовали тут прижиться вновь посаженные елки и сосны, но дальше младенческого возраста дело у них не шло - елки срубались к Новому году догадливыми жителями поселка Вэпэвэрзэ, сосенки ощипывались козами и всяким разным блудливым скотом, просто так, от скуки, обламывались мимо гулявшими рукосуями до такой степени, что оставались у них одна-две лапы, до которых не дотянугься. Парк с упрямо стоявшей коробкой ворот и столбами баскетбольной площадки и просто столбами, вкопанными там и сям, сплошь захлестнутый всходами сорных тополей, выглядел словно бы после бомбежки или нашествия неустрашимой вражеской конницы. Всегда тут, в парке, стояла вонь, потому что в канаву бросали щенят, котят, дохлых поросят, все и всякое, что было лишнее, обременяло дом и жизнь человеческую. Потому в парке всегда, но в особенности зимою, было черно от ворон и галок, ор вороний оглашал окрестности, скоблил слух людей, будто паровозный острый шлак.

Но человеку без природы существовать невозможно, животные возле человека обретающиеся, тоже без природы не могут, и коли ближней природой был парк Вэпэвэрзэ, им и любовались, на нем и в нем отдыхали. Вдоль канавы, вламываясь в сорные заросли, стояли скамейки, отлитые из бетона, потому что деревянные скамейки, как и все деревянное, дети и внуки славных тружеников депо сокрушали, демонстрируя силу и готовность к делам более серьезным. Все заросли над канавой и по канаве были в собачьей, кошачьей, козьей и еще чьей-то шерсти. Из грязной канавы и пены торчали и гудели горлами бутылки разных мастей и форм: пузатые, плоские, длинные, короткие, зеленые, белые, черные; прели в канаве колесные шины, комья бумаги и оберток; горела на солнце и под луной фольга, трепыхалось рванье целлофана; иногда проносило аж до самой реки, в которую резво втекал зловонный поток канавы, какую-нибудь диковину: испустившего резиновый дух крокодила Гену; красный круг из больницы; жалко слипшийся презерватив; остатки древней деревянной кровати и много-много всякого добра.

Как водится в настоящем уважающем себя городе, и в парке Вэпэвэрзэ и вокруг него по праздникам вывешивались лозунги, транспаранты и портреты на специально для этой цели сваренные и изогнутые трубы. Прежде было хорошо и привычно: портреты одни и те же, лозунги одни и те же; потом преобразования начались. Было: «Дело Ленина - Сталина живет и побеждает!» - стало: «Ленинизм живет и побеждает!» Было: «Партия - наш рулевой!» - стало: «Слава советскому народу, народу-победителю!» Результат местной идейной мысли тоже был: «Трудящиеся Советского Союза! Ваше будущее в ваших руках» «И в ногах!» - дописал кто-то из местных остряков. Железнодорожное депо всегда отличала повышенная бдительность, классовое чутье и гражданская принципиальность. Больше ни одной дописки на эстакаде - так важно тут именовалась железная конструкция - не появлялось.

Но когда с эстакады, с самого центра ее, было вынуто сразу пять портретов и сзади них обнажился, явственней проступил лозунг: «Партия - ум, честь и совесть эпохи!» - примолкли даже железнодорожники.

Виктор Астафьев

Ты камнем упала.

Я умер под ним.

Вл. Соколов

Мимоходом рассказанная, мимоходом услышанная история, лет уже пятнадцать назад.

Я никогда не видел ее, ту девушку. И уже не увижу. Я даже имени ее не знаю, но почему-то втемяшилось в голову - звали ее Людочкой. «Что в имени тебе моем? Оно умрет, как шум печальный…» И зачем я помню это? За пятнадцать лет произошло столько событий, столько родилось и столько умерло своей смертью людей, столько погибло от злодейских рук, спилось, отравилось, сгорело, заблудилось, утонуло…

Зачем же история эта, тихо и отдельно ото всего, живет во мне и жжет мое сердце? Может, все дело в ее удручающей обыденности, в ее обезоруживающей простоте?


Людочка родилась в небольшой угасающей деревеньке под названием Вычуган. Мать ее была колхозницей, отец - колхозником. Отец от ранней угнетающей работы и давнего, закоренелого пьянства был хилогруд, тщедушен, суетлив и туповат. Мать боялась, чтоб дитя ее не родилось дураком, постаралась зачать его в редкий от мужних пьянок перерыв, но все же девочка была ушиблена нездоровой плотью отца и родилась слабенькой, болезной и плаксивой.

Она росла, как вялая, придорожная трава, мало играла, редко пела и улыбалась, в школе не выходила из троечниц, но была молчаливо-старательная и до сплошных двоек не опускалась.

Отец Людочки исчез из жизни давно и незаметно. Мать и дочь без него жили свободнее, лучше и бодрее. У матери бывали мужики, иногда пили, пели за столом, оставались ночевать, и один тракторист из соседнего леспромхоза, вспахав огород, крепко отобедав, задержался на всю весну, врос в хозяйство, начал его отлаживать, укреплять и умножать. На работу он ездил за семь верст на мотоцикле, сначала возил с собой ружье и часто выбрасывал из рюкзака на пол скомканных, роняющих перо птиц, иногда за желтые лапы вынимал зайца и, распялив его на гвоздях, ловко обдирал. Долго потом висела над печкой вывернугая наружу шкурка в белой оторочке и в красных, звездно рассыпавшихся на ней пятнах, так долго, что начинала ломаться, и тогда со шкурок состригали шерсть, пряли вместе с льняной ниткой, вязали мохнатые шалюшки.

Постоялец никак не относился к Людочке, ни хорошо, ни плохо, не ругал ее, не обижал, куском не корил, но она все равно побаивалась его. Жил он, жила она в одном доме - и только. Когда Людочка домаяла десять классов в школе и сделалась девушкой, мать сказала, чтоб она ехала в город - устраиваться, так как в деревне ей делать нечего, они с самим - мать упорно не называла постояльца хозяином и отцом - налаживаются переезжать в леспромхоз. На первых порах мать пообещала помогать Людочке деньгами, картошкой и чем Бог пошлет, - на старости лет, глядишь, и она им поможет.

Людочка приехала в город на электричке и первую ночь провела на вокзале. Утром она зашла в привокзальную парикмахерскую и, просидев долго в очереди, еще дольше приводила себя в городской вид: сделала завивку, маникюр. Она хотела еще и волосы покрасить, но старая парикмахерша, сама крашенная под медный самовар, отсоветовала: мол, волосенки у тебя «мя-а-ах-канькия, пушистенькия, головенка, будто одуванчик, - от химии же волосья ломаться, сыпаться станут». Людочка с облегчением согласилась - ей не столько уж и краситься хотелось, как хотелось побыть в парикмахерской, в этом теплом, одеколонными ароматами исходящем помещении.

Тихая, вроде бы по-деревенски скованная, но по-крестьянски сноровистая, она предложила подмести волосья на полу, кому-то мыло развела, кому-то салфетку подала и к вечеру вызнала все здешние порядки, подкараулила у выхода в парикмахерскую тетеньку под названием Гавриловна, которая отсоветовала ей краситься, и попросилась к ней в ученицы.

Старая женщина внимательно посмотрела на Людочку, потом изучила ее необременительные документы, порасспрашивала маленько, потом пошла с нею в горкоммунхоз, где и оформила Людочку на работу учеником парикмахера.

Гавриловна и жить ученицу взяла к себе, поставив нехитрые условия: помогать по дому, дольше одиннадцати не гулять, парней в дом не водить, вино не пить, табак не курить, слушаться во всем хозяйку и почитать ее как мать родную. Вместо платы за квартиру пусть с леспромхоза привезут машину дров.

Покуль ты ученицей будешь - живи, но как мастером станешь, в общежитку ступай. Бог даст, и жизнь устроишь. - И, тяжело помолчав, Гавриловна добавила: - Если обрюхатеешь, с места сгоню. Я детей не имела, пискунов не люблю, кроме того, как и все старые мастера, ногами маюсь. В распогодицу ночами вою.

Этот рассказ – об истинном происшествии где-то в середине 70-х годов. Но, прочтя, нельзя не ощутить, сколько душевной силы и сколько художественного ви дения вложено им самим. А по широте жизненного знания, сгущённого в этом тексте, и по напряжённости нравственного чувства как в гневе на зло, так и в тяготеньи к добру мы, пожалуй, могли бы угадать и имя автора, не напиши он его сам. И каково же многополное знание и советской городской жизни в её гоможеньи, и необратимости деревенской гибели, и, вдобавок, блатного уголовного типажа! Этим содержанием рассказ богат, плотен и вместе целен.

Людочка – колхозная девушка, слабенькая от рождения, росла вялая, скромная, в деревенской средней школе «не выходила из троечниц, но и до сплошных двоек не опускалась. Домаяла десять классов» – и мать указала ей ехать в город, в деревне делать нечего. Скромная, «с припрятанной застенчивой улыбкой», девушка пыталась стать ученицей у парикмахерши, но не одолела мастерства и больше служила у неё уборщицей. Людочка покорно терпела и насмешки более успешных подружек, и своё городское бесприютство.

А главное место действия рассказа – погибающий Парк вагонно-паровозного депо, типично советское создание – «насаженный в 30-х годах и погубленный в 50-х». Через весь парк надумали класть трубу с горячей водой, канаву проложили и часть трубы – да не закрыли. Потекла горячая речка с радужными кольцами мазута, с мыльной слизью, потом зловонной тиной, оттого стали облупляться и сникать соседние деревья. Через канаву перебросили мосток, да перила к нему всё не стояли, отваливались. В канаву стали бросать разные отбросы, устоялась вонь, да рядом пошли поросли дурнейшего бурьяна. – А само собой стояли по парку бетонные скамьи для отдыха граждан, «в парке было черно от ворон и галок, ор вороний оглашал окрестности». – На железной эстакаде раньше вешались портреты вождей и лозунги, потом не стало их. Ещё были забытые столбы для волейбола, ещё – решётчатый загон для танцев молодёжи. Там по вечерам «трещала, гудела, грохотала музыка, помогая стаду в бесовстве и дикости».

Через этот Парк Людочке приходилось ходить, она не боялась; однажды затащили её на танцы, с испугом вырвалась. А однажды зацепил её освобождённый из лагеря гнилозубый уркаган Стрекач – и дальше ни вид его, ни наружность, ни поведение, ни окружённость блатной мелкотой – уже не поддаётся нашему цитированию – это зримая, ощутимая, красочная, даже несравненная картина, отчётливо переданная Астафьевым, в чём и центр рассказа. Стрекач поймал за поясок плаща проходившую Людочку, пытался усадить к себе на колени, девушка не садилась, Стрекач перекинул её через скамейку в бурьян – и сам за ней на четвереньках, и лицом её в землю и битое там стекло, чтоб не кричала. Но она нашла в себе силы вырваться и кричать на бегу. О помощи нечего было и думать. Добежала до парикмахерской хозяйки, очнулась уже у неё. Та успокаивала: «И родится баба не под нож, а под совсем другое. Ну сорвали плонбу, подумашь, экая беда. Нонче это не изъян, нонче замуж какую попало берут». Но упредила – не жаловаться на Стрекача, а то «мою избу спалят». Тогда Людочка: «Я к маме хочу». Хозяйка отпустила на день, на два – та деревня близко, электричкой.

…А от деревни родной осталось всего два целых дома, один – материн, а с ней отчим. «Вся деревня, задохнувшаяся в дикоросте, – в закрещенных окнах, с разваленными оградами дворов и огородных плетней, с угасающими садовыми деревьями, с дико разросшимися меж изб тополями, осинами». (Соседка, сама при смерти, пророчит: «Этак вот, однова, середь России кол вобьют, и помянуть её, нечистой силой изведённую, некому будет…»)

Мать, сама беременная, хотя уже за сорок, сразу увидела, что с дочерью беда: бледная, лицо в ссадинах, на ногах порезы, осунулась, руки висят. А за догадкой – и материно суждение: «Через ту беду не беду все бабы поздно или рано должны пройти. И каждая баба сама же с бедой и совладать обязана, потому как от первого ветру берёза клонится, да не ломается». – Людочка пошла корову подоила, помогла матери к возврату отчима обед собирать. Отчима она мало знала: он недавно появился в их деревне. Он не обижал Людочку, но и доброты не проявлял. Мать о нём: «С малолетства в ссылках да в лагерях, под охранским доглядом. Жизнь его была ох-хо-хо. Но человек он порядочный».

А на следующее утро Людочка опять уехала в город. Хозяйке парикмахерской сказала: «Хорошо, я в общежитие пойду жить».

Дальше Астафьев проводит Людочку через страдательное воспоминание: когда-то, сама больная, она в больничном коридоре сидела ночью около умирающего парня-дровосека. Сочувствовала ему, но, как ей теперь казалось, не в полной полноте. Так вот и к ней теперь – городские на танцплощадке. И её хозяйка. Да и её мать.

Но через Парк продолжала ходить, не боялась. И присмотрела близ тропинки – тополь с большим корявым суком.

И повесилась на нём.

Хоронить её в родной деревне не решились: «сотрётся с земли пристанище, объединённый колхоз запашет кладбище под одно поле». Похоронили на городском, со стандартными знаками.

Сколько бы ни подлинен был рассказ досюда – окончание к нему, я полагаю, Астафьев приложил от себя, давая волю своей жажде справедливости: что отчим Людочки нашёл Стрекача в Парке (его и искать не надо, он себя выставляет), обезоружил и швырнул в зловонную канаву. Блатная свора Стрекача не решилась отстоять своего пахана и не сумела захлебнувшегося – вернуть к жизни.

В отчёте областного УВД для уменьшения процента преступности смерть Стрекача отнесена к самоубийствам.

Очень достойный рассказ – и какое свидетельство о позднесоветском времени. Не велик – а сколькое вместилось.

Отрывок очерка о Викторе Астафьева из «Литературной коллекции», написанной А. И. Солженицыным . А. С. читал рассказ «Людочка» в журнале «Новый мир» (1989. № 9). (Библиотека А. И. Солженицына; с пометами в тексте и на полях.) В письме Астафьеву Солженицын пишет: «Страшна – глубина падения народного состояния, которую трудно определить и измерить (да у Вас она и в «Печальном детективе», и в последней «Людочке», этот «парк ВПРЗ»!). Если Бог пошлёт нам выздороветь, то ведь в лучшем случае нам надо на то 100 лет, а то 150» (А. И. Солженицын – В. П. Астафьеву, 28 ноября 1989. Архив А. И. Солженицына).

Последние материалы раздела:

Элективные питательные среды
Элективные питательные среды

Питательные среды в микробиологии - это субстраты, на которых выращивают микроорганизмы и тканевые культуры. Они применяются для диагностических...

Соперничество европейских держав за колонии, окончательный раздел мира к рубежу XIX - XX вв
Соперничество европейских держав за колонии, окончательный раздел мира к рубежу XIX - XX вв

Мировая история содержит в себе огромное количество событий, имен, дат, которые помещаются в несколько десятков или даже сотен различных учебников....

Необходимо заметить, что за годы дворцовых переворотов произошло ослабление России практически по всем направлениям
Необходимо заметить, что за годы дворцовых переворотов произошло ослабление России практически по всем направлениям

Последний дворцовый переворот в истории России Васина Анна Юрьевна Урок «Последний дворцовый переворот в истории России» ПЛАН-КОНСПЕКТ УРОКА Тема...