Жизнь в годы революции.

"Сыны Отечества, поднимайтесь, день славы настал!", - так начинается знаменитый гимн Франции, который каждый вспомнит в исполнении талантливой Эдит Пиаф. Но много ли людей сможет назвать автора этих слов? Вспомнят ли в своё время забытого и одинокого композитора, написавшего революционный марш?

Строчка "Свобода, заветная свобода, бейся вместе с твоими защитниками" (Liberté, liberté chérie, combats avec tes défenseurs!), звучащая во французском гимне, раскрывает всю суть революции 1789 года. Уже тогда народ боролся за право на достойную жизнь.

Свобода, равенство и братство (Liberté, Égalité, Fraternité) - таков был девиз великого переворота. С этим лозунгом совершались революции во многих европейских странах.

В этой статье вы познакомитесь с биографией Руже де Лиля - яркой фигурой того времени.

Детство и юность

Клод Жозеф Руже де Лиль родился в 1760 году в семье буржуа. Его отец, Клод Игнатий Руже, был состоятельным адвокатом.

С раннего детства у будущего поэта раскрылась тяга к музыке. Мальчик оказался на уличном концерте бродячих музыкантов и так впечатлился, что всерьёз увлёкся этим искусством.

Руже начал играть на скрипке, однако родители контролировали его увлечение и не давали ему тратить на него много времени. Дело в том, что отец Руже мечтал отдать сына в военную школу, и ради этого даже пошёл на некоторую хитрость. В то время в военной школе могли учиться только дворяне. От других их выделяла частица "де", добавленная к фамилии. Отцу пришлось купить клочок земли и добавить его наименование к своей фамилии.

В военную школу, находившуюся в Париже, мальчик поступил в 1776 году. Окончил он её через шесть лет, в 1782 году. После выпуска юноша стал работать по специальности военного инженера.

Жизнь в годы революции

Совсем скоро, а именно - в 1789 году, произошла Великая французская революция. Руже де Лиль, став добровольцем республиканской армии, был отослан в гарнизон французского города Страсбурга. К 1792 году он дослужился до звания капитана. Именно в этот период Руже де Лиль сочинил свою знаменитую песню - "Марсельезу", ставшую впоследствии гимном Франции.

Историки отмечают, что музыкант не был революционером. Более того, он поддерживал монархию. За своё дворянское происхождение де Лилю пришлось отбывать срок в тюрьме.

История "Марсельезы"

Зимой 1792 года французский композитор и военный Руже де Лиль находился в Страсбургском гарнизоне. Здесь музыкант часто приходил повидаться с Филиппом де Дитришем, первым мэром Страсбурга. Политик разделял взгляды де Лиля на революцию.

Именно де Дитриш попросил талантливого молодого человека сочинить песню для предстоящего городского праздника. Композитор написал музыку и слова и принёс их мэру на следующий день. Дитришу они пришлись по душе.

Изначально песня называлась hant de guerre de l "armee du Rhin", что в переводе на русский - "Военная песня Рейнской армии".

В день праздника музыку на пианино играла старшая дочь Дитриша, а молодой офицер пел. Исполнение произвело такое впечатление на аудиторию, что на последней строчке зал громко зааплодировал.

Исполняемая несколько дней в Страсбурге песня Лиля стала распространяться по всей Франции. С неё жители Марселя начинали и завершали политические собрания, с ней солдаты шли в бой. Именно с этого момента военный марш Руже де Лиля вошёл в историю под именем "Марсельеза".

Песня стала национальным гимном 14 июля 1795 года, однако официальным символом Франции её признали только 14 февраля 1879 года.

Последние годы жизни

У революционеров не поднялась рука казнить музыканта-роялиста, поскольку в их рядах была очень популярна "Марсельеза". Руже де Лиля выпустили, и он отправился в свободное плавание, продолжая писать стихи и музыку. Однако повторить успех своего знаменитого творения ему так и не удалось.

Вскоре о несчастном композиторе перестали вспоминать. Человек, совершивший творческий подвиг, был вынужден У него были крупные долги, из-за которых ему приходилось скрываться.

Одиночество, старость и крах творческих надежд мучили его еще 40 лет, проведённых на свободе после заключения. Умер поэт в 1836 году в Шуази-ле-Руа, где он жил в последнее время.

Через много лет на этом месте поставили надгробье в память о Руже де Лиле. Таким образом, потомки отдали честь человеку, подарившему Франции и всему миру великий революционный марш, который поддерживал дух народа в борьбе за справедливость.

14 июля 1915 года, в день взятия Бастилии, прах музыканта перезахоронили рядом с императором Наполеоном Бонапартом.

Глава из книги Игоря Гарина "ПрОклятые поэты", М, Терра-Книжный клуб, 2003, 848 с. Цитирования и примечания приведены в тексте книги.

ЭСТЕТИКА ПАРНАСА

Поэт начинается там, где человек исчезает.
Судьба последнего - жить своей человеческой
жизнью, миссия поэта - создавать то, что не существует.
Х. Ортега-и-Гассет

В области формы Леконт де Лиль стремился
к предельному совершенству и был беспощадно
строг в этом отношении.
В. Брюсов

Точкой бифуркации французской поэзии, послужившей началом принципиально нового пути ее эволюции и взрастившей такие замечательные культурные феномены, как Серебряный век в России, а еще раньше символизм во Франции, стал 1852 год, год выхода двух замечательных книг - Э м а л е й и к а м е й Теофиля Готье и А н т и ч н ы х п о э м Леконта де Лиля. Водораздел между отжившим романтизмом и зарождающимся символизмом проходит через эти две вершины и замыкается альманахами С о в р е м е н н ы й П а р н а с, три выпуска которого опубликованы между 1866 и 1876 гг.
Словно бы сделав у Готье изящно-легкий прощальный кивок в сторону романтических излияний раненого сердца и пылкого проповедничества, французское стихотворчество откачнулось от всего этого по указке Леконт де Лиля с сердитым раздражением.
Хотя позже Малларме и Редон обвинили Парнас в том, что ему недоставало тайны («они [парнасцы] лишали дух упоительной радости - сознавать, что он творит»), пошедшие неторенными путями Бодлер, Верлен, Малларме, будучи изначально чуждыми отправным идеям составителей альманахов, начали свой литературный путь либо непосредственно публикациями в С о в р е м е н н о м П а р н а с е, либо эволюционизируя дальше парнасцев.
Помимо самого Леконт де Лиля в круг первых парнасцев, входили Эредиа, Теодор де Банвиль, Вилье де Лиль-Адан, Менар, Маррас, Глатиньи, ранний Анатоль Франс. Много позже, в России, зачинатели Серебряного века - Анненский, Брюсов, Гумилёв, Лозинский - начинали свой творческий путь как поклонники французского Парнаса.
В России был свой Леконт де Лиль - Иннокентий Анненский, как и его французский предтеча переведший все трагедии Еврипида, такой же знаток античности и древней классики. Говорят, Анненский вкладывал в переводы восторженность и патетичность, которые никогда не позволял себе в собственных стихах...

В цепях молчания, в заброшенной могиле
Мне легче будет стать забвенной горстью пыли,
Чем вдохновением и мукой торговать.
Мне даже дальний гул восторгов ваших жуток, -
Ужель заставите меня вы танцевать
Средь размалеванных шутов и проституток?

И. Анненский:
Итак - вот путь славы Леконт де Лиля. Ему не суж-дена была популярность Ростана, поэта нарядной залы и всех, кто хочет быть публикой большого парижского театра. Тем не менее он мог претендовать на «власть над сердцами», которая так нужна была Виктору Гюго. Вокруг стихов великого поэта и, точно, как бы и теперь еще видишь чьи-то восторженные, то вдруг загоревшиеся, то умиленные и влажные глаза. Да, вероятно, и сам Гюго не раз чувствовал их за своим бюваром. Не такова история славы Леконт де Лиля.
Как ни странно, но его славу создавала не духовная близость поэта с читателями, а, наоборот, его «отобщенность» от них, даже более, - его «статуарность». Его славу создавала школа, т. е. окружавшая поэта группа молодых писателей, и ее серьезное, молчаливое благоговение перед «мэтром» импонировало более, чем шумный восторг.
Романтическому культу чувства, душеизлияния, исповедальности, душевному самовыражению Парнас изначально противопоставил высокий профессионализм, ученость, книжность, мастерство, безукоризненную выверенность стихотворных форм. Отныне поэзия не безотчетные восторги или горестные вопли, но безупречная выучка и виртуозная отделка.
Неофит Парнаса, впрочем поспешивший покинуть эту стезю, в эпилоге к С а т у р н и ч е с к и м п о э м а м очень точно выразил эстетические заповеди С о в р е м е н н о г о П а р н а с а: в противовес спонтанной и эмоциональной непроизвольности «наших Вдохновенных, чьи сердца воспламеняются от случайно брошенного взора и кто вверяет себя всем ветрам, подобно березе», поэту надлежит «изготовлять взволнованные стихи с холодной головой»:
...искусство вовсе не в том, чтобы выплескивать собственную душу - ведь Венера Милосская из мрамора, не так ли?
Нам же, склонившимся у стола при свете лампы, нам нужно овладеть наукой и укротить сон, приложив руку ко лбу, как Фауст со старинных гравюр, нужны Упорство и Воля.
Наш долг - предаться неустанным ученым трудам, обзавестись способностью к неслыханным усилиям и беспримерным подвигам, ибо только по ночам, из суровых ночных бдений, медленно-медленно рождается Творение, точно восходящее Солнце.
Поэзии ламентаций и излияний, сентиментализму и мелодраматизму романтиков («все сочинители элегий - канальи») Парнас противопоставил поэтическую действительность, абстрагирующуюся от «слишком человеческого», патетического и нравоучительного. Позже, обобщая идеи парнасцев на современную ему модернистскую поэзию и музыку, Ортега-и-Гасет напишет:
Искусство не может состоять из психического заражения, потому что последнее является бессознательным феноменом, а искусство имеет совершенно полную ясность, это полдень интеллекта. Плач и смех эстетически чужды ему. Жест красоты не выносит меланхолии или улыбки.
Эстетика Парнаса не ограничивалась призывами к добротности профессионализма, исключающей романтические небрежности: взыскательное мастерство и не теряющий самообладания интеллектуализм, помимо прочего, преследовали долговременную цель обновления культуры, естественную для творцов потребность бросить вызов своей эпохе. По признанию де Лиля, поэты «ненавидят свою эпоху из естественного отвращения к тому, что нас убивает». Забыв о собственных призывах к холодности и отстраненной безучастности, поэт бросал вызов современникам:

Бесплоднее камней рассохшейся пустыни,
Глухим отчаяньем зажатое в тиски,
Вы - жалкие рабы бесчувственной гордыни,
С рожденья попранной свободы должники.
Ваш ум бездействует, увязнув в мокрой тине
Порочных помыслов и суетной тоски;
Забыв о вечности, душа бежит святыни,
Рождая гибели несчастные ростки.
Но мнится, близок день, когда у груды злата,
Ступив беспомощно перед лицом расплаты
В ту область, где царят безумие и страх,
Не в силах вынести бездушного сомненья,
Не зная радости, не веруя в спасенье,
Вы все погибнете, червонцы сжав в руках.

Леконт де Лиль не скрывал своего стремления к поэтическому священнодействию и даже причислял парнасцев к «новой теократии», правильнее сказать - культурократии, глубоко веря в спасительность несомой культурой Красоты. Как позже русские символисты, парнасцы исповедовали доктрину священства культуры и жречества художников.
От мирян они горделиво отгораживались своим обетом исполнять неукоснительно миссию глашатаев вечного распорядка вещей посреди мельтешни повседневного хаоса. «Башни из слоновой кости» - монашеские обители высоколобых культурократических отшельников, а доступ туда получают подвергнувшие себя аскезе внутреннего раздвоения, секретами которой и делился Леконт де Лиль, когда доверительно рассказывал одному из друзей: «Я живу на интеллектуальных вершинах в безмятежности, в спокойном созерцании божественных совершенств. На дне моего мозга идет какая-то шумная возня, но верхние его пласты ничего не ведают о вещах случайно-бренных».
Леконт де Лиль полностью предвосхитил элиотовскую эстетику деперсонализации творчества, понимаемую в том смысле, что Мудрость несовместима с честолюбивыми помыслами, тщеславными вожделениями, жизненной маятой, балаганом человеческого существования.

Как изможденный зверь в густой пыли вечерней,
Который на цепи ревет в базарный час,
Кто хочет, пусть несет кровь сердца напоказ
По торжищам твоим, о стадо хищной черни!

В предисловии к А н т и ч н ы м п о э м а м эта мысль выражена в виде максимы:
В прилюдном признании, когда обнажают терзания сердца и его не менее горькие упоения, есть непростительное тщеславие и кощунство. С другой стороны, сколь бы живыми ни были политические страсти теперешней эпохи, они чужды отвлеченной умственной работе.
...искусство и наука, долгое время разъединенные вследствие разнонаправленных усилий ума, должны ныне тяготеть если не к слиянию, то к тесному согласию друг с другом.
Иными словами, место поэзии, как окна в мир, между наукой и философией, долг поэта - самоотверженная отрешенность, устремленность к эйдосам, преодоление «слишком человеческого».
Удавалось ли поэту строго блюсти сформулированные им принципы эстетики Парнаса в собственном творчестве? Это сложный вопрос, тем более, что творчество - по глубинной своей природе - стремится выйти за пределы любых канонов, императивов, предписаний. Поэзия де Лиля в этом смысле не является исключением: соблюдая внешнее бесстрастие, насыщая текст философскими реминисценциями, пытаясь сохранить взыскуемую объективность, поэт не в состоянии преодолеть «живую жизнь», острое ощущение тотальной деградации, solvet seclum рушащегося века.
Отрешенность оборачивалась у Леконт де Лиля и вовсе запальчивым назиданием, когда он брался внушать уроки мудрости, позаимствованной из древнеиндийских учений о смерти как блаженном погружении в недра единственно подлинного вечного бытия, сравнительно с которым все живое, а стало быть, бренное есть «поток мимолетных химер» и «круженье призраков» - на поверку суета сует, что гнездится повсюду, все на свете разъедает и точит, рано или поздно превращая изобильную полноту в пустую труху. Философическому созерцателю, зашедшему так далеко в своем скепсисе, ничего не остается, как признать: «Небытие живых существ и вещей есть единственный залог их действительности». Парадоксальность Леконт де Лиля как певца цивилизаций далекого прошлого проступает разительно при сопоставлении с писавшейся тогда же «Легендой веков» Гюго, где седая старина мощно и щедро живет благодаря как раз своей подключенности к становящемуся настоящему. И состоит в том, что былое и безвозвратно канувшее рисуется ущербным даже в пору своего расцвета. Живое искони тяготеет к гибели и оправдано единственно тем, что может обрести долговечность, представши под пером своего летописца «красивой легендой» (И. Анненский), памятником - мертвым, зато нетленным.
Как и другие парнасцы, Леконт де Лиль стремился придать субъективным переживаниям поэта эпическую широту, или, по словам В. Я. Брюсова, требовал «отрешения поэта от своей личности, исчезновения поэта за создаваемыми им образами».
Кроме того, Леконт де Лиль, подобно Теофилю Готье (если не больше его), был поэтом преимущественно пластического склада, поэтом зрительного восприятия действительности, мастером словесной живописи, хотя одновременно умевшим и сильно мыслить. В своем творчестве он главным образом показывает, и только отчасти - рассказывает. Красноречие, столь типичное, например, для Виктора Гюго, никогда не являлось главной силой Леконт де Лиля и рассудочность была мало ему свойственна.
Леконт де Лиль не разграничивал поэтические школы и эстетики: долг поэта - творить великие стихи, «всё остальное - ноль». Не тирания правил, не приверженность к императивам, но «создание поэтики в соответствии с природой и характером собственного дарования» - вот поэзия. Вневременность и неизменность поэзии заключена не в ее «классичности», но в способности поэта создать свой неповторимый язык, адекватный замыслам поэта.
Важнейшую роль в художественном творчестве Леконт де Лиль отводит воображению - он понимает его как умение видеть идеальное в реальном. Шедевром такого идеализированного реализма представляется ему картина Давида, который изобразил Марата, умирающего в ванне: «Марат некрасив; он зелен, худ, обливается кровью, и тем не менее это великолепно. Нет ничего более правдивого, нет ничего более идеального; это - высокое воображение и неопровержимые доводы цвета и выразительности». Художник должен творить сознательно, утверждает Леконт де Лиль, и твердо знать, чего он хочет. Вдохновение и мастерство, полагает он, должны быть гармонически соединены.
Оригинальны оценки Леконтом де Лилем путей развития французской поэзии с начала XVII века. Он упрекает «отца классицизма» Малерба в том, что, урегулировав французский стих, он лишил его естественной первозданности, дерзкой грации, красок и мелодичности. Ракан, Менар и даже Кино (мы добавили бы в этот список Теофиля де Вио и Сент-Амана) кажутся ему более крупными поэтами, чем Малерб. После этих талантливейших мастеров в течение полутора столетий до Андре Шенье, говорит Леконт де Лиль, во Франции не было настоящих поэтов, а только мыслители и критики, писавшие стихи.
Что же касается поэтов XIX века, то Ламартин, богато одаренный чувствами, по мнению Леконта де Лиля, не обладает техникой, а Виктор Гюго «страдает отсутствием вкуса, такта, чувства меры», кроме того, он не достиг гармонии стиха.
При всей интеллектуальности искусства, здравого смысла недостаточно для поэта. Краски, свет, выразительность, но главное - редкостная способность видеть идеальную сторону вещей - вот что превращает человека в поэта.
Особенность поэтической реальности в том, что она всегда шире поэтических деклараций и манифестов, в ее небрежении собственными императивами. Парнасцы в малой степени следовали доктринам безучастности, невозмутимой отрешенности, описательности, зрелищности, расчисленной выверенности, подконтрольности вдохновения рассудку. Самому мэтру искомая отстраненность от «я» давалась лишь в анималистических миниатюрах, таких как С л о н ы, Я г у а р, С о н к о н д о р а, Д ж у н г л и - необыкновенно зрелищных, живописных, картинных и - одновременно - природных, живых, вполне адекватных тому, что современный турист может увидеть и почувствовать в национальных парках Африки *:

Слоны
Краснеющий песок, как океан безгранный,
на ложе каменном почиет, раскален;
недвижимый прибой заполнил небосклон
парами медными: там - Человека страны.
Ни звука; все мертво. Семейства сытых львов,
за много сотен миль, спят по глухим пещерам,
и в рощах пальмовых, знакомых всем пантерам,
жирафы воду пьют из синих родников.
И птица не мелькнет, прорезав воздух сонный,
в котором солнца диск пылающий плывет;
лишь иногда боа, в тепле своих дремот,
чешуйчатой спиной блестит, ползя по склону.
Так раскален простор под небом огневым.
Но вот, когда все спит и видит сон о влаге,
огромные слоны, степенные бродяги,
пустыней, по пескам, идут к местам родным.
На горизонте встав, как бурые буруны,
они идут, идут, взметая жаркий прах,
и, чтоб не потерять прямой тропы в песках,
уверенной ногой обрушивают дюны.
Вождь старый впереди. Как ствол древесный, слон
покрыт морщинами; его изъели годы;
утесом - голова, хребет - подобно своду
в движенье медленном покачивает он.
Не медля, не спеша, уверенно и чинно,
он к цели избранной товарищей ведет,
и, длинной бороздой свой означая ход,
старейшему вослед шагают исполины.
Между клыков висят их хоботы; порой
ушами машут. Их тела томятся жаром,
пот в душном воздухе густым восходит паром;
сопровождает их мух огнежаркий рой.
Но что им жажда, пыль, мух ненасытных жала
и солнце, жгущее морщины грузных спин?
Мечтают на ходу о зелени равнин,
о пальмовых лесах, где племя их взрастало.
Они увидят вновь поток меж гор больших,
где бегемот, ревя, ныряет в шумной пене, -
там, под лучом луны отбрасывая тени,
сквозь тростники к воде сходило стадо их.
И оттого они бредут неутомимо,
как черная черта в бескрайности песков.
И над пустынею опять глухой покров,
когда за горизонт уходят пилигримы.

САМОРОДОК С ОСТРОВА РЕЮНЬОН

Я мало радостей узнал, но, в пресыщенье,
дням новым, как векам былым, душой не рад.
В песке бесплодном, где все родичи лежат,
зачем не завершу я жизни сновиденье!
Зачем я не могу, под горькою травой,
недвижный, кинутый лишь времени в угоду,
вдруг окунуться в ночь, где не бывать восходу,
в огромный, яростный, угрюмый рев морской!
Леконт де Лиль

Леконт де Лиль обладал не только большим поэтическим дарованием, но и притягательной силой, харизмой, естественным образом привлекавшей к нему молодых поэтов, соблазненных преданным служением «Красоте неизменной, вечной», а заодно - перспективой посредством самоотверженного служения такой красоте обрести собственное бессмертие. Как бы ни относиться к холодному сиянию Парнаса, Леконт де Лиль внес огромный вклад в формирование самосознания художника как богоравного Творца, наделенного божественным даром создавать «вторую природу» - Искусство.
Будущий глава Парнаса родился в заморском департаменте Франции, на острове Бурбон (ныне - Реюньон) в 1818 году. Могу засвидетельствовать, что расположенная вблизи «земного рая», Сейшельских островов, эта благословенная земля как бы самой природой создана для поэзии - водопады «Фата невесты», поросшие тропическими лесами узкие каньоны, горные пейзажи, напоминающие «Окна Бога» в Трансваале. Видимо, не случайно, самой красивой деревней Франции признано маленькое селение Хелль-Бург в окаймленной стеной зелени долине Салази.
Отец будущего поэта служил фельдшером в армии Наполеона и после реставрации Бурбонов переехал в заморские территории, где женился на богатой креолке, владелице обширных плантаций, с этих пор присвоил себе титул Leconte de L’isle *.
Хотя в девятнадцатилетнем возрасте Леконт де Лиль покинул райский остров, впечатления детства и юношества о роскошной, благодатной земле, тропической природе и экзотике «южных морей» нашли отражение в его творчестве.
В 1837 году Леконт уехал во Францию для продолжения образования, по пути посетив остров святой Елены и могилу Наполеона. Поселившись у родственников в Бретани, он поступил на юридический факультет в Ренне, но кодексам Юстиниана и Наполеона предпочел литературу и сам начал писать стихи, а с 1840-го редактировал В а р ь е т е и даже пытался учредить журнал, который, однако, не нашел издателя.
В 1843-м Леконт возвратился на родину, согласившись на место стряпчего в местном суде. Однако, его тянуло в Париж и он не преминул воспользоваться приглашением друзей занять место редактора отдела литературы в газете Д е м о к р а с и п а с и ф и к («Мирная демократия»).
В 1845 году молодого республиканца друзья-фурьеристы пригласили в Париж, возлагая на него надежду повысить культурный уровень социалистической печати. Молодой поэт быстро разочаровался в утопических надеждах и революционных упованиях: деятели, внушавшие народным массам идеи социальной справедливости, слишком уж напоминали «бесов» Достоевского, тоже прошедшего через фурьеристский искус, да и сами «народные массы» вскоре вызвали в нем чувства, испытанные до него де Местром, а позже Ницше и Лебоном. Возможно, именно осознание «суеты сует» народных движений подтолкнуло де Лиля к поискам более надежных жизненных устоев, нежели утопические упования, того «священного идеала», который нельзя обагрить кровью или утопить в потоке быстротекущего времени. Леконт де Лиль наставлял друга:
Не говори мне, будто борьба между моральными принципами, в которые мы веруем, и несправедливостями истории началась только сейчас. Она ведется уже много веков и продолжится до тех пор, пока земной шар не рассеется пылью в космических пространствах. Но существует не один-единственный способ в ней участвовать... Меня привлекает мысль, что вклад творений Гомера в нравственные усилия человечества зачтут как более весомый, чем сочиненное Бланки, да простится мне это чудовищное сближение... В день, когда тебе удастся создать прекрасное произведение искусства, ты докажешь свою любовь к справедливости и праву убедительнее, чем написав двадцать трудов по экономике.
Духовная эволюция мэтра Парнаса - от утопических упований к «башне из слоновой кости» и «культурократии» - типична для художника, пережившего эпоху революций: разочарование в «общем деле» обращает его взоры к служению не земной бренности, не «человечеству» или «народу», но Духу, Культуре, Красоте.
С. Великовский:
Краеугольный камень этого творческого самосознания - возведенное в суровую доблесть беззаветное служение своему кровному писательскому делу. Оно знаменует собой внутренний отпор, а то и молчаливый вызов наличному жизнеустройству, от нравов до политики, и движимо помыслами о посеве в умах и душах ценностей, которые бы опосредованно, через каналы культуры, побуждали мысль к выходу за пределы этого жизнеустройства, обнажая его «бренность», суетность, неподлинность и посильно внушая тягу к истинному, должному, вечному.
Отсюда, из подобного «апостольского» настроя ума, вытекало жизненное поведение Леконт де Лиля - смесь отшельнической схимы подвижника, предающегося в кабинетной тиши своим занятиям с истовой самоотверженностью, словно это великомученичество («если поэзия зачастую дарует искупление, то мука ради нее священна всегда»), и жреческой ритуальности на людях, подкрепленной высокомерно-колким остроумием. Отсюда же и важнейшее для Леконт де Лиля требование «безличности» письма. Глашатаю бессмертной красоты и нетленной истины, дабы сохранить незамутненной их чистоту, надлежит воспарить над полем жгучих, но преходящих треволнений и, разместившись в горних высях вечного, взглянуть оттуда отрешенно-безучастными очами на превратности здешнего житья-бытья и дали истории.
После революции 1848 года из лирики де Лиля окончательно исчезают темы Франции, народа и поэт уходит в поиски эйдосов жизни и красоты.
Ставя искусство выше политики и общественной суеты, Леконт де Лиль полагал, что функция искусства - соединить идеалы с жизнью, «небо с преображенной землей». Не утопические упования, но Венера Милосская, сошедшая с небес Красота - надежда грядущего человечества.
Революционность де Лиля явно раздута нашими. Поэт действительно исповедовал республиканские взгляды и боролся с рабством, но его участие в июньском восстании проблематично. Не вызывает сомнения факт разочарования поэта в восставшем народе, нашедший отражение в многочисленных гневных филиппиках в адрес темных и невежественных масс, не сознающих собственных интересов. Не жаждущие крови Огюсты Бланки, но поэты и пророки определяют исторический процесс, пишет де Лиль, не революции, а искусство, культура формируют человечество.
Леконт де Лиль бескомпромиссно осудил Коммуну 1870 года - отнюдь не за «нереалистичность» ее упований, но за угрозу, которую она несла культуре. Он предупреждал, что Коммуна чревата «гражданской войной», «в тысячу раз более ужасной, чем 93 год». Опасаясь разграбления музеев и библиотек, он присоединил свой голос к голосам Флобера и Жорж Санд, резко осудивших коммунаров. Республиканец и либерал по убеждениям, де Лиль верил в политический прогресс, но связывал его с социальным реформированием, а не с насильственными и разрушительными потенциями плебса, его «беспросветным одичанием».
Скажи мне, кто твои учителя, и я скажу, кто ты. Леконт де Лиль оттачивал поэтическое стило на «вечных образцах»: он переводит Феокрита, издает А н а к р е о н т и ч е с к и е о д ы, затем забредает в императорский Рим и высокое Средневековье, которому посвящается часть В а р в а р с к и х п о э м, а затем вновь возвращается к истокам античности, публикуя переводы Гомера и Гесиода. В 1872 году он завершает работу над Эсхилом, одновременно публикуя стихотворные переводы Э р и н н и й. Засим следуют прозаический Софокл и два огромных тома полного Еврипида. «И этого трагика, чуждого ему по духу, Леконт де Лиль передает со строгой точностью, как мастер, который не хочет порывать с традицией скромного ученичества».
Отвергая эмоциональную поэзию романтиков, Леконт де Лиль заимствовал у Шенье, Барбье, де Виньи трагическое мировосприятие, колоритность и пафос борьбы мировых сил, неистовство вышедшего из колеи мира (отсюда бешеное небо Т ы с я ч и л е т с п у с т я или жуткая стихия Д е в с т в е н н о г о л е с а).
Нагромождая тела, вещи, краски, вышедшие из гармонических соотношений и тревожно предвещающие катастрофу, Леконт де Лиль следует традициям романтизма. Но параллельно этому, уже в отличие от романтиков типа В. Гюго и Ламартина и в развитие тенденций, наметившихся у Виньи, у Сент-Бёва, у Барбье, а особенно у Готье (середины 30-х годов), поэт осложняет трагическое восприятие действительности пессимистическим отношением к ней.
Творчество Леконт де Лиля - конгениальная парафраза к его переводам, комментарий к ним, «чертеж того самого здания, которое поэт воскрешал перед [читателем] уже причудливей, в форме личных своих восторгов и переживаний».
Вот вам рецепт мастерства, изящной простоты: переведите все лучшие образцы мировой поэзии на родной язык, затем пробуйте писать сами... Вот откуда берутся классическая строгость в сочетании с изысканной ясностью, чуждой пафоса и риторики. Чтобы стать классиком, необходимы вечные классы - и совсем не те, которыми коверкали наши души...

Над светлым озером Норвегии своей
Она идет, мечту задумчиво лелея,
И шею тонкую кровь розовая ей
Луча зари златит среди снегов алее.
Берез лепечущих еще прозрачна сень,
И дня отрадного еще мерцает пламя,
И бледных вод лазурь ее качает тень,
Беззвучно бабочек колеблема крылами.
Эфир обвеет ли волос душистых лен,
Он зыбью пепельной плечо ей одевает,
И занавес ресниц дрожит, осеребрен
Полярной ночью глаз, когда их закрывает.
Ни тени, ни страстей им не сулили дни -
От нас ли, гибнущих, крылатого не тянет?
Не улыбалися, не плакали они,
И небосвод один к себе их вежды манит.
И померанцевых мистических цветов
С балкона этого, склоняясь, страж безмолвный
Следит за призраком норвежских берегов
И как одежд его бессмертно-белы волны.

Желая быть объективной и бесстрастной, как и ее союзница-наука, поэзия Леконт де Лиля соглашалась, чтобы ее вдохновение проходило через искус строгой аналитической мысли, даже более - доктрины.
Не то, чтобы наука обратилась у поэта в какой-то полемический прием. Ученый филолог не мог смотреть на нее с такой узкой точки зрения.
Едва ли надо видеть также в «культе знания» у Леконт де Лиля и добровольно принятое им на себя иго. Напротив, никто более Леконт де Лиля не хотел бы сбить с себя ига современности, моды.
Это поэт «широкого» письма - широкого во всех смыслах слова: от содержания до стиля, от разнообразия миров до бесконечности времен. Каин здесь соседствует с Брамой и Висвамитрой, эллины и иудеи - с папуасами, Ганг - с северными морями.
Возможно, в конце жизни Леконт де Лиль читал Ф. М. Достоевского: его стихотворение Д о в о д ы с в я т о г о о т ц а можно рассматривать как парафразу к «Легенде о Великом Инквизиторе»:

Зачем ты дар отверг, в своей слепой гордыне,
зачем ты отдал мир случайностям в удел,
чтоб Правде на земле бессмертной стать отныне,
зачем ты кесаревой порфиры не надел?
Нет, ты желал испить всю горечь испытаний,
и вот, под чернотой небесной пригвожден,
истерзанный, повис па высоте страданий,
и криком ужаса был твой последний стон!
Ведь усомнился ты в своем святом творенье, -
и трепет смертного, и мук напрасных дрожь
в растерзанной груди вопили в исступленье,
когда умчала смерть божественную ложь.
Но мы, наследники твои, неутомимо
и словом и костром готовя торжество,
бессильного казня, могучими любимы,
из сына плотника создали божество.

Леконт де Лиль - Альфреду Лавидьеру:
Всю свою жизнь, с тех лет, как я стал читать и писать, я непрестанно изучал оба языка-прародителя и большинство известных литератур, начиная с вед и обеих индусских эпопей. Я знаю мало, потому что не очень стар, но то, что я знаю, я знаю хорошо. Кроме того, я родился в критический по преимуществу век и похож на него. Из этого следует, что, даже помимо моей воли, идеи у меня не слишком запутанные и очень устоявшиеся, даже если допустить, что они неверны, чего я, впрочем, не допускаю ни на мгновение.
Наконец, я занимался с постоянством и энтузиазмом изучением Ритмического языка, того, что Вы называете искусством, а я - поэзией, имея в виду, что поэт был, есть и вечно будет тем, кто выражает в формах, сообразных с темой, свое идеальное ощущение душ и вещей. Я медленно, терпеливо на протяжении первых десяти лет своей духовной жизни - с 20 до 30 лет - выносил, воплотил, переделал тысячу раз, прежде чем опубликовать, 5000 стихов моих «Античных поэм», и это доказывает, по меньшей мере, что я придавал огромное значение выражению, форме, которая для меня, как и для Вас - sine qua non поэзии, или искусства - по Вашей терминологии. Наконец, все критики, благожелательно или враждебно настроенные к сущности моей поэзии, были единодушны, по крайней мере, в похвале добросовестности, с которой я отделываю стихи. Совсем не для того, чтобы противопоставить Вам их мнение, я все же наивно признаюсь, что на сей счет придерживаюсь той же точки зрения.
Леконт был не только замечательным поэтом, но умел в двух-трех фразах «схватить» творчество предшественников, о чем свидетельствует ряд мест из его переписки с Лавидьером:
Я хорошо знаю, что мне следовало бы буквально воссоздать историю французской поэзии от Плеяды XVI века до наших дней, чтобы лучше оценить влияние Малерба на XVII и XVIII века до Андре Шенье и школы, именуемой романтической, которая, в сущности, лишь снова обратилась к XVI веку, вслепую возобновляя формы Ронсара, Депорта, Сент-Амана и т. д.
Это была бы долгая работа, уже сделанная, впрочем, Сент-Бёвом. Малерб сослужил стиху огромную службу, упорядочив и оздоровив его. Он с полным правом изгнал зияния и бесконечные греческие и латинские неологизмы; он сделал стих более ясным, строгим, более устойчивым благодаря двум равным, четко произносимым полустишиям; но в то же время он отнял у стиха его естественную первозданность, его дерзкую грацию, его краски, его мелодию. Малерб - обыватель без воображения. Это был великолепный учитель, но посредственный художник. Его ученики стоят больше него: Ракан создал очаровательные вещи, Менар (или Майнар), также его ученик, гораздо выше его. Отнимите у Малерба «Et rose, elle a vйcu ce que vivent les roses» *- очаровательный стих, появившийся, заметим в скобках, как Вы знаете, из-за ошибки корректора (а в рукописи было: «И Розетта прожила» и т. д.); отнимите у него две или три удачные строфы, и от него не останется больше ничего. После Ракана, Майнара, Сэгре и Кино, у которых есть изумительные стихотворения, Вы найдете лишь глубоких мыслителей или великих писателей, или великих критиков в стихах, но ни одного художника до Андре Шенье. Ламартин, необычайно одаренный чувством, никогда не умел сделать стихотворения, по крайней мере, на мой взгляд. У Гюго есть мощь, он обладает большой силой, большим лирическим благородством, но до такой степени страдает отсутствием вкуса, такта, чувства меры и в трех случаях из четырех до того малогармоничен, что это бросается в глаза и режет слух. Так же и в остальном.
Теодор де Банвиль писал о красоте Леконт де Лиля, о божественно-покоряющем контуре головы и высоком лбе, который питается знанием и мыслями.
Сухой, костистый нос, сильно выступивший вперед, «наподобие меча», две ясно обозначившихся выпуклости на лбу над глазными впадинами, насмешливая складка румяных мясистых губ; немного короткий и слегка раздвоенный подбородок, который так странно сближает кабинетного работника с обитателем монашеской кельи, символизируя вероятно, общую им объединенность жизни и большую дозу терпения, - и, наконец, роскошная аполлоновская шевелюра, но только отступившая от высоко обнажившегося лба, с его продолжением - таков был портрет, снятый с автора «Эринний» в год их постановки.
В 1886 году Леконт де Лиль унаследовал кресло Виктора Гюго во Французской Академии. Он вошел в ареопаг «бессмертных» не с первой попытки, но и после «победы» Александр Дюма произнес речь, мало отвечающую торжественности момента:
Итак, ни волнений, ни идеала, ни чувства, ни веры. Отныне более ни замирающих сердец, ни слез. Вы обращаете небо в пустыню. Вы думали вдохнуть в нашу поэзию новую жизнь и для этого отняли у ней то, чем живет Вселенная: отняли любовь, вечную любовь. Материальный мир, наука, и философия - с нас довольно...
Это было столкновение парадигм, поколений, уходящей и рождающейся классики. Да и как иначе мог реагировать жизнелюбец на меланхолика, творящего такие сонеты? -
О ты, чей светлый взор на крыльях горней рати
Цветов неведомых за радугой искал
И тонких профилей в изгибах туч и скал,
Лежишь недвижим ты, - и на глазах печати.
Дышать - глядеть - внимать? Лишь ветер, пыль и гарь.
Любить? Фиал златой, увы! но желчи полный.
Как бог скучающий покинул ты алтарь,
Чтобы волной войти туда, где только волны.
Но безответный гроб и тронутый скелет
Слеза обрядная прольется или нет,
И будет ли тобой банальный век гордиться?
Но я твоей, поэт, завидую судьбе:
Твой тих далекий дом, и не грозит тебе
Позора - понимать и ужаса - родиться.

«ПРОКЛЯТАЯ ЗЕМОЛЯ БЕСПЛОДНЫМ ПОЛЕМ СТАЛА»

Время не выполнило своих божественных обещаний!
Леконт де Лиль

В невозмутимости, на всё глядит поэт.
Леконт де Лиль

Но нам, сжигаемым тоскою невозможной,
нам, тщетно жаждущим любить и верить вновь,
дни будущие, вы вернете ль жизнь неложно?
О дни прошедшие, вернете ль вы любовь?
Где наших лир златых, над гиацинтом, пенье,
гимн божествам благим, хор девственниц святой,
Элисий с Делосом и юные Ученья,
стихи священные, что рождены душой?
Где наши божества в их формах идеальных,
величье культов их, и слава, и багрец,
в отверстых небесах лёт крыльев триумфальных,
слепяще-белый лик, восторг живых сердец?
И Музы-нищенки проходят городами,
и только горький смех сопровождает их.
О мука в терниях, - мы изошли слезами,
которым нет конца, как бегу волн морских!
Да! Зло извечное, достигло ты предела!
И воздух века стал тяжел умам больным!
Забвенье! Позабыть толпу и мир всецело!
Природа, мы спешим к объятиям твоим!
...Но если даже там, в той шири небывалой,
лишь эхо вечного желанья мы найдем, -
прощай, пустыня, где душа взлететь мечтала,
прощай, о дивный сон, оставшийся лишь сном!
Божественная Смерть! Царя над всем и всеми,
прими нас в лоно звезд, спаси детей от зла!
Пространства, времени, числа сними с нас бремя
и дай дам отдых тот, что жизнь у нас взяла!
А н т и ч н ы е п о э м ы, опубликованные скромным 35-летним учителем в 1852 году *, сразу привлекли к себе внимание, а Сент-Бёв немедленно откликнулся на первые стихи поэта, отметив его незаурядность.
Перед читателями был уже вполне готовый поэт. Позднейшей критике оставалось только углублять и оттенять в нем черты, раз навсегда намеченные автором «Новых понедельников». Это были: широта изображения, идеалистический подъем и, наконец, удивительный стих, который лился у нового поэта непрерывным, полноводным, почти весенним потоком, ничего не теряя при этом из своей плавной величавости.
«Но если, наскучив слезами и смехом, жадный забыть этот суетливый мир, не умея более ни прощать, ни проклинать, ты захотел бы вкусить последней и мрачной услады - Приди! Слова Солнца великолепны. Дай неукротимому пламени его вдосталь тобой надышаться... А потом вернись медленно к ничтожеству городов, с сердцем, седьмижды закаленным в божественном Небытии».
В этих строфах - весь Леконт де Лиль.
Жизнь этого поэта была именно высокомерным отрицаньем самой жизни ради «солнечного воспоминания». С внешней же стороны она стала сплошным литературным подвигом. И интересно проследить, с какой мудрой постепенностью поэт осуществлял план своего труда.
Вагнер в музыке, Ницше в философии, Леконт де Лиль в поэзии заново открывали художественную и онтологическую ценность древней мифологии и античной классики.
Воспитанный на античной классике, Леконт де Лиль не мог не написать своей версии О р е с т а, которая хотя и не дала нам нового понимания мифа, но раскрыла сложный душевный механизм действий античного Гамлета, позволяющий глубже проникнуть в тайну жизни и смерти, бытия и небытия.
Исповедуя культурологическую доктрину давно минувшего золотого века, де Лиль в 44 миниатюрах А н т и ч н ы х п о э м рисует Элладу как идеал гармонически развитого общества и яркое историческое свидетельство бессмертия красоты. В античности де Лиля больше всего привлекает высокая эстетическая культура, смелый полет мысли и гармония человека с тщательно оберегаемой средиземноморской природой. Если грядущему суждено воплотить человеческие мечты, то оно должно строится по образу и подобию увиданной таким образом Эллады.
А н т и ч н ы е п о э м ы представляют собой не просто гимны древнегреческому искусству, но включают в свой состав воплощенные в стихах эстетические принципы эволюции жизни посредством движения культуры, торжества красоты: грядущий мир принадлежит не историческим деятелям, но золоту поэтических ритмов и мрамору (металлу) гармонических форм.
Обосновывая в предисловии к книге необходимость отказа от «действительности», то есть жизненной суеты текущего момента, де Лиль заявил, что «поэзия больше не станет... освящать память событий, которых она не предвидела и не подготовляла».
Ставя перед поэзией онтологические, бытийные задачи, Леконт де Лиль, как некогда Мильтон, оперировал грандиозными образами, мировыми событиями, титаническими силами: эпические картины, грандиозные формы, монументальные, выстроенные на века творения - таковы его меры, масштабы, притязания.
Все эти богатые, необыкновенно красочные картины древней и новой истории, безудержных страстей и неистовства хищников Леконт де Лиль стремился облечь в стихи продуманные, звучные, ясные, размеренные, предельно правильные, будто они перенесены в сферу поэзии из сферы зодчества.
Бодлер считал, что де Лилю больше всего удаются мощь природы, грозное великолепие стихии, величественная сила жизни. Николай Гумилёв ценил в Креоле с лебединой душой, как он окрестил де Лиля, масштаб тем, силу голоса и поэтическую мощь, но почему-то никто не обратил внимания на то, что масштаб, сила, мощь даже «пейзажных зарисовок» - это, прежде всего, философия жизни, полнота бытия, «мир идеальных форм», омрачаемый присутствием человека.

О юность чистая, восторг неутолимый,
о рай, утраченный душой невозвратимо,
о свет, о свежесть гор спокойно-голубых,
зеленый цвет холмов и сумрак чащ густых,
заря чудесная и песнь морей счастливых,
цветенье дней моих, прекрасных и бурливых!
Вы живы, дышите, поете, как в былом,
вы существуете в пространстве золотом!
Но, небо дивное, болота, реки, горы,
леса, ведущие с ветрами разговоры,
мир идеальных форм, всех красок торжество,
исчезли вы навек из сердца моего!
И, горечью страстей пресыщенный без меры,
еще влекущийся за тысячной химерой,
увы! я изменил, былые гимны, вам,
и голос мой далек обманутым богам.

Д е в с т в е н н ы й л е с начинается своеобразной «Книгой Бытия», «времен круговращеньем», а завершается «апокалипсисом», провидением катаклизмов «Римского клуба», ущербными «деяниями» «пришельца с бледной кожей», о которых я с горечью вспоминал, путешествуя по девственным джунглям Праслина и южноафриканскому парку Крюгера...

С тех пор как в древности взошло здесь на просторе
побегом семя, - лес, листвой шумя кругом,
могучий, тянется за синий окоем,
как будто вздутое огромным вздохом море.
Еще не родился пугливый человек,
когда заполнил лес, в веках тысячекратный,
тенями, отдыхом и злобой необъятной
большой кусок земли, влачившей скудный век.
В томительном, как бред, времен круговращенье
он наблюдал не раз среди морских валов
возникновение одних материков
и погружение других, как в сновиденье.
Лучились летние пылания над ним,
под натиском ветров дрожал покров зеленый,
и молния в стволы вонзалась исступленно,
но тщетно: зеленел он вновь, необорим.
...............................
О лес! Еще земля верна своей судьбине,
а ты уже страшись очередного дня;
о гордых львов отец, вот смерть идет, дразня:
уже топор торчит в боку твоей гордыни.
На эти берега, где мощный твой массив,
тяжелый свод листвы нетронутой склоняя,
мешает свет и тень без меры и без края,
и где стоят слоны, в мечтаниях застыв, -
ордою муравьев, бегущих в вечной дрожи,
при всех препятствиях, дорогою своей,
волна несет к тебе царя последних дней,
губителя лесов, пришельца с бледной кожей.
Он рад бы изглодать, изъесть весь мир большой,
где ненасытное его плодится племя,
чтобы к твоей груди припасть устами всеми
и жажду утолять, и вечный голод свой.
Он перервет стволы огромным баобабам,
изменит русла рек, смирит их там и тут,
и в ужасе твои питомцы побегут
пред этим червяком, - подобно стеблю, слабым.
Страшнее молнии меж тропиков сухих,
он опалит костром долины, склоны, кручи;
ты обезумеешь под этой бурей жгучей;
и труд его взойдет среди чащоб святых.
Не станет грохота в темнеющих провалах,
веселья, гомона, порывов и тоски, -
меж безобразных стен сплетутся червяки,
и арки вырастут взамен стволов усталых.
Но, отомщенный, ты без жалоб сможешь спать
в глухой ночи, куда уходит все живое:
мы оросим твой прах и кровью и слезою, -
над нашим прахом ты, о лес, взойдешь опять!

В В а р в а р с к и х п о э м а х природа, космос едины с душой поэта, его внутренней жизнью, его волей к жизни и смерти:

Склонясь над пропастью неведомой мне жизни,
дрожа от ужаса, желаний и тревог,
когда-то обнимал я, в пылкой укоризне,
тень благ, которых сам тогда схватить не мог...
Природа! Красота огромности инертной,
та пропасть, где, в святой тиши, забвенье спит,
зачем не увлекла меня ты в мир бессмертный,
когда еще не знал я плача и обид?
Оставив эту плоть глухой к всему на свете,
добычею толпы, спешащей в суете,
зачем ты не взяла моей души в расцвете,
чтоб поглотить в своей бесстрастной красоте?
Мы солнцу дальнему покажем наши путы,
пойдем бороться вновь, мечтать, любить, скорбеть
и будем, дорожа людскою мукой лютой,
жить, если нам нельзя забыть иль умереть!

В а р в а р с к и е п о э м ы, во многом созвучные Ц в е т а м З л а, своим острием направлены не столько против буржуазного мира алчности и злата или «зверя в пурпуре» (католичества), сколько против мирового зла как такового, общественной безнравственности, насилия и несправедливости жизнеустройства. Сама позиция Парнаса, своеобразное поэтическое небожительство придавало поэзии де Лиля экзистенциальный, обобщающий, философский характер: его образы и символы носили предельно метафизический, онтологический (но никак не предметный) характер. Даже «холодность» и «статуарность» этих поэм преследовала цель подчеркнуть их «надмирность», космичность. Даже символика многих его стихов (П у с т ы н я, М е р т в е ц ы, Т о с к а д ь я в о л а, П о с л е д н е е в и д е н ь е, С л о в а) насыщена образами бесконечных пространств, необозримости сущего, необъятности бытия. Образы бездн, пропастей, высей, далей - свидетельства не только масштабности мира, но и ориентиров поэзии. Если автор В а р в а р с к и х п о э м к чему-то и призывает, так это к полету - движению вверх по золотым ступеням миров. Поэтому, скажем, трактовать насыщенную сложнейшими символами мильтоновскую по замыслу и духу поэму К а и н как выражение бунтарства - значит выхолащивать глубинные пласты философской лирики де Лиля. Только крайняя степень ангажированности, служивости, предвзятости может объяснить представление В а р в а р с к и х п о э м в терминах «революционных идеалов» «атеистических стихов», «разочарования в возможности успеха восстания» и тому подобных шариковских вывертов.

О бойня гнусная! Погибельная страсть
к убийству! Трупный смрад, что сердце надрывает!
Сто тысяч мертвецов равнину устилают,
и мерзкую резню возможно ль не проклясть!
Не примитивизацией ли можно назвать интерпретацию этих стихов (В е ч е р б и т в ы) как конкретного сражения при Сольферино?
Но если б в яркий день, на пажити кровавой,
где к жерлам пушечным войска неслись в пыли,
Свобода, за тебя те храбрецы легли, -
была бы чистой кровь, дымясь тебе во славу!

Где в этих строках вы услышали «надежду на революционный переворот»?
Один из лейтмотивов В а р в а р с к и х п о э м - темы бесплодия земли («проклятая Земля бесплодным полем стала») и «полых людей» («вас выхолостил век растленья с колыбели»), подхваченные затем Лафоргом, Бонфуа, Элиотом.
В S o l v e t s e c l u m * «поэт холодного отчаяния» задает мировой поэзии тему «багрового светила», «бесплодной земли», рукотворной земной катастрофы, в результате которой однажды «кровянистый свет» тускло забрезжит «над беспредельностью, безмолвием объятой, над косной пропасти глухим небытием»:

Зловещий вой живых, ты замолчишь с веками!
Свирепые хулы, носимые ветрами,
вопль злобы, ужаса, насилья и скорбей,
призывы гибнущих извечно кораблей,
преступные дела, раскаянья, рыданья,
тела и дух людей, - настанет день молчанья!
Все смолкнет: бог, цари, бессильный
род рабов,
стенанья хриплые темниц и городов,
животные в лесах, и море, и вершины,
все то, что ползало, дрожало неповинно
в земном аду, все то, что бегало, ревя,
хватало, мучило и жрало, - от червя
до молнии, в ночах скользящей с небосвода!
Мгновенно прекратит свой мерный
шум природа.
То будет не рассвет под пышной синевой,
не завоеванный для счастья рай былой,
не посреди цветов Адама речь и Евы,
не сон божественный, в забвенье
мук и гнева;
нет, это шар земной, живых существ оплот,
неизмеримую орбиту разорвет
и мертвой глыбою, бессмысленной, слепою,
исполненной теперь лишь тяжести да воя,
с громадною звездой столкнется,
как болид.
сухую кожуру бессильно размозжит
и через все свои зияющие раны
извергнет внутренний огонь и океаны,
и оплодотворит собой пространств пары,
где зарождаются, в брожении, миры!

Но пустота, темнота, беззвучие интересуют теперь Леконт де Лиля в отличие от тех же «Античных стихотворений» не сами по себе, а как результат процесса затухания энергии. Уже в «Анафеме» (1855) поэт говорит об истощенной земле, в которой ничего не зреет, об умершем земном шаре, о мире, который «стал старым», об исчезнувших богах и разрушенных алтарях. Ему приходит в голову здесь же мысль о том, что земной шар лишился лесов. Развивая в «In excelsis» тему всеобщего уничтожения, Леконт де Лиль прямо заявляет о полном исчезновении материи, о бесформенной бездне, открывшейся перед его героем. В «Последнем видении» земля рисуется поэту высохшей и мертвой, солнце истощенным в своем пламени и мертвым. Он рассказывает здесь же о том, как исчезает вихрь звезд, и призывает солнце потушить свое пламя - раз все равно приближается конец Вселенной.
Вслед за материей, за вещами и телами подвергается уничтожению и сфера моральных ценностей. В «Последнем видении» поэт сообщает о том, как на земле исчезают добродетели и страдания, мысль и надежда, угрызения совести и любовь. У человека прекращается умственная деятельность, все, связанное со способностью размышлять, понимать («In excelsis»).

Быстрей ловца-орла, привычного к паренью,
прыжками, Человек, ты всходишь к вышине,
Земля внизу молчит и смотрит в удивленье.
Ты всходишь. В пропасти открыт тебе вполне
прибой лазурных волн, бичуемых лучами.
Туманясь, шар земной мелькает в глубине.
Ты всходишь. Мерзнет высь, дрожа, бледнеет пламя,
в угрюмых сумерках простор перед тобой.
Ты всходишь, вечный мрак уже сверля глазами.
Провал недвижимый, бесформенный, глухой,
исчезновение материи, без цвета,
с неописуемой и полной слепотой.
Ум! В свой черед всходи к единственному свету,
старинным факелам внизу погибнуть дай,
взносись к Источнику, где все огнем одето!
От лучших грез к другим, прекраснейшим, ступай,
всходи уверенный по лестнице бескрайной,
богов, в святых гробах лежащих, попирай!
Сознанье прервано, и вот кончины тайна,
самопрезренье, тень, познание тщеты,
отказ от гения, возникшего случайно.
Свет, где тебя искать? Быть может в смерти ты?
Последнее видение
Я отжил, я погиб. Глядящий, но слепец,
теперь я устремлен в провал неизмеримый
неспешно, как толпа, и тяжко, как мертвец.
Инертный, сумрачный, на дно неудержимо
в воронку я скольжу, спускаюсь, точно груз,
сквозь Неподвижность, Тишь и Мрак невозмутимый.
Я мыслю, но без чувств. Окончился искус.
Так что ж такое жизнь? Был стар я или молод?
О солнце! О любовь! Уж нет былых обуз!
Плоть сброшенная, ты пади в провал! Лишь холод
забвения вокруг, и пустота, и мрак.
Не сон ли? Нет, я мертв. Тем лучше! Как под молот...
Но эта боль, но крик, но страшной тени шаг?
Случилось все давно, все старина седая.
О ночь небытия, прими меня! Да, так:
мне кто-то сердце грыз. Теперь припоминаю.

Так, в поэзии Леконт де Лиля появляется образ агонии т. е. образ смерти, ибо к ней приводит и естественная жизнь на земле, и развитие человечества. Человечество («In excelsis»), стремясь к свету, покидает для этого землю, направляется в высь, но там, наверху, находит только тьму, мрак, ночь. Стихотворение оканчивается полуироническим вопросом поэта: «не в смерти ли заключен свет?». Зло, по мысли автора «In excelsis», коренится в «излишней жизни». Устранение зла может быть достигнуто только в ликвидации всякой жизни, в смерти.
Для Леконт де Лиля очень существенно сочетание холода с чернотой, с мраком. Это уже не спокойствие и не скованность, а пустота и болезненность, т. е. нечто беспросветное и безнадежное. Тенденция к изображению бескрасочного мира окончательно торжествует в 1866 – 1871 гг. Поэт говорит в это время о мрачных сумерках, о вечной ночи, в которой должен повторяться человек («In excelsis»), о глубокой ночи, полной мрака («Тысяча лет спустя»). Здесь большое значение приобретает эпитет «черный» (ср. черные бездонные небеса в «Последнем видении», черная бездна, возникающая перед человеком в «In excelsis», черные небеса, в которых исчезают вихри звезд в «Последнем видении»). Сюда же относится образ слепоты (ср. слепую ночь в «Последнем видении», несказанную слепоту в «In excelsis»).
Темноте, черноте сопутствует у Леконт де Лиля молчание, тишина, известная нам уже по «Античным стихотворениям», но лишенная теперь гармоничности. В «Слепых» (1855) поэт недаром указывает на то, что в пустыне всегда господствует тишина. Песок пустыни напоминает ему молчащее небо. Все в пустыне спит, через нее не пролетает ни одна птица. Еще более выразительно образы беззвучия раскрываются в «Ultra coelos» и в «Последнем видении». Здесь речь идет о дремлющем воздухе, о засыпающих волнах, о немых безднах небес, об умолкнувших вещах.
В В а р в а р с к и х п о э м а х человек предстает хищником, безжалостным убийцей (Sacra Fames *). Он подвластен животным инстинктам, кровожаден, груб, жесток и совершает злодейские поступки так, будто это самые обычные и повседневные дела (С м е р т ь С и г у р д а, Г о л о в а г р а ф а, С л у ч а й с д о н о м И н ь и г о).
В целом ряде как бы изваянных из базальта стихотворений Леконт де Лиль рисует природу и общество как «царство священного голода, взаимного истребления», постоянного умирания... Лучшим исходом Леконт де Лиль признал бы полное исчезновение мира в пучинах нирваны: «La Maya», «Midi», «Bhagavat», «Cun-acepa», «La vision de Brahma». Отметим также стихотворение Леконт де Лиля «Тоска дьявола», глубоко проникнутое тем же настроением.
Пластичность, скульптурность произведений Леконт де Лиля бросаются в глаза. Он высекает свои поэмы из камня, льет их из бронзы. Однако Леконт де Лиль является и замечательным живописцем. Не вдаваясь в красочные детали, чуждый всякому импрессионизму, он любит пряную, острую нарядность. Он ведет читателя в экзотические страны, чудесные и далекие во времени и пространстве. Стиху Леконт де Лиля не свойственна романтическая напевность. Он звучит как траурный марш.
В а р в а р с к и е п о э м ы - отнюдь не «боевое оружие против буржуазного мира», но развернутая экзистенциальная констатация проблематичности человеческого существования на краю бездны небытия, сомнительности идеи прогресса и неискоренимости варварства, как метафизической категории, в историческом процессе, обладающем свойством «возврата к неолиту». Если хотите, В а р в а р с к и е п о э м ы - одно из ранних предупреждений человечеству, с легкостью необыкновенной впадающему в благостные утопии, сулящими земной рай и чреватыми новыми аттилами и аларихами.
«Метафизический пессимизм» Леконт де Лиля никак не связан с его отвращением к «господству чистогана» или поражением революции - это воистину экзистенциальное мироощущение, может быть, пророческое видение грядущего апокалипсиса, вызревшего из «торжества разума и справедливости». Как и Ф. М. Достоевский, Леконт де Лиль никогда глубоко не ассоциировался с фурьеризмом, и его Н а р о д н ы й р е с п у б л и к а н с к и й к а т е х и з и с - не более чем плод иррационального порыва юности, преодоленный всем последующим творчеством и самой эстетикой «башни».
Все попытки наших трансформировать поэта-мыслителя в примитивного богоборца и антиклерикала не возвышают, но умаляют значимость литературного мэтра Парнаса в мировой поэзии и культуре, куда он вошел отнюдь не в качестве певца Каина. Делилевский Каин - не мятежник, а совращенный. В Т о с к е д ь я в о л а поэт прямым текстом разоблачает бунтующего героя, его суетность, гордость и ненависть. Упреждая А. Жида и Ф. Кафку, де Лиль заодно низверг Прометея и объявил его неполноценным.
О Леконт де Лиле нередко пишут, как о поэте небытия, смерти, нередко употребляя даже выражение «жажда смерти». Но это не культ, это страх, великая меланхолия бытия.

Забудьте, забудьте! Сердца ваши истлели,
Ни крови, ни тепла в ваших артериях.
О мертвецы, о блаженные мертвецы, добыча сохлых червей,
Вспомните лучше, как вы спали живые, - и спите...
О, в глубокие усыпальницы ваши, когда мне дано будет сойти,
Как каторжник, который состарившись, видит спавшие с него
цепи,
Как будет отрадно мне ощущать, свободному от выстраданных
скорбей,
То, что было моим я, частью общего праха.

Была ли здесь только общая всему живому боязнь умереть, которая так часто прикрывается у нас то умиленным припаданьем к подножью Смерти, то торопливой радостью отсрочки? Или в культе таился упрек скучно-ограниченной и неоправдавшей себя Мысли, - кто знает?
Но нельзя ли найти для этого своеобразного культа и метафизической основы? Может быть, мысль поэта, измученная маскарадом бытия, думала найти в смерти общение с единственной реальностью и, увы! находила и здесь лишь маску уничтожения (du Nиant?).
Двадцатый век дал нам множество поэтов смерти, особенно среди тех, кто писал оды жизни в стране убийств. Но можно ли причислить к таковым автора Т р а г и ч е с к и х п о э м, написавшего:

Если на розу полей солнце Лагора сияло,
Душу ее перелей в узкое горло фиала.
Глину ль насытит бальзам или обвеет хрусталь,
С влагой божественной нам больше расстаться не жаль.
Пусть, орошая утес, жаркий песок она пуит,
Розой оставленных слез море потом не отмоет.
Если ж фиалу в кусках жребий укажет лежать,
Будет, блаженствуя, прах розой Лагора дышать.
Сердце мое как фиал, не пощаженный судьбою:
Пусть он недолго дышал, дивная влага, тобою...
Той, перед кем пламенел чистый светильник любви,
Благословляя удел, муки просил я: Живи!
Сердцу любви не дано, - но и меж атомов атом
Будет бессмертно оно нежным твоим ароматом.

Нет никаких оснований доверять констатациям наших относительно «отпечатка безжизненности», якобы лежащего на мировидении автора В а р в а р с к и х п о э м, или, наоборот, апокалиптичности и «безутешных приговорах маете человеческих дел и упований», или - снова-таки - вопреки сказанному - мятежном богоборчестве К а и н а: крупного поэта нельзя втиснуть в привычные шаблоны кастрированного сознания. Парнасцы самим многоообразием поэтического видения мира готовили почву для обновления французской поэзии, торили пути новой, плюралистической парадигме, предельно личностной и исповедальной.
Старания Леконт де Лиля и его сподвижников поменять своевольно изливавшуюся личность на прилежную «безличностность» не были ни единственным, ни самым плодотворным путем обновления поэзии во Франции второй половины XIX в. Уже Нерваль, а вскоре Бодлер, Рембо, Малларме каждый по-своему помышляли о задаче куда более трудной, зато и притягательной: о встрече, желательно - слиянности этих двух распавшихся было половин лирического освоения жизни. Но в таком случае и решать ее приходилось не простым отбрасыванием исповедального самовыражения, а перестройкой его изнутри.

Леконт де Лиль Ш. Античные, Варварские, Трагические и Последние стихотворения: В 4 т. / Пер. с франц.- М.: Водолей, 2016.- 288+312+208+240 с. ISBN 978-5-91763-282-7

Впервые на русском языке появляется канонический корпус стихотворений великого французского поэта, главы Парнасской школы Шарля Леконта де Лиля (1818-1894), воспевавшего классическую Элладу и древний Восток, легендарную Скандинавию и экзотическую природу родного Реюньона, не чуждого идеям богоборчества и космизма, склонного как к философствованию, так и к подлинному лиризму. Представлены ставшие хрестоматийными работы поэтов-переводчиков XXв. - И. Анненского, В. Брюсова, И.Бунина, Б. Лившица, С.Петрова, И. Поступальского, Ф. Сологуба, Г. Шенгели и др.,- а также неопубликованные переводы А. Кочеткова, И.Пузанова; большинство переводов выполнено специально для настоящего издания. В 1-3-й тома полностью вошли книги: «Античные стихотворения», «Варварские стихотворения» и «Трагические стихотворения». 4-й том - посмертная книга «Последние стихотворения», дополненная избранными стихотворениями разных лет, не включавшимися в основные книги Леконта де Лиля.

ШАРЛЬ БОДЛЕР.

" ЛЕКОНТ ДЕ ЛИЛЬ"

Я часто задавался вопросом, на который не умел ответить: почему креолы в целом не обогатили нашу литературу ничем оригинальным, ни свежестью идей, ни выразительной силою. Говорят, будто их женственные души созданы лишь для созерцания и наслаждения. Сама их телесная хрупкость и грациозность, их рассеянный бархатный взор, удивительно узкий череп с подчеркнуто высоким лбом, - все, что придает им очарования, выдает их непригодность к труду и размышлению. Некая приятность и томность, вкупе с талантом к подражанию, что роднит их с неграми и почти всегда сообщает поэту-креолу определенную провинциальность, - вот что мы обыкновенно наблюдаем между лучшими из них.
Леконт де Лиль дает превосходное и единственное встреченное мной исключение. Даже если найдутся другие, он останется безусловно самым мощным и поразительным. Когда бы его пейзажи, столь блестяще выполненные, столь упоительные, что невозможно им не быть слепками с впечатлений детства, не открывали бы критику происхождения поэта, то никто бы и не подумал, что он увидел свет на одном из тех вулканических островов, где человеческая душа, изнеженная благодатным климатом, с каждым днем теряет склонность к мыслительному усилию.

Само его обличье наглядно опровергает расхожие предрассудки о креолах. Мощный лоб, крупная голова, холодные, ясные глаза - все разом говорит о силе. После этих выдающихся черт внимание привлекают к себе губы, неизменно оживленные иронической улыбкой. Наконец, в области духовной опровержение довершается его беседой, основательной и разумной, но всегда, в каждый миг, приправленной острым словцом - верный признак силы. Итак, он не только эрудирован и многое передумал, не только обладает тем взглядом поэта, что во всем умеет находить поэзию, но к тому же наделен редким для поэта умом - как в обыденном смысле этого слова, так и в более возвышенном. Если эта склонность к издевке и шутовству и не очевидна (по крайней мере, на первый взгляд) в его поэтическом творчестве, то только потому, что она намеренно скрывается, понимая, что ей дóлжно скрываться. Как истинный поэт, серьезный и вдумчивый, Леконт де Лиль страшится смешения жанров и знает, что искусство достигает полной силы только ценой жертв, соразмерных исключительности поставленной задачи.

Я хочу обозначить место, которое занимает этот поэт, мощный и спокойный, один из самых почитаемых и ценимых у нас. Его поэзия отмечена чувством интеллектуального аристократизма, которым одним уже можно было бы объяснить непопулярность писателя, когда бы, с другой стороны, популярность во Франции не избегала всего, что стремится к совершенству любого рода. Его врожденный вкус к философии и дар живописного изображения высоко поднимают его над этими салонными меланхоликами, этими ремесленниками альбомов и кипсеков, у которых всё - и философия, и поэзия - призвано лишь угождать вкусам девиц. Так же невозможно было бы поставить жеманность Ари Шеффера или пошлые картинки из молитвенников в один ряд с мускулистыми фигурами Корнелиуса. Единственный поэт, с которым можно, не погрешив против разума, сравнить Леконта де Лиля - это Теофиль Готье. Оба расцветают душой в странствиях, оба - природные космополиты.

Для них обоих благотворна перемена климата, мысль их примеряет на себя одежды разных времен - обитая в вечности. Но Теофиль Готье более выпукло лепит детали и густо замешивает краски, в то время, как для Леконта де Лиля важнее всего философский костяк. Оба восхищаются Востоком и пустыней; оба ценят покой как основу красоты. У обоих стихи пронизаны ослепительным светом - искрящимся у Готье, более ровным у Леконта де Лиля. Оба равно устойчивы к всевозможному человеческому лукавству и никогда не дадут себя одурачить. Есть и еще один человек, хотя и иной породы, которого можно поставить рядом с Леконтом де Лилем - это Эрнест Ренан. Несмотря на разительные отличия между ними, всякий проницательный ум должен согласиться с этим сравнением. В них обоих - и в поэте, и в философе - я нахожу тот же горячий, но беспристрастный интерес к религиям, тот же дух всеобъемлющей любви, но не к человечеству в целом, а к многоразличным формам, в которые человек во все века и во всех странах облекал красоту и истину. Ни тот, ни другой никогда не впадает в нелепое кощунство. Живописать дивным стихом, светлым и уравновешенным, те формы, какие человек во все времена избирал для поклонения Богу и стремления к прекрасному, - вот какую цель ставит Леконт де Лиль перед своей поэзией, насколько можно судить по его весьма полному собранию.

Первое его паломничество было в Грецию; и сразу же его стихи, звучавшие эхом классической красоты, были замечены ценителями. Позже он дал ряд подражаний латинским образцам, к которым, на мой взгляд, это относится в еще большей степени. Впрочем, справедливости ради должен признаться, что на мое суждение влияет мой собственный вкус, и что предрасположенность к Риму мешает мне оценить по достоинству его греческие стихи. Мало-помалу его непоседливый дух увлекает его в миры еще более таинственных красот. Огромное внимание он уделяет азиатским религиям, и именно здесь вздымаются величественными волнами его презрение ко всему сиюминутному, к жизненным пустякам, и его преклонение перед непреходящим, вечным, перед божественным Небытием. Иной раз, как бы охваченный внезапным увлечением, он углубляется в снега Скандинавии, чтобы поведать нам о полнощных божествах, которых сияющее дитя Иудеи низвергает и рассеивает, как утреннюю дымку.

Но более, чем величественная стать и ясность мысли, которыми отмечены его такие разнообразные сюжеты, меня привлекает одна совершенно новая жила, которую разрабатывает он, и он один. Вещи такого уровня редки, и, возможно, именно потому, что этот жанр для него особенно естественен, он им так пренебрегает. Я говорю о стихах, где поэт не занят ни религией, ни различными творениями человеческого разума, но описывает ту красоту, что открывается его самобытному и своеобразному взгляду - могучие, сокрушительные силы природы; великолепие зверя бегущего или отдыхающего; грация женщины в землях, обласканных солнцем; наконец, божественное бесстрастие пустыни или грозная мощь океана. Здесь открывается мастерство Леконта де Лиля, мастерство величайшее. Здесь торжествует поэзия, у которой нет другой цели, кроме самой себя. Истинные знатоки поймут, что я говорю о таких вещах, как «Вой на берегу», «Слоны», «Дремота кондора» и т.п., а превыше всего о таких, как «Носилки», шедевр из ряда вон выходящий, воспоминание подлинное, где блистает во всей своей таинственной благодати магия и красота тропиков, с которой красота нашего юга, Греции, Италии или Испании не может сравниться.

Несколько слов в заключение. Леконт де Лиль в совершенстве владеет своим замыслом; но это немногого бы стоило, если бы он не обнаруживал такое же мастерское владение его воплощением. Его язык всегда благороден, уверен, мощен, не впадая ни в кликушество, ни в ханжество; словарь богат; мысль облечена в слова изысканно и в то же время ясно. Он уверенно и размашисто играет ритмом, а тембр его благозвучен, но глубок и щедр, как у альта. Его рифмы, точные без лишнего кокетства, отвечают требованиям красоты и неизменно удовлетворяют нашу загадочную и противоречивую любовь одновременно к неожиданности и порядку. Что же до непопулярности, о которой я упоминал выше, то можно повторить слова самого поэта: она его не печалит, но и не приносит никакого удовлетворения. Ему довольно признания среди тех, кого избирает его собственный вкус. Впрочем, подобные ему испытывают к любой посредственности такое спокойное презрение, которое и не снизойдет до того, чтобы выказать себя.

Перевод Д. Манина

ГИПАТИЯ

Когда религии, согбенные веками,
Встречая слав земных томительный закат,
Идя в забвение пустынными тропами,
На алтари свои разбитые глядят;

Когда бродячий лист, слетев с дубов Эллады,
Путь к папертям пустым скрывает всё плотней
И за предел морской, где тьмы встают громады,
К Светилу юному стремится дух людей, -

Поверженным богам служа, как прежде, верно,
Великая душа их от судьбы хранит;
Пусть новый день ее тревожит беспримерно,
Созвездья прадедов в выси она следит.

Иной судьбы ища, пусть век без сожаленья
Кидает старый мир, исчерпанный до дна, -
Всё помнит юности счастливое цветенье
И к трепету могил склоняет слух она.

Герои, мудрецы сияют жизнью снова!
Поэты вновь поют величье их имен!
Олимпа божеству трон из кости слоновой
Воздвигнут - и дрожит от гимнов Парфенон!

О дева, ты полой одежд незагрязненных
Прикрыла гроб, где сонм твоих богов исчез,
Служительница их обрядов омраченных,
Последний чистый луч, пришедший с их небес!

Привет тебе, привет душе твоей высокой!
Когда страну отцов потряс великий гром,
Пошла в изгнанье ты с Эдипом в край далекий,
И вечная любовь почила на слепом!

Ты стала, бледная, близ портика святого,
Чей улей покидал неблагодарный люд,
Ты, на треножнике сев пифией суровой,
Богам отвергнутым дала в груди приют.

Ты видела их блеск в пылании небесном,
И знанья, и любовь ты обретала в них,
И слушала земля, склонясь к мечтам чудесным,
Гуд пчел аттических - звук уст твоих златых.

Как лотос, что впитал под мудрым острым взором
Их красноречия высокую струю,
Во тьме былых веков светя ночным просторам,
Сверкала духом ты сквозь красоту свою.

О древних доблестях достойное ученье
Слетало с губ твоих к взволнованным сердцам,
И христиане, вняв крылатому виденью,
От бога мертвого влеклись к твоим богам!

Но души за собой звал век непостоянный,
Меж ними и тобой - непрочной связь была, -
Они бежали вновь к земле обетованной,
Но ты, всё ведая, за ними не пошла.

Безумием людей не опьянясь нимало,
Хранила ты, в душе, им смутный идеал;
В смущенных их сердцах ты, как в своем, читала,
И дар прозрения тебе Олимп твой дал.

О, мудрое дитя меж сестрами земными,
О, самый чистый лоб средь всех невинных лбов!
Чьи певчие уста могу сравнить с твоими?
Сияла ль где душа так ясно из зрачков!

Не встретя никогда одежды величавей,
Грязь века омрачить твоих не смела рук.
Ты шла, взор устремив к великой звездной славе,
Не чувствуя людских грехов, злодейств и мук.

Ты христианами была потом убита.
Но, пав, ты вознеслась! И с той поры - увы! -
Платон божественный и радость-Афродита
Для греческих небес навек, навек мертвы!

Спи, жертва белая, в моей душе глубокой,
В девичьем саване, меж лотосов и роз!
Спи! В мире властвует уродливость порока,
И потеряли мы навек тропу в Парос!

Былые боги - прах, земля не даст ответа,
Всё смолкло навсегда в небесной пустоте!
Спи! Но зато живи и пой в душе поэта,
Пой сладкозвучный гимн священной красоте!

Она одна живет, безгрешна и извечна,
Смерть может разбросать миров дрожащих строй,
Но красота горит, рождаясь бесконечно,
И катятся миры под белою стопой!

Перевод И. Поступальского

ТИОНА

Тиона юная, жилица рощ Исмена,
Ты Афродитина бежишь святого плена,
Оружье Эроса не властно над тобой,
Не ранил грудь тебе он сладостной стрелой.
Ревнивы боги, ах! И ты смягчись, юница,
Пусть хладным мрамором твой стан не обратится,
Приди в лесную глушь под сень густых древес,
Где нашептом любви шумит прохладный лес,
Где слышен птичий писк в высоких мшистых гнездах.
Охотница, приди! Колебля тихо воздух,
Качает ветерок на крыльях в озорстве
Слезинки свежих рос на золотой листве.
Отринь же свой колчан, подруга Артемиды,
И миру ясных рощ ты не чини обиды,
Откликнись на мой глас, взывающий в мольбе,
Пусть розы с лотосом овьют виски тебе.
Тиона! Воды те, что блещут утром рано
В благоухании корицы и тимьяна,
Во удовольствиях волну свою смирят,
Где светится рассвет, где игры гидриад, -
В кристалле чистом их ты омываешь ноги!
Но Эрицина днесь зовет тебя в чертоги;
Приди! Жужжит пчела и напевает бриз,
Зовут тебя листвой и бук и кипарис.
Насмешник Эгипан, лишь смог тебя завидеть,
Смолкает тот же час, боясь тебя обидеть.
Тиона гордая, приди, красу яви.
Оплачешь в будущем ты прелести свои
И будешь вспоминать об этом дивном утре,
Наш робкий поцелуй в росистом перламутре
И первую любовь под кровом сих древес,
Где в свежей тишине любовно шепчет лес!

Котурны застегну, возьму свой лук исправный,
Пойду увидеть вновь песчаный брег Аравна,
Где Артемида встарь по золоту рогов
Священных ланей пять застигла у холмов.
При мне витой колчан, где стрел сверкают жала,
Ты видишь, до колен тунику я поджала.
Страшись идти за мной. На речи тороват,
Да знаю: лжешь красно, что Эрос твой крылат!
Мила богине я. И, ей служа, в дубраве
Вседневно предаюсь я мужеской забаве,
И силу гордую, и молодость свою
Я узами любви вовеки не скую.
Другие девы пусть твоим призывам внемлют,
Пусть гиацинтовы венки на лоб приемлют,
Под ионический пускай танцуют лад
И Эрицине в дар приносят свой наряд.
Мне любо среди чащ вдали людского гама,
Взяв в руку горстку стрел и лук надев на рамо,
За Артемидою, отвергнувшей порок,
По долам и горам брести не чуя ног.
Я смелостью горда, а прелести презрела,
Хочу, чтоб скрыла ткань красу нагого тела
И стрелы острые средь стаи гончих псов
Разили трепетных оленей, ярых львов.
Фокеец молодой с прекрасным телом вялым,
И ветка тяжела рукам твоим усталым,
Которой гонишь ты - оружием каким! -
Быков медлительных по муравам густым;
Богини спутницу любить посмел ты дерзко!
Противен ей Эрот, ему служенье мерзко,
И на Ортигии лесистой уж не раз
Кровь благородная ее рукой лилась!

Не презирай меня, о дева! Бог могучий
Из глаз твоих меня уметил раной жгучей.
Когда твоих подруг-охотниц резвый хор
Распустит ввечеру струистых кос убор,
Лелею на сердце я образ твой чудесный,
И только ты одна не любишь свет небесный.
Дикарка, знай, любовь присуща и богам!
По склонам Латмоса, перст приложив к устам,
Брожу я, одинок, вдали возка ночного,
Внимаю шелесту древесного покрова
И о богине мне несет сказанье он
О том, как ей был мил юнец Эндимион.
Не презирай меня! Я молод, и десница
К смертоубийственным сраженьям не стремится,
Но на зеленом мху люблю в рассветный час
Послушать тростников баюкающий глас;
Спокойные леса мой отдых охраняют
И пастухи меня со стадом навещают,
Чтоб бедность честную мою озолотить,
И боги правые изволили почтить
Мой песенный талант, преподнеся в подарок
Отборнейших овец, ягняток их и ярок.
Триумф мой раздели: он сладостен, но тих.
Приветствовать спеша царицу грез моих,
Фокейские быки в кустах мычат блаженно.
Я розами увью чело твое смиренно.
Всё для тебя: плоды из всех моих кошниц,
И кубки, и мой мед, и рой знакомых птиц,
И песнь моя, и жизнь! Прекрасная Тиона,
Приди! Благословлю судьбу во время оно
Вдали Фокиды я, от отчих стен вдали.
Изгнанье с пастухом, о нимфа, раздели.

Довольно, юноша. Так боги повелели:
Одним в удел любовь средь пиршеств и веселий,
Сражения - другим. Свобода мне дана,
И только ей душа моя подчинена.
Оставь себе дары и мир свой безмятежный,
И славу легкую, и песнь травы прибрежной.
Вдали опасностей пройдут твои года,
А я своей судьбой по-прежнему горда.
Верна отваге я, брожу без угрызений,
Закончу дни свои в густой дубравной сени
Иль там, где вознеслась окрестная скала
Под тенью мощных крыл небесного орла.
Тогда свирепый лев или олень пугливый
Моею кровию окрасят троп извивы.
Так жизнь я проведу, не зная горьких слез,
Ни жалкой трусости, ни ревности заноз,
Без ига мужнего, без Эросова плена
И не зажгу вовек я факела Гимена;
В кругу нарядных дев в дань брачным торжествам
Не бормотать мне гимн пустых эпиталам
И пред Илифией, себя от мук не помня,
Утратив красоту, не преклонять чело мне.
Подруги милые у этих берегов
Могилу мне увьют гирляндами цветов,
Вкруг праха моего, венки свои колыша,
Все будут звать меня, но я их не услышу!
Я девственной жила, невинна тень моя,
Когда ж пересеку пучину Стикса я,
Божественный Аид, приняв в свои пределы,
Колчан мне возвратит, и лук витой, и стрелы,
А Делия, скорбя, терзая гладь ланит,
Средь лика вечных звезд мой образ поместит!

Перевод А. Триандафилиди

ГЛАВКА

Под гротом перловым, завешанным лимоном,
Где Море вечное в покое грезит сонном,
В тот час, когда, взойдя из потаенных лон,
Богиня розами багрянит небосклон,
Была я рождена, и сестры без печали
На трепетных руках в волнах меня качали;
Увиты жемчугом, они пускались в пляс
И направляли в лад стопы мои, смеясь.
Когда я подросла, с красы моей расцветом,
Мой тонкий, гибкий стан лучился ясным светом.
В те дни счастливые средь материнских вод
Я, вечно юная, не ведала невзгод,
И на устах моих тогда порхали Смехи,
И Сны невинные дарили мне утехи,
А боги, странники пучины голубой,
Дивилися моей блистательной судьбой.
О Клитий молодой! Пастух жестокий, строгий,
Тебя великий Пан, свирельщик козлоногий,
Сиринге обучал средь зарослей лесных,
Где пчелы копят мед; из детских губ твоих
Лились прекрасные ритмичные напевы,
И замирали вкруг божественные девы.
О Клитий, на песке, там, где Гимеры брег,
Увидела тебя. Смиряя пенный бег,
Рокочущая хлябь, любовно, безмятежно,
Ласкала плоть твою и целовала нежно.
Эрот! Эрот тогда нежданною стрелой
Пронзил меня в волнах, я скрылась в муке злой.
Я жду тебя, пастух! В лазурь волос вплела я
Коралл и водоросль, прельстить тебя желая.
Соединиться я с тобой не премину,
Нас укачает Эвр, вздымающий волну.

Привет вам, о луга, любимый край подлунный,
Где непокорных коз с отарой белорунной
Я отвожу под тень приветливых холмов,
А на заре пасу среди смарагдов мхов;
Воспрянув ото сна, смеетесь вы в задоре
И гармоничный стон до вас доносит море.
Мраморногрудая богиня, нимфа волн!
Все резче сердца стук и чистых слез я полн,
Лобзаньям ветерка не устаю внимать я,
Весь беспредельный мир я б заключил в объятья!
Сияет Гелиос, и где дубы стоят,
Заставив замолчать окрестных всех наяд,
Там я пою всегда под благодатной сенью,
Лесные божества дивятся песнопенью.
Сицилии краса, о дочь волны морской,
Ты обратила взор на дух мятежный мой;
И трепетная грудь, и жалобы, и пени,
И ожидания, и глас под стать Сирене,
И слезы горькие, и обещанье нег -
Напрасно все: я тверд, как сей скалистый брег.
Владыку наших мест, я Пана почитаю,
На алтари его дары я возлагаю.
Кибела щедрая - вот госпожа моя,
На лоне у нее в сон погружаюсь я,
Как утро серебром забрезжит на просторах,
Я наслажденье пью в цветах, ее уборах.
Скажи! Коль сердцем я твою признаю власть,
Не на день ли всего продлится эта страсть?
О нереида, нет! Тебя не полюблю я!
Коль что-то и люблю, так эту сень лесную,
Сиянье свежих утр, таинственность ночей -
Вот всё, что любо мне, Кибела, свет очей!

Приди, и станешь бог. Красе твоей по праву
Бессмертье подарю, немеркнущую славу
И в вечность превращу земные дни твои;
Слоновьей кости грудь я обниму в любви,
Склонив свой бледный лоб на играх наслажденья,
Мы мглы увидим крах и света пробужденье,
Чтобы забвение завистливым крылом
Не разорвало цепь, что свяжет нас вдвоем.
На лоне тихих вод уж для тебя готова
Кристальная постель под сенью тростниковой;
И Реки, в Понт придя, из полных урн своих
Стопы твои водой омоют в тот же миг.
О, Пана ученик с кудрями цвета снега,
Мне воззывать к тебе - пленительная нега!
Но помни: темный бог, неумолим, жесток,
Иссушит плоть твою, как трепетный цветок…
И все мольбы твои, все слезы будут тщетны.
Но мил ты мне, пастух! Цвет юности заветной,
Которой ты так горд, от смерти я спасу.
Смотри, какой урон от страсти я несу:
Я чахну, плавая с трудом, изнемогаю,
И на своих щеках лишь бледность обретаю.
Приди ко мне, и мы познаем сладкий час!
Или волшебницу скрывает бог от глаз?
Она покорена твоей улыбкой гордой,
Неужто предо мной пребудет сердце твердо?
Не знаешь, как зовусь, не видишь света ты
От раковин моих небесной красоты.
Не опускаешь глаз. О, козопас безумный,
Отвергнул Главку ты, не внемлешь, неразумный.
Но, каменный, тебя смогла я полюбить,
Скажи, как жить теперь иль как тебя забыть!

О нимфа, правда то, что Эрос метколукий
Стрелою золотой обрек тебя на муки,
И слезы горькие у дочери волны
Блестят из-за меня, среди ресниц видны;
То правда, что морских божеств ты отвергаешь
И образом моим в мечтах себя ласкаешь,
И что виновник я померкшего лица.
Мне жаль тебя! Эрот, нам бередит сердца,
Тебе, о Главка, грудь стрела его пронзила,
Но, не задев меня, по воздуху скользила.
Мне жаль тебя! Не верь, богиня: твой пастух
Не мраморный отнюдь, к скорбям твоим не глух;
Я не люблю тебя, я посвящен Кибеле,
Ту высшую любовь смогу ль предать ужели?
Уйди и токи слез напрасных осуши,
На ваших празднествах резвись ты от души!
Нет, деву ни одну, будь смертной иль богиней,
Ни вздох божественный, ни зов из водной сини,
Не предпочту тебе, о лес, тенистый храм,
О вещие дубы, к чьим прибегал ветвям,
Чей шепот, аромат там, где всегда брожу я,
Вас не предам вовек, ведь вам принадлежу я.
Всё существо мое объяла ваша сень,
Я забываю смерть, часы, рожденья день.
Спокойные леса, Кибела, мать-природа,
Храните мой покой в прохладной тени свода,
И под платаном здесь, в блаженной тишине,
Где колыбель моя, могилу ройте мне.
И пусть великий Пан моим последним часом
Смешает этот вздох со сладким вашим гласом,
И тень моя досель верна любви своей,
Прошедшей словно взмах в тени благих ветвей!

Перевод А. Триандафилиди

ПОКРЫВАЛО КЕНТАВРА

Божественный Стрелец, судья многовоспетый,
Бродил ты, одинок, по диким склонам Эты;
И вот, на отдыхе, исполнен спящих сил,
На длань могучую ты голову склонил;
И фессалийских рощ трепещущая хвоя,
Твой отдых осенив, гудела над тобою;
Дубину тяжкую ты выронил из рук,
У ног твоих лежал твой безупречный лук.
Таким ты созерцал, Герой непобедимый,
Священные поля страны своей родимой.
Забудь покой! Готов будь чашу мук испить
И смертью страшною величье искупить.
О плащ, о тяжкий плащ, Кентавра одеянье!
Немеец недвижим, уйдя в воспоминанья…
Пусть смертный вопль его, исполненный мольбы,
Заставит задрожать железный свод Судьбы!
Пусть древние дубы, что склоны одевают,
Им закаленные, высоко воспылают,
И Эта, полымем заливши небосвод,
Его мятежный дух к Олимпу вознесет!
__________
О страсть, которую ничто не утоляло, -
Губительный покров, бессмертья покрывало!
Ведь недостаточно могучею рукой
Свершить двенадцать дел и обрести покой;
И мало пытками неслыханных мучений
В работе изнурять свой непреклонный гений.
О, мук святой алтарь, величия пожар,
Неведомый порыв ваш раздувает жар.
Предвестники конца, стенания и клики
Возносят к небесам страдальца дух великий,
И на святой горе, где пламень их высок,
Сгорает Человек и воскресает Бог.

Перевод И. Пузанова

БАГРОВАЯ ЗВЕЗДА

В пропасти небес будет большая красная звезда, именуемая Сахил.
Равви Абен Эзра

Над мертвою землей, над морем в летаргии,
Над миром, что во тьму, как в мантию, одет,
Где до конца времен ни содроганья нет,
Встает звезда Сахил, и гасит все другие,
Дерзнувшие попасть в ее кровавый свет.

Свидетель, призванный первоначальным мраком,
Всеобщей гибелью, вступившею в права,
Смотреть, как близится последняя глава;
Сахил чудовищный следит кровавым зраком,
Как спит вселенная, почти уже мертва.

Что ужасало нас, и то, что нас манило,
Фонтан отчаянья, малейший кладязь благ -
Все сгинуло навек, и ныне стало так,
Что всюду, каждый миг есть только свет Сахила,
Кроваво плачущий, неумолимый зрак.

Перевод Е. Витковского

de l’Île , фр. de Lille (/də lil/).

Известные носители фамилии

  • Алан де Лиль Фламандский (Alanus van Auxerre) (ум. 1185) - теолог, епископ Осера
  • Ален де Лилль (Алан Лилльский) (1120-1202) - французский теолог и поэт, католический святой
  • Бертран де Лиль (Бертран Комменжский (фр.) русск. ) (1050-1123) - епископ Комменжа (Франция), католический святой, в честь которого названа деревня Сен-Бертран-де-Комменж.
  • Де Лилль, Патриция (англ.) русск. (род. 1951) - южноафриканский политик
  • Вилье де Лиль-Адам :
    • Де Вилье де л"Иль Адам, Жан (1384-1437) - французский дворянин, маршал Франции .
    • Де Вилье де л’Иль-Адам, Филипп (1464-1534) - французский дворянин, великий магистр Ордена госпитальеров .
    • Вилье де Лиль-Адам, Филипп Огюст Матиас (1838-1889) - французский писатель, граф .
  • Леконт де Лиль, Шарль Мари Рене (1818-1894) - французский и реюньонский поэт, глава Парнасской школы .
  • Роме-де-Лиль, Жан Батист Луи (1736-1790) - французский минералог и метролог, один из основателей кристаллографии.
  • Руже де Лиль, Клод Жозеф (1760-1836) - французский поэт и композитор, в 1792 г. написавший музыку для революционного гимна «Марсельеза ».

Другое

  • Виконт де Лиль (англ.) русск. - с 1965 года британский пэрский титул в Пенсхёрсте, Кент.
  • Па­ле-де-л"Иль (фр.) русск. - музей на реке Тиу, особняк-крепость, построенная в XI веке в Анси

См. также

__DISAMBIG__

Напишите отзыв о статье "Де Лиль"

Отрывок, характеризующий Де Лиль

Князь Андрей, умывшись и одевшись, вышел в роскошный кабинет дипломата и сел за приготовленный обед. Билибин покойно уселся у камина.
Князь Андрей не только после своего путешествия, но и после всего похода, во время которого он был лишен всех удобств чистоты и изящества жизни, испытывал приятное чувство отдыха среди тех роскошных условий жизни, к которым он привык с детства. Кроме того ему было приятно после австрийского приема поговорить хоть не по русски (они говорили по французски), но с русским человеком, который, он предполагал, разделял общее русское отвращение (теперь особенно живо испытываемое) к австрийцам.
Билибин был человек лет тридцати пяти, холостой, одного общества с князем Андреем. Они были знакомы еще в Петербурге, но еще ближе познакомились в последний приезд князя Андрея в Вену вместе с Кутузовым. Как князь Андрей был молодой человек, обещающий пойти далеко на военном поприще, так, и еще более, обещал Билибин на дипломатическом. Он был еще молодой человек, но уже немолодой дипломат, так как он начал служить с шестнадцати лет, был в Париже, в Копенгагене и теперь в Вене занимал довольно значительное место. И канцлер и наш посланник в Вене знали его и дорожили им. Он был не из того большого количества дипломатов, которые обязаны иметь только отрицательные достоинства, не делать известных вещей и говорить по французски для того, чтобы быть очень хорошими дипломатами; он был один из тех дипломатов, которые любят и умеют работать, и, несмотря на свою лень, он иногда проводил ночи за письменным столом. Он работал одинаково хорошо, в чем бы ни состояла сущность работы. Его интересовал не вопрос «зачем?», а вопрос «как?». В чем состояло дипломатическое дело, ему было всё равно; но составить искусно, метко и изящно циркуляр, меморандум или донесение – в этом он находил большое удовольствие. Заслуги Билибина ценились, кроме письменных работ, еще и по его искусству обращаться и говорить в высших сферах.

Последние материалы раздела:

Роль Троцкого в Октябрьской революции и становлении советской власти
Роль Троцкого в Октябрьской революции и становлении советской власти

«Лента.ру»: Когда началась Февральская революция, Троцкий находился в США. Чем он там занимался и на какие деньги жил?Гусев: К началу Первой...

Ол взмш при мгу: отделение математики Заочные математические школы для школьников
Ол взмш при мгу: отделение математики Заочные математические школы для школьников

Для учащихся 6-х классов: · математика, русский язык (курс из 2-х предметов) - охватывает материал 5-6 классов. Для учащихся 7–11 классов...

Интересные факты о физике
Интересные факты о физике

Какая наука богата на интересные факты? Физика! 7 класс - это время, когда школьники начинают изучать её. Чтобы серьезный предмет не казался таким...