Мемуары евгения примакова встречи на перекрестках. Встречи на перекрестках


Евгений Максимович Примаков

Встречи на перекрестках

Родным и друзьям – ушедшим и живым – посвящается эта книга

Предисловие

Книга не задумывалась как автобиография, так как я был далек от того, чтобы сделать ее автора неким героем повествования. Тем не менее – никуда не денешься – я был участником многих из описываемых событий и пропускал их через свое видение. Эта книга – и не историческое исследование, хотя в ней рассмотрены события и процессы, без оценки которых невозможно понять историю России конца второго тысячелетия вплоть до нынешнего времени.

В этой книге я хотел показать многослойность российской политической и общественной жизни.

Пусть читатель рассудит, кто был прав, а кто нет в сложных перипетиях, через которые проходила России на пороге XXI столетия.

Думаю, что актуальность целого ряда проблем, поднятых в книге, не притупилась. Буду рад, если она окажется полезной. И если у моей книги появятся те, кто ее критикуют, то я внимательно вдумаюсь в эту критику.

Не сомневаюсь, что содержанию книги в наибольшей степени отвечает ее название «Встречи на перекрестках» – встречи с событиями, людьми, судьбой не на ровной дороге, а на перекрестках долгой жизни.

Ведомый судьбой

Меня по жизни вела судьба, не только предопределяя тот или иной сдвиг, поворот, переход в другое качество, но отводя в сторону от различных капканов и западней. Вспоминая свое прошлое, особенно детство и юность, убеждаюсь в этом все больше. Как писал Сергей Есенин: «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянии».

Верю ли в божественное предначертание? Думаю, что существует Высшее начало у жизни. Высший интеллект, Высшая справедливость. Уверен, что тем, кто приносит добро, зачтется. Тому, кто поступает худо, жизнь отомстит.

Тбилиси, 1937 год. Вокруг повалились практически все, с кем моя мама – Примакова Анна Яковлевна, врач по специальности, – дружила, встречалась, водила знакомство. Маминого брата, тоже врача-гинеколога, арестовали в Баку и, как стало известно позже, этапировали в Тбилиси, где расстреляли. Он был далек от политики. Мне стало известно через много лет, что главным «вещественным доказательством» его принадлежности к «антисоветской группе» был найденный при обыске юнкерский кортик – Александр Яковлевич несколько месяцев перед революцией был в юнкерах.

У мамы было много братьев и сестер, но все они, за исключением Александра Яковлевича и моей любимой тети Фани, умерли – один брат погиб в Русско-японскую войну, другой, вернувшись с фронта, умер от чахотки. Моя тетка стала женой известного доктора Д.А. Киршенблата. Профессор, получивший степень в Берлинском университете, он был блестящим терапевтом – любимцем всего Тбилиси. У него было трое сыновей – двое старших от рано умершей жены. Один из них – Миша, тоже врач и пламенный большевик, – был директором Тбилисского института скорой помощи, одной из крупных больниц в городе. Однажды из Еревана привезли тело первого секретаря ЦК компартии Армении Ханджяна. От Михаила Давидовича потребовали дать заключение о самоубийстве. Он гневно отверг это предложение и был арестован, а затем расстрелян.

В гулкие тбилисские ночи шуршали шины автомобиля, останавливающегося у того или иного дома. Ленинградская улица, на которой мы жили, небольшая – длиной метров сто пятьдесят, всего 13 домов. Поэтому все трагедии происходили на глазах у всех. В доме номер 5 жил Лева Кулиджанов, ставший впоследствии большим кинорежиссером. Его кинофильмы «Дом, в котором я живу», «Когда деревья были большими», экранизация Достоевского вошли в классический фонд советского кино. А тогда, в 1937 году, мы – пацаны (он был старше нас на пять лет толпились под его окном в бельэтаже. Ходили слухи (конечно, лишь слухи), что его мама при аресте отстреливалась. Из какого пистолета – нас интересовал главным образом этот вопрос, – из браунинга? «Что-то вроде этого», – отвечал уже не в первый раз Лева.

Я у матери единственный. Она родила меня уже в возрасте и жила мною. Трудно представить, как переломилась бы моя судьба, если бы ее арестовали.

Как я реагировал на происходившее? Некоторые представители моего поколения уверяют, что даже в «щенячьем возрасте» всё понимали. Я не принадлежал к числу «ясновидящих». Когда услышал, что арестовали заместителя председателя Совнаркома Грузии Илюшина, с женой которого мама сначала встречалась как с пациенткой, а потом сдружилась, взял ножницы и изрезал на мелкие куски кожаную кобуру и портупею, которую он мне подарил в день рождения.

Но все-таки маму косвенно задел трагический тридцать седьмой. Она работала в Железнодорожной больнице и была, как говорили, превосходным акушером-гинекологом. Но ее оттуда попросили, и она не без труда нашла работу в женской консультации Тбилисского прядильно-трикотажного комбината. Оставалась там единственным врачом непрерывно тридцать пять лет. Комбинат находился далеко от центра города, а во время войны мама еще взяла и вторую работу – в другом конце Тбилиси. Приходила домой вечером, изнуренная до предела. Она очень много работала ради того, чтобы я был накормлен и одет в то нелегкое для всех военное время.

Текущая страница: 1 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 32 страниц]

Евгений Максимович Примаков
Встречи на перекрестках

Родным и друзьям – ушедшим и живым – посвящается эта книга

Предисловие

Книга не задумывалась как автобиография, так как я был далек от того, чтобы сделать ее автора неким героем повествования. Тем не менее – никуда не денешься – я был участником многих из описываемых событий и пропускал их через свое видение. Эта книга – и не историческое исследование, хотя в ней рассмотрены события и процессы, без оценки которых невозможно понять историю России конца второго тысячелетия вплоть до нынешнего времени.

В этой книге я хотел показать многослойность российской политической и общественной жизни.

Пусть читатель рассудит, кто был прав, а кто нет в сложных перипетиях, через которые проходила России на пороге XXI столетия.

Думаю, что актуальность целого ряда проблем, поднятых в книге, не притупилась. Буду рад, если она окажется полезной. И если у моей книги появятся те, кто ее критикуют, то я внимательно вдумаюсь в эту критику.

Не сомневаюсь, что содержанию книги в наибольшей степени отвечает ее название «Встречи на перекрестках» – встречи с событиями, людьми, судьбой не на ровной дороге, а на перекрестках долгой жизни.

Ведомый судьбой

Меня по жизни вела судьба, не только предопределяя тот или иной сдвиг, поворот, переход в другое качество, но отводя в сторону от различных капканов и западней. Вспоминая свое прошлое, особенно детство и юность, убеждаюсь в этом все больше. Как писал Сергей Есенин: «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянии».

Верю ли в божественное предначертание? Думаю, что существует Высшее начало у жизни. Высший интеллект, Высшая справедливость. Уверен, что тем, кто приносит добро, зачтется. Тому, кто поступает худо, жизнь отомстит.

Тбилиси, 1937 год. Вокруг повалились практически все, с кем моя мама – Примакова Анна Яковлевна, врач по специальности, – дружила, встречалась, водила знакомство. Маминого брата, тоже врача-гинеколога, арестовали в Баку и, как стало известно позже, этапировали в Тбилиси, где расстреляли. Он был далек от политики. Мне стало известно через много лет, что главным «вещественным доказательством» его принадлежности к «антисоветской группе» был найденный при обыске юнкерский кортик – Александр Яковлевич несколько месяцев перед революцией был в юнкерах.

У мамы было много братьев и сестер, но все они, за исключением Александра Яковлевича и моей любимой тети Фани, умерли – один брат погиб в Русско-японскую войну, другой, вернувшись с фронта, умер от чахотки. Моя тетка стала женой известного доктора Д.А. Киршенблата. Профессор, получивший степень в Берлинском университете, он был блестящим терапевтом – любимцем всего Тбилиси. У него было трое сыновей – двое старших от рано умершей жены. Один из них – Миша, тоже врач и пламенный большевик, – был директором Тбилисского института скорой помощи, одной из крупных больниц в городе. Однажды из Еревана привезли тело первого секретаря ЦК компартии Армении Ханджяна. От Михаила Давидовича потребовали дать заключение о самоубийстве. Он гневно отверг это предложение и был арестован, а затем расстрелян.

В гулкие тбилисские ночи шуршали шины автомобиля, останавливающегося у того или иного дома. Ленинградская улица, на которой мы жили, небольшая – длиной метров сто пятьдесят, всего 13 домов. Поэтому все трагедии происходили на глазах у всех. В доме номер 5 жил Лева Кулиджанов, ставший впоследствии большим кинорежиссером. Его кинофильмы «Дом, в котором я живу», «Когда деревья были большими», экранизация Достоевского вошли в классический фонд советского кино. А тогда, в 1937 году, мы – пацаны (он был старше нас на пять лет толпились под его окном в бельэтаже. Ходили слухи (конечно, лишь слухи), что его мама при аресте отстреливалась. Из какого пистолета – нас интересовал главным образом этот вопрос, – из браунинга? «Что-то вроде этого», – отвечал уже не в первый раз Лева.

Я у матери единственный. Она родила меня уже в возрасте и жила мною. Трудно представить, как переломилась бы моя судьба, если бы ее арестовали.

Как я реагировал на происходившее? Некоторые представители моего поколения уверяют, что даже в «щенячьем возрасте» всё понимали. Я не принадлежал к числу «ясновидящих». Когда услышал, что арестовали заместителя председателя Совнаркома Грузии Илюшина, с женой которого мама сначала встречалась как с пациенткой, а потом сдружилась, взял ножницы и изрезал на мелкие куски кожаную кобуру и портупею, которую он мне подарил в день рождения.

Но все-таки маму косвенно задел трагический тридцать седьмой. Она работала в Железнодорожной больнице и была, как говорили, превосходным акушером-гинекологом. Но ее оттуда попросили, и она не без труда нашла работу в женской консультации Тбилисского прядильно-трикотажного комбината. Оставалась там единственным врачом непрерывно тридцать пять лет. Комбинат находился далеко от центра города, а во время войны мама еще взяла и вторую работу – в другом конце Тбилиси. Приходила домой вечером, изнуренная до предела. Она очень много работала ради того, чтобы я был накормлен и одет в то нелегкое для всех военное время.

Мама была далека от политики, никогда не состояла ни в каких партиях, не произносила зажигательных речей, не любила даже поддерживать разговор на политические темы. Но это вовсе не означало ее политической инфантильности.

Однако такой разговор с матерью был исключением. У нее, я уверен, был богатый внутренний мир, но именно внутренний. Она не делилась им ни с кем, в том числе со мной. Может быть, оберегала меня. Думаю даже, что не только оберегала, так как при всех своих сомнениях и неприязни ко многому происходившему страну любила однозначно и вне всякого сомнения. Она считалась с моим внутренним настроем. Во всяком случае, была довольна, когда я стал комсомольцем, а потом и членом партии.

Ее любили работницы, уважали и побаивались руководители комбината – она не стеснялась в выражениях, если беременных женщин не отпускали в положенный отпуск или ставили в третью смену. Я узнал обо всем этом из прощальных слов на похоронах матери 19 декабря 1972 года – в последний путь ее провожал почти весь Тбилисский прядильно-трикотажный комбинат.

Жили мы в общей квартире без элементарных удобств, в четырнадцатиметровой комнате. Целыми днями я с ребятами пропадал на улице. Закончив семь классов, объявил не на шутку встревоженной матери: «Еду с друзьями поступать в Бакинское военно-морское подготовительное училище». На робкое мамино «может быть, передумаешь, ведь в Тбилиси есть Нахимовское училище» последовал ответ: «Я так решил. А Нахимовское училище подчиняется Наркомпросу, а не Министерству обороны. У них даже вместо ленточек на бескозырках куцый бант».

Сейчас, когда представляю себе во всей красе безапелляционность тогдашних своих поступков и при этом без стремления понять маму, становится грустно.

Учился я хорошо, больше всего любил математику, историю, литературу. Преподаватели в русских общеобразовательных школах в Тбилиси были очень сильные. Им, особенно моей доброй первой учительнице Ольге Вакуловне Прихня, математику – блестящему педагогу Пармену Засимовичу Кукаве, да и другим премного обязан. Выпускники тбилисских школ абсолютно на равных и в то время без всякого блата выдерживали конкурсные экзамены в престижные московские институты. Среди них был и я, поступив в 1948 году в Московский институт востоковедения. Но об этом позже.

В военные годы, однако, ученики в школе далеко не все время отдавали учебе. В вечернюю третью смену не раз гасла лампочка (как правило, в классе она была одна). Секрет был прост – вкрученная нами в патрон с мокрой промокашкой лампочка переставала светить, как только промокашка высыхала. Урок прекращался, а нам было куда пойти. В кинотеатрах крутили кинофильмы – мы знали их наизусть, особенно киносборники, составленные в том числе из фронтовых лент. А песню, которую прекрасно исполняла Окуневская, со словами:


Ночь над Белградом тихая вышла на смену дня.
Помнишь, как ярко вспыхивал яростный луч огня…
Пламя гнева горит в груди.
Пламя гнева, в поход нас веди.
В бой, славяне, – заря впереди… -

пели на тбилисских улицах и русские, и грузины, и армяне, и евреи. Таким был Тбилиси.

Может быть, мама внутренне согласилась на мое поступление в Бакинское училище еще и потому, что не успела остыть от пережитого. Я и трое моих друзей решили отомстить завучу Раисе Павловне, которая, по нашему мнению, совершила величайшую несправедливость, поставив многим двойки, «чтобы неповадно было шуметь на уроке». «Возмущенные», мы выбили стекла в окне ее дома. На следующий день были разоблачены – оказывается, нас видели прохаживающимися вечером около злополучного окна. Мы, как полагается, сначала осмотрели местность, а потом приступили к исполнению. Вызвали родителей. Мама редко бывала в школе, но по вызову явилась сразу – Раиса Павловна училась с ней в одной гимназии. У меня горело лицо от впервые полученной маминой пощечины. Мы с ребятами решили бежать на фронт, но нас поймали на вокзале. Всех четверых исключили из школы, и по разрешению городского отдела народного образования мы сдавали экзамены уже в другой школе.

После занятий мы, как правило, дефилировали по Плехановской – такое название проспекту дал Ной Жордания, когда в Грузии было меньшевистское правительство. Мало улиц носило имя Плеханова в Советском Союзе, и очень жаль, что в независимой Грузии ее переименовали – теперь она называется именем царя Давида Агмашенебели, что по-русски означает Давид-строитель.

Время было неспокойное. В городе распоясались уголовники, многие из которых «эвакуировались» в Тбилиси из Одессы и Ростова, но полно было и местных воров. Криминал захлестнул улицы, но никто из нашей компании не соскользнул на преступную дорожку.

В Баку поехали целой компанией – я, братья-боксеры Сергей и Жора Квелидзе, Толя Бажора. Все, кроме меня, вернулись домой через несколько месяцев. Я провел в училище два, скажем прямо, нелегких года, прошел практику на учебном корабле «Правда» и, когда уже казалось, что все трудности адаптации позади, был отчислен по состоянию здоровья – обнаружили начальную стадию туберкулеза легких. Тут же примчалась в Баку моя дорогая мама, а я меньше всего думал о здоровье. В вагоне поезда Баку – Тбилиси стоял у окна, мимо проносились столбы, деревья, здания какие-то, а я ничего не видел. Глаза застилали слезы. В течение двух лет связывал свое будущее с флотом, а тут… Жизнь, считал, окончена.

Вспоминаю: был приглашен на семидесятипятилетие адмирала флота Чернавина, с которым мы вместе учились в БВМПУ. «А ведь мог тоже стать адмиралом», – бросил он в шутку. Я же никогда не шутил, когда касались этой темы. Через многие годы после моего окончания БВМПУ М.С. Горбачев, назначая меня руководителем внешней разведки, готовился подписать указ о присвоении мне звания генерал-полковника. Я отказался, сказав, что присвоение сразу этого звания мне, пришедшему со стороны, создаст ненужное напряжение с коллегами. Добавил, что, если стану генералом, все забудут, что я академик – к этому времени уже был действительным членом Академии наук Советского Союза. Моя жена Ирина Борисовна заметила: «А ведь если бы предложили адмирала, отказаться у тебя не было бы сил».

Приехав в Тбилиси, мамиными заботами вылечился и закончил одиннадцатый класс в 14-й мужской средней школе – тогда в Тбилиси было одиннадцатиклассное образование и раздельное обучение. Куда поступать? Решил держать экзамены в Московский институт востоковедения. Может быть, повлияло то, что туда нацелился мой друг Сурен Широян. Но сознаюсь, я не был одержим поступлением именно в этот вуз. Вообще я хотел вначале пойти на математический, но в физике был слаб, а мама умоляла: куда угодно поступай, но прошу – не в медицинский. Да я в него и не стремился.

Приехали в Москву. Хорошо сдали вступительные экзамены. В тот год была потребность в специалистах по Китаю. Не исключаю, что поддался бы на уговоры и выбрал бы китайское направление, но задели на собеседовании слова профессора Евгения Александровича Беляева: «Вы, должно быть, решили пойти на арабский, так как вам мерещатся караваны в пустыне, миражи, заунывные голоса муэдзинов?» И я ответил: прошу зачислить на арабский – баллов для этого у меня достаточно. Так стал арабистом.

В институте больше всего любил страноведческие и общеобразовательные предметы. Блестящие лекции по исламоведению профессора Беляева, по различным разделам истории – профессоров Турка, Шмидта, по политэкономии – профессора Брегеля были настоящими праздниками. Но гораздо меньше интереса я проявлял, к сожалению, к арабскому языку, что и сказалось: по всем предметам, кроме арабского, в дипломе были пятерки, а на госэкзамене по арабскому получил три1
В результате плохого знания арабского языка переговоры на встречах с арабами, о которых пойдет речь в этой книге, велись на английском или с помощью переводчиков. Самым, пожалуй, выдающимся из них был Сергей Кирпиченко, в дальнейшем посол в ряде арабских стран. (Здесь и далее примем. авт.)

Принимала экзамен чудесный преподаватель и исключительно хороший человек – палестинская христианка Клавдия Викторовна Одэ-Васильева. Она приехала в Россию перед Первой мировой войной, вышла замуж за русского врача Васильева, который погиб на фронте. После этого всю свою жизнь посвятила преподаванию. Ассистировали ей на выпускных экзаменах Беляев и Шмидт. Отвечал я хорошо, просто сумел сосредоточиться. На вопрос Клавдии Викторовны – какую отметку поставить – ассистенты сказали «пять». Это меня и погубило. «Как «пять»?! – возмутилась Клавдия Викторовна. – Он часто пропускал занятия. Три». С тройками в дипломе тогда не давали рекомендации в аспирантуру, а я очень хотел продолжить в ней учебу и уже выбрал для этого экономический факультет МГУ. Но что поделаешь – значит, не всегда мечты не сбываются.

Вдруг неожиданно встречаю в институтском коридоре Клавдию Викторовну. «Как ты относишься к поставленной тебе тройке?» – спрашивает она. «Я большего и не заслуживаю, это справедливая отметка», – ответил я. После этих слов Клавдия Викторовна пошла к директору института и настояла на том, чтобы я все-таки получил рекомендацию в аспирантуру, пригрозив, что в случае отказа пойдет «на самый верх».

Заканчивали мы институт в 1953 году. В марте умер И.В. Сталин. Нас захлестнуло горе. На траурном митинге плакали многие. Выступавшие искренне недоумевали – сумеем ли жить без Сталина, не раздавят ли нас враги, уцелеем ли? Я чуть не поплатился жизнью, когда пытался через Трубную площадь пробиться к Колонному залу Дома союзов, чтобы проститься с вождем. Была настоящая Ходынка, в страшной давке погибли десятки людей. Нас возмутили услышанные по радио абсолютно спокойные голоса Маленкова и Берии, выступавших с трибуны Мавзолея на похоронах Сталина. Наши симпатии были на стороне третьего выступавшего – Молотова, который еле сдерживал рыдания.

Те, кто считает, что со смертью Сталина сразу прорвалась плотина и резко изменилось сознание всех граждан Советского Союза, глубоко ошибаются. Процесс зародился, потом, как говорится, пошел, но постепенно. И в этом была своя закономерность. Большинство моих соотечественников, и я среди них, понимало, что при всех трудностях, иногда даже перераставших в трагедии, было немало хорошего в жизни страны, народа.

Справедливый акцент на негативных, трагических сторонах нашей истории был сделан ХX съездом партии, в речи Хрущева, которую не опубликовали, а зачитывали на собраниях коммунистов и комсомольцев. Для многих это прозвучало как гром среди ясного неба. Реакция большинства выражалась в возмущении по поводу скрытых от народа сторон жизни партии, страны и, естественно, в мучительном переосмыслении далеко, как оказалось, не однозначной роли Сталина. Но в разговорах между собой мы нередко отдавали должное более сбалансированному документу китайской компартии о культе личности, хотя понимали, что на характер этого документа повлияло желание обойти критикой свой «культ» – Мао Цзэдуна.

Но так или иначе, XX съезд нас раскрепостил и оказал сильное влияние на формирование мировоззрения моего поколения. Конечно, впоследствии решающее воздействие оказывали и другие события, но первым импульсом, заставившим мыслить по-иному, чем в прошлом, можно считать XX съезд партии.

«Съездовское» время застало меня в аспирантуре Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова. Три года, проведенные в ней, прошли в упорной работе. Аспирантура экономфака МГУ давала очень многое: отличную теоретическую подготовку, учила работе с источниками, аналитическому осмыслению происходящего. Конечно, были там и профессора-догматики, да где их в то время не было. Но что самое главное – общая обстановка в аспирантуре подталкивала к самостоятельному мышлению.

Мы прошли в аспирантуре МГУ хорошую марксистскую школу. Позже многие из нас (и я в том числе), не порывая с марксизмом, стали отходить от представлений о нем как о единственной науке, чуть ли не религии. Мы были хорошо теоретически подкованы и имели все основания считать, что нельзя «с водой выплескивать ребенка». Конечно, марксистские постулаты не могут применяться вне времени и пространства, но этот вывод ни в коей мере не относится к марксистской методологии, которая имеет историческую ценность.

Коллектив аспирантов был очень дружный. Ходили все вместе в театр, совершали вылазки на природу. Дружба с некоторыми из них, в первую очередь со Степаном Арамаисовичем Ситаряном, прошла через всю жизнь. Выдающийся профессионал, он стал в 1980-х годах заместителем председателя Госплана, а затем зампредом Совета министров СССР.

Большинство аспирантов были иногородними, но и москвичи проводили все время с нами, а часто и заночевывали в нашем общежитии МГУ, в высотном здании на Ленинских горах – мы стали первыми его «поселенцами». Моим соседом по блоку (две шестиметровые комнаты с общими «удобствами» был китайский аспирант Чжу Пэйсинь – скромный, деликатный, трудолюбивый, он занимался с раннего утра и до ночи, – умный парень. В одном блоке со Степаном Ситаряном жил кореец Чен, приехавший на учебу в Москву чуть ли не прямо с фронта корейской войны, не повидавшись даже с семьей.

Мы были все в одной компании, не отгораживались от «несоветских» и тогда, когда бурно обсуждали перипетии нашей действительности. Они, как правило, не участвовали в разговорах такого рода, но буквально впитывали их в себя. Это обернулось трагически. Чжу Пэйсинь после возвращения в Китай провел много лет в деревне, куда был послан «на исправление», – как он мне рассказал позже при встрече в Китае, голодал, с рассвета и до темноты занимался тяжелым физическим трудом, но, слава богу, выжил и после осуждения в Китае «культурной революции» вернулся в Пекин, где впоследствии стал профессором университета. Приехав в КНР в 1995 году, я попросил моих коллег (тогда я работал в СВР) найти Чжу. Мы сорок лет не виделись с ним. Обнялись и долго стояли так – не хотели, чтобы окружающие видели наши слезы. Чжу уже почти забыл русский. Объяснялись по-английски, вспоминая молодость. Это была грустная встреча, больше я с ним не виделся.

А судьба корейца Чена, судя по всему, сложилась трагически. Степан Ситарян узнал через несколько лет, что он после возвращения домой выступил на партсобрании с критикой культа личности Ким Ир Сена. После этого его никто не видел…

С нами вместе часто находилась, активно участвуя во всех разговорах, моя жена Лаура. Женился я на Лауре Харадзе будучи студентом третьего курса. Она была тоже студенткой, училась на втором курсе Грузинского политехнического института. После замужества перевелась в Москву, в Менделеевский институт на электрохимический факультет. В наше время многие ранние браки распадаются. Я прожил с Лаурой тридцать шесть лет. Вначале нам вместе было очень нелегко. Свое собственное первое жилье, комнату в общей квартире, я получил в 1959 году, уже работая в Гостелерадио. Это было для нас настоящим счастьем: все годы до этого снимали, если повезет – комнату, если нет – угол. Особенно тяжело стало, когда в 1954 году родился сын, – многие хозяйки предпочитали сдавать жилье семьям без детей, и поиски места проживания становились настоящей мукой.

Мы вынуждены были отправить девятимесячного Сашеньку в Тбилиси, где до двух с половиной лет он жил у моей мамы. Когда позвонил ей по телефону и сказал, что у нас нет выхода, кроме как послать сына на время к ней, у нее вырвалось: «Но ведь я работаю». За этим последовала мамина телеграмма: «Немедленно привози ребенка, я все устрою».

В мои аспирантские времена Лаура разрывалась между учебой в институте и поездками в Тбилиси, а будучи в Москве, тайно жила в моей аспирантской комнате в МГУ. Мой сосед по блоку Чжу Пэйсинь ни разу меня не упрекнул, никто не заложил. Всех связывало чувство товарищества.

Жили мы в зоне «Б» на четвертом этаже. Почему-то именно этот этаж был выделен администрацией университета в качестве показательного. Всех высоких гостей приводили к нам. Были у нас и Неру, и Тито, который в 1955 году, после долгой ссоры со Сталиным, был приглашен в Советский Союз. Мы собрались в зале нашего этажа. Тито поздоровался с нами, а потом начал внимательно слушать разъяснения министра высшего образования Елютина. «А как используется этот зал?» – спросил Тито. «Для коллективных мероприятий, например самодеятельности», – отвечал Елютин. «А это тоже самодеятельность?» Тито указал пальцем на висевшую на стене картину, изображающую Ленина и Сталина, которые сидели рядом на скамейке в Горках, где, как известно, больной Ленин, у которого в то время были неприязненные отношения со Сталиным, провел последние годы жизни.

Через много-много лет, уже после смерти Тито, я был в Белграде, в его доме. По моей просьбе меня повели туда югославские друзья. Каково было мое удивление, когда на книжной полке я увидел фотографию Сталина. Что это – всеядность человека, который бережно хранил фотографии своего врага, или дань уважения к противнику?

Закончил аспирантуру, подготовив диссертацию на тему о получении максимальных прибылей иностранными нефтяными компаниями, оперирующими на Аравийском полуострове. Работая над диссертацией, знакомился в том числе и с технической литературой по нефти – это мне пригодилось в будущем. Но защитить диссертацию до окончания срока аспирантуры не смог. Тогда требовалась перед защитой публикация на диссертационную тему, издал небольшую монографию «Страны Аравии и колониализм», но вместе с тем исключалась защита в той организации, в которой подготовил диссертацию. Это положение ввели незадолго до окончания срока моего пребывания в аспирантуре, и я не мог себе позволить длительную, без работы, паузу, необходимую для вторичного обсуждения диссертации и выполнения по ней всех формальностей в другом учебном или исследовательском учреждении. В результате начал подыскивать себе место преподавателя политэкономии. Знал, что во многих городах Союза есть хорошие вузы, там, думал, и защищусь. Но судьба распорядилась и на этот раз иначе.

Сергей Николаевич Каверин – главный редактор арабской редакции иновещания, с которым познакомился, так как время от времени писал в его редакцию, чтобы подзаработать, предложил поступить к нему. Так я стал профессиональным журналистом. За год последовательно прошел путь корреспондента, выпускающего редактора, ответственного редактора, заместителя главного редактора. После безвременной кончины Сергея Николаевича на должность главного назначили Андрея Васильевича Швакова – фронтовика-белоруса, очень честного, порядочного человека. Я был у него заместителем. Потом с его подачи (!) сделали рокировку: он стал заместителем, а я главным. Мы с ним дружили многие годы, вплоть до его смерти.

Работа на иновещании дала очень многое. Прежде всего – умение быстро и при любом шуме подготовить комментарий на происходящие события. Вместе с тем для меня это была первая школа руководителя. В свои двадцать шесть лет я возглавил коллектив в семьдесят человек, среди которых, пожалуй, был самым молодым.

В 1958 году я удостоился чести в качестве корреспондента Всесоюзного радио сопровождать Н.С. Хрущева, Н.А. Мухитдинова, маршала Р.Я. Малиновского и других членов партийно-правительственной делегации в Албанию. Кто предложил послать именно меня, не знаю. Может быть, «наверху» кто-то решил, что Албания – арабская страна. Ну а если не арабская, то все-таки «мусульманская». Командировка эта запомнилась на всю жизнь. Увидел Хрущева вблизи, и это было очень любопытно.

Хрущеву не понравилась программа пребывания в Албании – «мало встреч с людьми», и он потребовал ее откорректировать уже во время визита. Албанцы подавили в себе возмущение и с этим тоже смирились. Без всякой дипломатии Хрущев гнул свою линию. «А это зачем?» – спросил он, ткнув указательным пальцем в скульптуру Сталина у входа в текстильный комбинат, построенный Советским Союзом. Молча выслушал разъяснения сопровождавшего его премьер-министра Мехмета Шеху: «Сталина чтут в Албании, так как он направил ультиматум Тито, когда тот уже был готов силой присоединить ее к Югославии, – мы с автоматами в руках ждали нападения. С его именем связано и строительство нашего промышленного первенца-комбината, которым мы гордимся». – «А чего гордиться? – сказал Хрущев. – Построили-то вам комбинат уже устаревший – в один этаж. За границей давно уже строят многоэтажные производственные здания».

В своей главной часовой речи, произнесенной на митинге без заранее подготовленного текста, Хрущев заявил: «Если США поставят свои ракеты в Греции и Италии, то мы разместим свои в Албании и Болгарии». Мне показалось, что албанцы были ошеломлены, но довольны, так как нуждались в гарантиях, и, таким образом, могли надеяться их получить. Одновременно прозвучало предложение Хрущева превратить Средиземноморье в зону мира.

В этой же речи он неожиданно выразил соболезнования Соединенным Штатам по поводу кончины Джона Фостера Даллеса – Государственного секретаря, известного своей, мягко говоря, антисоветской позицией. Это не помешало Никите Сергеевичу заявить, что в последние годы своей жизни Даллес изменился. Словом, в выступлении было много новых моментов – хоть отбавляй.

С этой речью была связана острая коллизия и для меня. К моменту ее произнесения уже было ясно, что Хрущев будет все время выступать без текста, а его речи – стенографироваться, затем редактироваться двумя помощниками – Шуйским и Лебедевым и лишь после одобрения Хрущевым окончательного текста передаваться в ТАСС. На всю эту процедуру требовалось много часов. Албанцам сказали сразу, что они могут публиковать выступление Хрущева только по ТАССу. Они справедливо обиделись и по радио Тираны нарочито передавали: «Как сообщает ТАСС, выступая в Тиране, Н.С. Хрущев сказал то-то и то-то».

Или по неопытности, или потому, что ответственность за выполнение порученной мне столь важной миссии – освещать по радио визит советского лидера в Албанию – отодвинула на задний план все формальные моменты, я решил вторгнуться в «святая святых» – в порядок опубликования выступлений генерального секретаря. Подошел к его помощникам и сказал: «Разрешите мне готовить для передачи на московское радио изложение основных идей, высказываемых Никитой Сергеевичем. Я буду, конечно, показывать вам, а потом срочно сообщать все в редакцию, иначе я не очень понимаю, для чего я здесь нужен – только для того, чтобы передавать «антураж»?» – «Если ты такой смелый, – сказал Шуйский, – пиши и передавай под свою ответственность». Я это и сделал. Выдвинув главные идеи речи Хрущева на первый план, продиктовал корреспонденцию по телефону нашим стенографисткам в Москве, а сам, довольный собой, пошел пить пиво. Вдруг подходит ко мне корреспондент «Правды» Ткаченко, с которым у нас потом установились дружеские отношения, и говорит: «Иду из резиденции, там переполох, речь Хрущева решили не публиковать, но она улетучилась, и сейчас пошли на нее отклики во всем мире. Ищут, кто виноват в утечке». У меня сердце ушло в пятки. Я представил себе, как меня срочно отзывают в Москву, исключают из партии, снимают с работы. Кстати, все тогда так и могло получиться. Увидев мое побелевшее лицо, Ткаченко ухмыльнулся: «Я пошутил. Напротив, Никите показали зарубежные отклики, и он очень доволен оперативностью». Очевидно, все было именно так, потому что я с этого момента спокойно передавал свои корреспонденции в Москву и ни Шуйский, ни Лебедев мне не делали никаких замечаний. Правда, и не хвалили, просто не замечали.

На иновещании прошла реорганизация, укрупнили редакции, и меня повысили, назначив заместителем главного редактора редакции информации на все зарубежные страны. Все вроде шло хорошо. О диссертации даже перестал думать, но после моего выступления на одном из круглых столов (не помню уже, на какую тему я выступал) ко мне подошел грузный, седой мужчина и представился: Ростислав Александрович Ульяновский, заместитель директора Института востоковедения Академии наук. Расспросив меня о моей работе, интересах, в том числе о том, думаю ли я написать диссертацию, и услышав в ответ, что она готова и ждет защиты, Ульяновский предложил мне защищаться в его институте. Это предложение было повторено мне по телефону. Не было бы этой встречи, не знаю – защитил бы я когда-нибудь кандидатскую диссертацию, а ведь это открыло мне дорогу в науку, в академическую жизнь. Опять судьба?

По-видимому, работал бы на иновещании еще многие годы, но весьма «осязаемо» прочувствовал скверное отношение ко мне заведующего сектором ЦК – он занимался радио. Возможно, ему не понравилось мое выступление на партсобрании, возможно, существовали какие-то другие причины, но в течение нескольких лет после сопровождения Н.С. Хрущева в его поездке по Албании я фактически был «невыездным». «Рубили» даже туристические поездки.

Тогда же была запущена легенда о моем происхождении. Мне даже приписали фамилию Киршенблат. Антисемитизм всегда был инструментом для травли у тупых партийных чиновников. Фамилия моего отца Немченко – об этом сказала мне мать. Я его никогда не видел. Их пути с матерью разошлись, в 1937 году он был расстрелян. Я с рождения носил фамилию матери – Примаков. С моей бабушкой по материнской линии – еврейкой – связана романтическая история. Обладая своенравным характером, она вопреки воле моего прадеда – владельца мельницы – вышла замуж за простого работника, к тому же русского, отсюда и фамилия Примаковых. Позже они жили в Тифлисе, а ее муж – мой дед, ставший подрядчиком на дорожном строительстве в Турции, – погиб в схватке с грабителями-курдами.

В то время, когда я пришел в «Ясенево», уже обозначилось резкое снижение активности в той части работы, которая называется в разведке «человеческим фактором». После августа 1991 года многие находились в ожидании. Сказывалась не только некоторая растерянность в связи с реорганизациями и перестановками, – ряд руководителей спецслужб, в том числе ПГУ, а на первых порах и СВР, избегали таких острых мероприятий, как разработка сотрудников спецслужб противоположной стороны, чтобы не осложнить отношения с западными государствами. Все еще ждали, что и они пойдут хотя бы на изменение форм своей работы.
В этом отношении очень характерным было дело кадрового сотрудника ЦРУ Леонарда Хермана Белгарда, о котором мне подробно доложили. Судя по «файлу», мы знали всю его подноготную. Белгард, 1946 года рождения, в совершенстве владеющий русским языком, говорящий свободно на французском и испанском и в меньшей степени – на немецком и шведском, поступил на работу в Центральное разведывательное управление США в 1978 году. До этого он был юрисконсультом ряда филиалов западногерманских фирм в Соединенных Штатах. Еще во время его первой командировки в Мексику, где он работал под прикрытием третьего секретаря посольства США, Белгард, активно устанавливающий контакты с сотрудниками посольства СССР, попал в поле зрения нашей внешней разведки.
С июля 1981 по август 1983 года Белгард находился на работе в генконсульстве США в Ленинграде, с июля 1982-го был назначен руководителем опергруппы ЦРУ. Весь этот «ленинградский период» Белгарда был полностью прозрачным для КГБ – в результате потерпел провал один из его ценных агентов. В Лэнгли, судя по всему, были далеки от определения истинной причины провала, и Белгард был в октябре 1983 года направлен в очередную командировку в Женеву под прикрытием сотрудника постоянного представительства США при Европейском отделении ООН. Располагая о нем значительным объемом информации, ПГУ активно отслеживало его и в Женеве. В частности, под непосредственным контролем нашей внешней разведки Белгард вел разработки двух советских граждан, а также девяти представителей ГДР, Чехословакии, Польши, Болгарии и Венгрии. Через этих лиц было доведено до Белгарда немало дезинформационных сведений.
С октября 1988 по июль 1991 года он уже находился в командировке в Швеции, получив повышение и работая заместителем резидента ЦРУ под прикрытием первого секретаря американского посольства. Мы знали, что, помимо своего главного интереса – установления отношений с сотрудниками советских учреждений в Швеции, – Белгард поддерживает связи с агентурой американских спецслужб из числа советских граждан, прибывающих на встречи в Швецию, другие Скандинавские страны. При этом американец выступал под вымышленными фамилиями, менял свою внешность.
Хотя Белгард, судя по нашим данным, считался в ЦРУ опытным и удачливым специалистом, в результате одного из просчетов в работе с советским гражданином он был спешно переведен в Париж в сентябре 1991 года. В Лэнгли, наверное, посчитали, что «сбой» в Стокгольме – это единичная неудача Белгарда.
На основе многолетней игры была детально отработана операция с целью привлечения этого представителя ЦРУ к осознанному сотрудничеству с внешней разведкой России. Расчет делался на то, чтобы раскрыть американцу истинное положение вещей, когда в течение многих лет он практически работал под контролем ПГУ, а затем СВР, и одновременно предложить ему организовать «очередной успех», чтобы еще больше укрепить свою профессиональную репутацию. Операция, по мнению тех, кто ее готовил, имела большие шансы на успех. Однако было принято решение от мероприятия воздержаться. Правильно ли мы поступили? Не могу однозначно ответить сегодня на этот вопрос.
Вскоре после команды прекратить разработку Белгарда мы получили от нашего весьма надежного источника документальное подтверждение, что в зоне интересов ЦРУ была не только информация о раскладе в российском руководстве, его возможных действиях внутреннего и внешнего плана, претворении в жизнь договоренностей о передислокации ядерного оружия с Украины и из Казахстана на территорию России, надежности охраны ядерных материалов, но и целенаправленная работа по разложению тех государственных структур, которые могли бы служить России для сохранения статуса великой державы, недопущению тесной группировки вокруг Москвы суверенных стран СНГ.
Все окончательно встало на свои места после выступления перед сотрудниками директора ЦРУ Гейтса, подчеркнувшего, что «человеческий фактор» остается основным в деятельности американской внешней разведки. А ведь был шанс хотя бы несколько притупить этот фактор, возможно, выработать новые правила поведения на разведполе. Но мяч оказался не в наших руках.
Еще раз убедился в этом во время своей поездки в США в ноябре 1991 года. Уже будучи директором Центральной службы разведки, принял участие в семинаре американо-советской рабочей группы по проблемам стратегической стабильности. С американской стороны во встрече участвовали ряд руководителей Госдепартамента, заместитель министра обороны П. Вулфовиц и его коллеги из руководства Пентагона, включая тогда еще заместителя председателя Комитета начальников штабов генерала Шаликашвили, некоторые высшие представители Совета национальной безопасности и, что было самым важным для меня, Фриц Эрмартс – председатель Национального совета разведки ЦРУ. Директор ЦРУ предпочел на том этапе со мной не встречаться, и это тоже воспринималось как определенный сигнал.
Выступая на встрече, я сказал о том, что существует большое поле совпадающих интересов для разведок двух стран – в противодействии международному терроризму, наркобизнесу, организованной преступности. Остановился и на конкретных способах осуществления такого сотрудничества: обмене развединформацией, разработке и осуществлении совместных мероприятий по предотвращению или розыску и задержанию исполнителей преступных акций, взаимодействии в пресечении распространения ядерного, химического и биологического ОМУ, а также незаконной торговли оружием.
Сказал и о «правилах поведения», среди которых назвал отказ от методов насилия (похищения отдельных лиц, принуждения к сотрудничеству), психотропных препаратов. Заявил, что формы и методы разведработы должны отвечать принципам гуманности, уважения прав человека и достоинства личности. Меня внимательно выслушали, но никакого конкретного ответа на свои предложения я не услышал.
Шанс был и потому, что во многом менялись настроения людей в нашей службе. Непосредственное влияние на них, несмотря на инерционность мышления наших западных партнеров, не мог не оказать отход от статичной идеологизированной модели международных отношений. Сохранение в неприкосновенности всего того, что было во время холодной войны, неминуемо привело бы нашу внешнюю разведку к невостребованности и в конечном счете к самоликвидации.
Но дело было главным образом не в стремлении «самосохраниться». Во внешней разведке работали люди, отлично осознающие смысл перемен, происходящих за ограждениями, которые отделяют штаб-квартиру СВР в Ясеневе от остальной части страны. Да, были и те, кто жил старым, даже мечтал о возврате тех времен, когда КГБ занимал одно из важнейших мест в руководстве страной. Но таких было меньшинство. Большинство приветствовало перемены, расширение демократии, отказ от идеологической зашоренности.
Абсолютно беспочвенны примитивные суждения о «молчаливом неприятии» основной частью сотрудников СВР отхода от тоталитаризма в России, об «устойчивом консерватизме» или «профессиональной конфронтационности» разведчиков – а в начале 90-х годов об этом упорно твердили в ряде средств массовой информации.
Мои новые коллеги не раз с болью говорили о том, что разведка больше, чем любая другая структура, пострадала в сталинские времена. В 1937-м были репрессированы, расстреляны практически все работники зарубежных резидентур, почти все руководители в Центре. Основной костяк ныне работающих во внешней разведке не имеет ничего общего ни по своим настроениям, ни по своей профессиональной подготовке с менталитетом и уровнем некоторых «партийных назначенцев» в службу после этих репрессий и расстрелов.
Характерно, что руководитель архивного подразделения СВР по своей инициативе принес мне некоторые дела работников тех времен, как бы демонстрируя ту пропасть, которая отделяла нынешних сотрудников разведки от таких «назначенцев».
Несколько томов составляли дело «Захара» – псевдоним Амаяка Захаровича Кобулова. В деле значилось, что он окончил пять классов, курсы счетоводов, работал счетоводом на заводе, производящем бутылки для розлива боржоми, потом стал бухгалтером в НКВД Грузии, который в то время возглавлял Берия. Здесь и началась его головокружительная карьера – в 1940 году Кобулов был назначен резидентом в Берлин.
Меня заинтересовали эти тома и по другим соображениям. Как известно, много писалось о том, что Сталин не верил в возможность нападения Германии на СССР летом 1941 года, считая все поступающие сигналы об этом дезинформацией Англии. Оказывается, были и другие источники, которые убеждали Сталина в «ложности» таких сигналов.
В деле «Захара» находится, по-видимому продиктованное Кобуловым, донесение в Центр о вербовке Берлингса (псевдоним «Лицеист») – представителя одной из газет Латвии в Берлине. Это донесение, датированное 21 августа 1940 года, говорит само за себя:
«В одном из ресторанов Берлина я, «Лицеист» и «Философ» (один из оперработников берлинской резидентуры. – Е. П.) затронули вопрос о новом государственном строе (в странах Балтии. – Е. П.). «Лицеист» хотя и молодой, но очень культурный, образованный человек. Он сказал, что всецело поддерживает стремление советской власти, направленное на освобождение трудящегося человечества. После общего разговора я поставил перед ним вопрос о его дальнейших перспективах. «Лицеист» ответил, что он сам не знает, так как у него незаконченное высшее образование, русский язык знает весьма слабо, следовательно, ему будет очень трудно учиться в Советском Союзе. Весь вопрос упирается в материальные средства.
Он, как корреспондент латвийской газеты, с 01.10.40 освобождается от своих обязанностей, таким образом лишается источника существования. Тогда я сказал, что мы его поддержим, если он нам поможет, подчеркнув, что связь с ним должна носить тайный характер. Для выполнения наших заданий «Лицеист» должен остаться в Германии.
«Лицеист» был удивлен таким предложением, высказал опасения за свою жизнь, если узнают немцы… Я его успокоил и обещал в случае необходимости обеспечить выезд из Германии. Что касается опасения за расшифровку, предложил ему не болтать о связи с нами, даже своей жене. После некоторых колебаний «Лицеист» согласился. Хочу отметить, что «Философа» беру потому, что «Лицеист» плохо говорит по-русски, а я тоже не блещу немецким. «Философ» и я обоюдно разъясняем».
Читая этот примитивнейший рассказ о вербовке, я подумал о том, насколько огромен тот путь, который прошла наша разведка с тех злополучных годов – конца 30-х – самого начала 40-х – до сегодняшних дней.
Но вернемся к дальнейшей работе с «завербованным» «Лицеистом». В деле «Захара» находится протокол допроса 21 мая 1947 года арестованного Мюллера Зигфрида, уроженца Штутгарта, 1916 года рождения, немца, с высшим образованием, бывшего члена национал-социалистической партии, служил в гестапо в отделении 4-Д, которое под руководством Шрейдера работало по советскому посольству и вообще по русским, находящимся в Германии, с 1940 года перешел в абвер.
Привожу выдержку из этого протокола.
На слова Мюллера «Кобулов был нами довольно ловко обманут» последовал такой диалог.
«Вопрос. В чем выражался этот обман?
Ответ. К Кобулову в августе 1940 года был подставлен агент германской разведки латыш Берлингс, который по нашему заданию длительное время снабжал его дезинформационным материалом.
Вопрос. Откуда у вас такая уверенность, что вам удалось обмануть Кобулова? Может быть, наоборот, Кобулов водил вас за нос?
Ответ. Я твердо уверен, что Кобулов не подозревал об обмане. Об этом свидетельствует тот факт, что Кобулов в беседах с Берлингсом выбалтывал ему некоторые данные о политике советского правительства в германском вопросе. Как мне известно со слов работника германской разведки, полковника СС Ликиуса, руководившего работой Берлингса, сведения, полученные из бесед с Кобуловым, представляли интерес для Германии и его донесения докладывались Гитлеру и Риббентропу.
Сам агент Берлингс удивлялся словоохотливости Кобулова и заявлял, что Кобулов поступает весьма неосторожно. Например, Берлингс говорил мне, что ему удалось настолько влезть в доверие к Кобулову, что последний рассказывал ему даже о том, что все его доклады он направляет лично Сталину и Молотову. Очевидно, все это позволило Гитлеру рассматривать Кобулова как удобную возможность для посылки дезинформации в Москву, в связи с чем он лично занимался этим вопросом. Материалы, предназначавшиеся для передачи Кобулову, прежде Риббентропом докладывались Гитлеру и только с его санкции вручались агенту Берлингсу, который после этого относил их Кобулову».
Так продолжалось с августа 1940 года вплоть до нападения Германии на Советский Союз.
Показания Мюллера не единственное свидетельство «игры» немцев через агента-двойника. В германских архивных документах, опубликованных после войны, есть ссылки на донесения Орестеса Берлингса, которому немецкой разведкой было присвоено кодовое имя «Петер». В сопроводиловках его донесений, в том числе на имя Риббентропа, он называется «немецким агентом в советском посольстве».
А вот несколько выдержек из обобщенных документов Центра, основанных на информации, полученной от Кобулова со ссылкой на «Лицеиста», которые направлялись на самый советский верх.
«Свои задачи политики Германии видят в том, чтобы:
1. Избежать войны на два фронта. При этом важно обеспечить хорошие отношения немцев с Россией…
2. Урегулировать возникшую на Балканах проблему (в Румынии). Ситуация вызвала осложнение отношений с Россией. Но важно не допустить возникновение конфликта с ней из-за этого.
Создание Восточного Вала преследует цель оказать влияние на СССР и побудить его к мерам по укреплению дружеских отношений с Германией» (справка 5-го отдела ГУГБ НКВД СССР с изложением агентурного сообщения «Лицеиста»).
За полтора месяца до этого Берия докладывал Сталину на основе информации, полученной от «Лицеиста», что 22 октября 1940 года Риббентроп обсудил с Гитлером подготовленный германским МИДом план, одним из элементов которого является заключение пакта СССР с Японией, «чтобы показать миру полный контакт и единение между четырьмя державами» (Германией, Италией, Японией и СССР).
В то время, когда надежные источники наших разведслужб – Шульце-Бойзен Харро («Старшина»), Харнак Арвид («Корсиканец») и другие «бомбили» информациями о готовившемся нападении Германии на СССР, о том, что именно этой цели служит концентрация немецких войск у его границ, а Ильзе Штёбе («Альба») в феврале 1941 года сообщила об основных положениях плана «Барбаросса», направлениях готовившихся немецких ударов по СССР, нарком государственной безопасности Меркулов направил менее чем за месяц до начала войны (25 мая) записку на имя И.В. Сталина, В.М. Молотова и Л.П. Берии, в которой со ссылкой на донесения «Лицеиста», в частности, говорилось: «Война между Советским Союзом и Германией маловероятна, хотя она была бы очень популярна в Германии, в то время как нынешняя война с Англией не одобряется населением. Гитлер не может идти на такой риск, как война с СССР, опасаясь нарушения единства национал-социалистической партии… Германские военные силы, собранные на границе, должны показать Советскому Союзу решимость действовать, если ее к этому принудят. Гитлер рассчитывает, что Сталин станет в связи с этим более сговорчивым и прекратит всякие интриги против Германии, а главное, даст побольше товаров, особенно нефти».
Нужно сказать, что несколько профессионалов, продолжавших работать в 5-м отделе ГУГБ НКВД (внешняя разведка), судя по материалам дела «Захара», не были в восторге от деятельности резидента в Берлине. Но Кобулов «мастерски» нейтрализовал такие настроения письмом в Центр, в котором намекал на свои тесные связи с Берией.
Полагаю, что определенное недоверие к «Лицеисту» нашло отражение и в указании начальника 5-го отдела П.М. Фитина Кобулову выяснить у Берлингса, какие части германской армии переброшены на границу с СССР. По словам Мюллера, когда Кобулов поставил соответствующую задачу перед Берлингсом, состоялся совет с абвером и выше. Решили, что в условиях готовящейся войны правдивую информацию давать нельзя, а дезинформация может быть установлена и Берлингс «сгорит». Поэтому было поручено ему сказать, что у него нет источников в военной сфере.
Как явствует из очередного донесения Кобулова в Центр, он счел такой ответ «показателем искренности «Лицеиста». А в Центре в ответ промолчали…
Конечно, описанный эпизод с Кобуловым не мог характеризовать деятельность разведки в целом, даже в тот нелегкий предвоенный период, не говоря уже о военном и послевоенном времени, когда внешняя разведка встала на ноги и играла роль, которую трудно преувеличить.
Поэтому мои коллеги в то время, когда я пришел в СВР, сочетали в себе неприятие отрицательного прошлого с полным нежеланием отказываться от традиций. Большинство было далеко от огульного осуждения всего того, что было до них. Они одновременно не принимали низкопоклонства перед абстрактной западной цивилизацией и не разделяли стремления не замечать продолжающуюся практику враждебных действий иностранных спецслужб. Я не только понимал такое большинство, но чувствовал себя его частью.
И такая принадлежность ни в коей мере не мешала внедрять в деятельность разведки новые ориентиры, методы, способы работы. Наоборот, помогала этому.
-------------
"Скачайте книгу в нужном формате и читайте дальше"

Родным и друзьям – ушедшим и живым – посвящается эта книга

Предисловие

Книга не задумывалась как автобиография, так как я был далек от того, чтобы сделать ее автора неким героем повествования. Тем не менее – никуда не денешься – я был участником многих из описываемых событий и пропускал их через свое видение. Эта книга – и не историческое исследование, хотя в ней рассмотрены события и процессы, без оценки которых невозможно понять историю России конца второго тысячелетия вплоть до нынешнего времени.

В этой книге я хотел показать многослойность российской политической и общественной жизни.

Пусть читатель рассудит, кто был прав, а кто нет в сложных перипетиях, через которые проходила России на пороге XXI столетия.

Думаю, что актуальность целого ряда проблем, поднятых в книге, не притупилась. Буду рад, если она окажется полезной. И если у моей книги появятся те, кто ее критикуют, то я внимательно вдумаюсь в эту критику.

Не сомневаюсь, что содержанию книги в наибольшей степени отвечает ее название «Встречи на перекрестках» – встречи с событиями, людьми, судьбой не на ровной дороге, а на перекрестках долгой жизни.

Ведомый судьбой

Меня по жизни вела судьба, не только предопределяя тот или иной сдвиг, поворот, переход в другое качество, но отводя в сторону от различных капканов и западней. Вспоминая свое прошлое, особенно детство и юность, убеждаюсь в этом все больше. Как писал Сергей Есенин: «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянии».

Верю ли в божественное предначертание? Думаю, что существует Высшее начало у жизни. Высший интеллект, Высшая справедливость. Уверен, что тем, кто приносит добро, зачтется. Тому, кто поступает худо, жизнь отомстит.

Тбилиси, 1937 год. Вокруг повалились практически все, с кем моя мама – Примакова Анна Яковлевна, врач по специальности, – дружила, встречалась, водила знакомство. Маминого брата, тоже врача-гинеколога, арестовали в Баку и, как стало известно позже, этапировали в Тбилиси, где расстреляли. Он был далек от политики. Мне стало известно через много лет, что главным «вещественным доказательством» его принадлежности к «антисоветской группе» был найденный при обыске юнкерский кортик – Александр Яковлевич несколько месяцев перед революцией был в юнкерах.

У мамы было много братьев и сестер, но все они, за исключением Александра Яковлевича и моей любимой тети Фани, умерли – один брат погиб в Русско-японскую войну, другой, вернувшись с фронта, умер от чахотки. Моя тетка стала женой известного доктора Д.А. Киршенблата. Профессор, получивший степень в Берлинском университете, он был блестящим терапевтом – любимцем всего Тбилиси. У него было трое сыновей – двое старших от рано умершей жены. Один из них – Миша, тоже врач и пламенный большевик, – был директором Тбилисского института скорой помощи, одной из крупных больниц в городе. Однажды из Еревана привезли тело первого секретаря ЦК компартии Армении Ханджяна. От Михаила Давидовича потребовали дать заключение о самоубийстве. Он гневно отверг это предложение и был арестован, а затем расстрелян.

В гулкие тбилисские ночи шуршали шины автомобиля, останавливающегося у того или иного дома. Ленинградская улица, на которой мы жили, небольшая – длиной метров сто пятьдесят, всего 13 домов. Поэтому все трагедии происходили на глазах у всех. В доме номер 5 жил Лева Кулиджанов, ставший впоследствии большим кинорежиссером. Его кинофильмы «Дом, в котором я живу», «Когда деревья были большими», экранизация Достоевского вошли в классический фонд советского кино. А тогда, в 1937 году, мы – пацаны (он был старше нас на пять лет толпились под его окном в бельэтаже. Ходили слухи (конечно, лишь слухи), что его мама при аресте отстреливалась. Из какого пистолета – нас интересовал главным образом этот вопрос, – из браунинга? «Что-то вроде этого», – отвечал уже не в первый раз Лева.

Я у матери единственный. Она родила меня уже в возрасте и жила мною. Трудно представить, как переломилась бы моя судьба, если бы ее арестовали.

Как я реагировал на происходившее? Некоторые представители моего поколения уверяют, что даже в «щенячьем возрасте» всё понимали. Я не принадлежал к числу «ясновидящих». Когда услышал, что арестовали заместителя председателя Совнаркома Грузии Илюшина, с женой которого мама сначала встречалась как с пациенткой, а потом сдружилась, взял ножницы и изрезал на мелкие куски кожаную кобуру и портупею, которую он мне подарил в день рождения.

Но все-таки маму косвенно задел трагический тридцать седьмой. Она работала в Железнодорожной больнице и была, как говорили, превосходным акушером-гинекологом. Но ее оттуда попросили, и она не без труда нашла работу в женской консультации Тбилисского прядильно-трикотажного комбината. Оставалась там единственным врачом непрерывно тридцать пять лет. Комбинат находился далеко от центра города, а во время войны мама еще взяла и вторую работу – в другом конце Тбилиси. Приходила домой вечером, изнуренная до предела. Она очень много работала ради того, чтобы я был накормлен и одет в то нелегкое для всех военное время.

Мама была далека от политики, никогда не состояла ни в каких партиях, не произносила зажигательных речей, не любила даже поддерживать разговор на политические темы. Но это вовсе не означало ее политической инфантильности.

Однако такой разговор с матерью был исключением. У нее, я уверен, был богатый внутренний мир, но именно внутренний. Она не делилась им ни с кем, в том числе со мной. Может быть, оберегала меня. Думаю даже, что не только оберегала, так как при всех своих сомнениях и неприязни ко многому происходившему страну любила однозначно и вне всякого сомнения. Она считалась с моим внутренним настроем. Во всяком случае, была довольна, когда я стал комсомольцем, а потом и членом партии.

Ее любили работницы, уважали и побаивались руководители комбината – она не стеснялась в выражениях, если беременных женщин не отпускали в положенный отпуск или ставили в третью смену. Я узнал обо всем этом из прощальных слов на похоронах матери 19 декабря 1972 года – в последний путь ее провожал почти весь Тбилисский прядильно-трикотажный комбинат.

Жили мы в общей квартире без элементарных удобств, в четырнадцатиметровой комнате. Целыми днями я с ребятами пропадал на улице. Закончив семь классов, объявил не на шутку встревоженной матери: «Еду с друзьями поступать в Бакинское военно-морское подготовительное училище». На робкое мамино «может быть, передумаешь, ведь в Тбилиси есть Нахимовское училище» последовал ответ: «Я так решил. А Нахимовское училище подчиняется Наркомпросу, а не Министерству обороны. У них даже вместо ленточек на бескозырках куцый бант».

Сейчас, когда представляю себе во всей красе безапелляционность тогдашних своих поступков и при этом без стремления понять маму, становится грустно.

Учился я хорошо, больше всего любил математику, историю, литературу. Преподаватели в русских общеобразовательных школах в Тбилиси были очень сильные. Им, особенно моей доброй первой учительнице Ольге Вакуловне Прихня, математику – блестящему педагогу Пармену Засимовичу Кукаве, да и другим премного обязан. Выпускники тбилисских школ абсолютно на равных и в то время без всякого блата выдерживали конкурсные экзамены в престижные московские институты. Среди них был и я, поступив в 1948 году в Московский институт востоковедения. Но об этом позже.

В военные годы, однако, ученики в школе далеко не все время отдавали учебе. В вечернюю третью смену не раз гасла лампочка (как правило, в классе она была одна). Секрет был прост – вкрученная нами в патрон с мокрой промокашкой лампочка переставала светить, как только промокашка высыхала. Урок прекращался, а нам было куда пойти. В кинотеатрах крутили кинофильмы – мы знали их наизусть, особенно киносборники, составленные в том числе из фронтовых лент. А песню, которую прекрасно исполняла Окуневская, со словами:


Ночь над Белградом тихая вышла на смену дня.
Помнишь, как ярко вспыхивал яростный луч огня…
Пламя гнева горит в груди.
Пламя гнева, в поход нас веди.
В бой, славяне, – заря впереди… -

пели на тбилисских улицах и русские, и грузины, и армяне, и евреи. Таким был Тбилиси.

Может быть, мама внутренне согласилась на мое поступление в Бакинское училище еще и потому, что не успела остыть от пережитого. Я и трое моих друзей решили отомстить завучу Раисе Павловне, которая, по нашему мнению, совершила величайшую несправедливость, поставив многим двойки, «чтобы неповадно было шуметь на уроке». «Возмущенные», мы выбили стекла в окне ее дома. На следующий день были разоблачены – оказывается, нас видели прохаживающимися вечером около злополучного окна. Мы, как полагается, сначала осмотрели местность, а потом приступили к исполнению. Вызвали родителей. Мама редко бывала в школе, но по вызову явилась сразу – Раиса Павловна училась с ней в одной гимназии. У меня горело лицо от впервые полученной маминой пощечины. Мы с ребятами решили бежать на фронт, но нас поймали на вокзале. Всех четверых исключили из школы, и по разрешению городского отдела народного образования мы сдавали экзамены уже в другой школе.

После занятий мы, как правило, дефилировали по Плехановской – такое название проспекту дал Ной Жордания, когда в Грузии было меньшевистское правительство. Мало улиц носило имя Плеханова в Советском Союзе, и очень жаль, что в независимой Грузии ее переименовали – теперь она называется именем царя Давида Агмашенебели, что по-русски означает Давид-строитель.

Время было неспокойное. В городе распоясались уголовники, многие из которых «эвакуировались» в Тбилиси из Одессы и Ростова, но полно было и местных воров. Криминал захлестнул улицы, но никто из нашей компании не соскользнул на преступную дорожку.

В Баку поехали целой компанией – я, братья-боксеры Сергей и Жора Квелидзе, Толя Бажора. Все, кроме меня, вернулись домой через несколько месяцев. Я провел в училище два, скажем прямо, нелегких года, прошел практику на учебном корабле «Правда» и, когда уже казалось, что все трудности адаптации позади, был отчислен по состоянию здоровья – обнаружили начальную стадию туберкулеза легких. Тут же примчалась в Баку моя дорогая мама, а я меньше всего думал о здоровье. В вагоне поезда Баку – Тбилиси стоял у окна, мимо проносились столбы, деревья, здания какие-то, а я ничего не видел. Глаза застилали слезы. В течение двух лет связывал свое будущее с флотом, а тут… Жизнь, считал, окончена.

Вспоминаю: был приглашен на семидесятипятилетие адмирала флота Чернавина, с которым мы вместе учились в БВМПУ. «А ведь мог тоже стать адмиралом», – бросил он в шутку. Я же никогда не шутил, когда касались этой темы. Через многие годы после моего окончания БВМПУ М.С. Горбачев, назначая меня руководителем внешней разведки, готовился подписать указ о присвоении мне звания генерал-полковника. Я отказался, сказав, что присвоение сразу этого звания мне, пришедшему со стороны, создаст ненужное напряжение с коллегами. Добавил, что, если стану генералом, все забудут, что я академик – к этому времени уже был действительным членом Академии наук Советского Союза. Моя жена Ирина Борисовна заметила: «А ведь если бы предложили адмирала, отказаться у тебя не было бы сил».

Приехав в Тбилиси, мамиными заботами вылечился и закончил одиннадцатый класс в 14-й мужской средней школе – тогда в Тбилиси было одиннадцатиклассное образование и раздельное обучение. Куда поступать? Решил держать экзамены в Московский институт востоковедения. Может быть, повлияло то, что туда нацелился мой друг Сурен Широян. Но сознаюсь, я не был одержим поступлением именно в этот вуз. Вообще я хотел вначале пойти на математический, но в физике был слаб, а мама умоляла: куда угодно поступай, но прошу – не в медицинский. Да я в него и не стремился.

Приехали в Москву. Хорошо сдали вступительные экзамены. В тот год была потребность в специалистах по Китаю. Не исключаю, что поддался бы на уговоры и выбрал бы китайское направление, но задели на собеседовании слова профессора Евгения Александровича Беляева: «Вы, должно быть, решили пойти на арабский, так как вам мерещатся караваны в пустыне, миражи, заунывные голоса муэдзинов?» И я ответил: прошу зачислить на арабский – баллов для этого у меня достаточно. Так стал арабистом.

В институте больше всего любил страноведческие и общеобразовательные предметы. Блестящие лекции по исламоведению профессора Беляева, по различным разделам истории – профессоров Турка, Шмидта, по политэкономии – профессора Брегеля были настоящими праздниками. Но гораздо меньше интереса я проявлял, к сожалению, к арабскому языку, что и сказалось: по всем предметам, кроме арабского, в дипломе были пятерки, а на госэкзамене по арабскому получил три .

Принимала экзамен чудесный преподаватель и исключительно хороший человек – палестинская христианка Клавдия Викторовна Одэ-Васильева. Она приехала в Россию перед Первой мировой войной, вышла замуж за русского врача Васильева, который погиб на фронте. После этого всю свою жизнь посвятила преподаванию. Ассистировали ей на выпускных экзаменах Беляев и Шмидт. Отвечал я хорошо, просто сумел сосредоточиться. На вопрос Клавдии Викторовны – какую отметку поставить – ассистенты сказали «пять». Это меня и погубило. «Как «пять»?! – возмутилась Клавдия Викторовна. – Он часто пропускал занятия. Три». С тройками в дипломе тогда не давали рекомендации в аспирантуру, а я очень хотел продолжить в ней учебу и уже выбрал для этого экономический факультет МГУ. Но что поделаешь – значит, не всегда мечты не сбываются.

Вдруг неожиданно встречаю в институтском коридоре Клавдию Викторовну. «Как ты относишься к поставленной тебе тройке?» – спрашивает она. «Я большего и не заслуживаю, это справедливая отметка», – ответил я. После этих слов Клавдия Викторовна пошла к директору института и настояла на том, чтобы я все-таки получил рекомендацию в аспирантуру, пригрозив, что в случае отказа пойдет «на самый верх».

Заканчивали мы институт в 1953 году. В марте умер И.В. Сталин. Нас захлестнуло горе. На траурном митинге плакали многие. Выступавшие искренне недоумевали – сумеем ли жить без Сталина, не раздавят ли нас враги, уцелеем ли? Я чуть не поплатился жизнью, когда пытался через Трубную площадь пробиться к Колонному залу Дома союзов, чтобы проститься с вождем. Была настоящая Ходынка, в страшной давке погибли десятки людей. Нас возмутили услышанные по радио абсолютно спокойные голоса Маленкова и Берии, выступавших с трибуны Мавзолея на похоронах Сталина. Наши симпатии были на стороне третьего выступавшего – Молотова, который еле сдерживал рыдания.

Евгений Максимович Примаков

Встречи на перекрестках

Парадоксы перестройки

Горбачев-Ельцин: роль партии

В конце 80-х годов дело шло к «президентскому правлению». И М.С. Горбачев вел к этому, может быть искренне, как и многие в его окружении, считая, что это – единственный путь преодоления консерватизма партийной верхушки, не только, да и не столько в центре, сколько на местах сопротивлявшейся перестроечным сдвигам в стране. На самом деле речь шла о том, удастся ли отодвинуть партию от прямого – я хочу подчеркнуть это слово – прямого – руководства государством, так как вопрос об устранении КПСС из этой сферы вообще, по сути, не ставился даже большинством из тех, кто голосовал против 6-й статьи Конституции, утверждавшей руководящую роль партии в СССР.

Горбачев, как это позже сделал Ельцин, не выходил за такие ограниченные рамки. Модель президентской республики разрабатывалась не с целью ликвидации лидирующей роли КПСС. Именно поэтому Горбачев стремился не к тому, чтобы перейти с поста генсекретаря партии на пост президента СССР. Речь шла об объединении этих двух должностей в одном лице.

Характерно, что на XIX партконференции в докладе генерального секретаря говорилось о необходимости разделить функции: партии отводилась авангардная политическая роль в обществе и в подборе и работе с кадрами. Экономика, социальная сфера вроде передавались Советам. Но тут же была дана рекомендация: избирать во главе этих Советов первых секретарей соответствующих партийных комитетов.

Возможно, это имело целью не антагонизировать партийных руководителей. Но такая на первый взгляд компромиссная позиция отнюдь не вела к сплочению в обществе и не создавала лучших условий для отхода от командно-административной системы и развития реформ, так как заложенная в этой позиции некоторая перегруппировка сил у власти не сопровождалась ни упором на партийно-политический плюрализм, ни на демократизацию в самой КПСС. Дело ограничивалось чрезвычайно важным, но далеко не «компенсирующим» эти два направления развитием гласности, в рамках которой и решили на том этапе проблему плюрализма – не партий, а мнений.

Естественно, с расстояния прожитых лет легче видеть и недостатки и ошибки, абстрагируясь и от инерции мышления всех (хотя бы на первых порах) лидеров государства в этот реформаторский период, и от реального соотношения сил в стране, выбирающей новый путь развития. Но факт остается фактом: первое противоречие, которое не было преодолено, что и обусловило неудачи перестроечного процесса, заключалось в том, что экономическое реформирование и демократизация общества не могли быть осуществлены при сохранении главенствующей роли мало измененного ЦК КПСС.

Половинчатость принимаемых решений привела к фактическому расколу в партии, который, однако, опасались закрепить организационно.

С одной стороны, партийные руководители, особенно на местах, самым активным образом сопротивлялись тому, чтобы их значение было принижено. Это принимало форму выступлений на общесоюзных форумах с резкой критикой «антисоциалистической» сущности перестройки. В большинстве случаев за такой критикой скрывались личные мотивы или чисто догматическое представление о социализме, но у части выступавших проявлялось искреннее несогласие с тем, что линия перестройки оказалась отнюдь не выверенной, особенно в хозяйственно-экономическом плане, не была развернута столь необходимая борьба с преступностью, поднявшей голову, против сепаратистских элементов, раскачивающих страну.

Я слышал много таких выступлений и на пленумах ЦК, и на заседаниях съездов народных депутатов, и в Верховном Совете СССР. Горбачев и целый ряд лиц из его окружения воспринимали их болезненно. Я принадлежал к тем, кто считал, что нужно взять на вооружение рациональное зерно из некоторых таких выступлений, но только в том случае, если ясно, что их авторы – за радикальные изменения в нашей общественной и экономической жизни. Вместе с тем если в них звучали идеи возврата к прошлому, то это еще раз ставило во весь рост вопрос о демократизации партии, органично связанный с ее ролью в обществе и государстве. Лишь процесс демократизации позволил бы изолировать деструктивные, догматические элементы и идеи в партии. В противном случае мог встать вопрос об организационном ее расколе. К здоровой части, несомненно, могли бы отойти те, кто, не принимая тоталитарную систему, в то же время критиковал Горбачева и его окружение за серьезные ошибки в экономическом и государственном строительстве.

С другой стороны, можно было бы рассчитывать на то, что к здоровой части партии отойдет и уже отколовшаяся от нее и набирающая вес прослойка, состоящая главным образом из представителей интеллигенции, которая начинала сильно критиковать Горбачева за нерешительность в реформах, в демократизации страны. Именно отколовшиеся от партии, а не те, кто накачивал мускулы, изначально находясь вне ее.

Так Горбачев оказался между «молотом и наковальней». Примкнуть к одной из этих сил он не мог – это было совершенно ясно. Оставалось решительно менять свое отношение к обеим, на что он не пошел.

Борьба, развернувшаяся вокруг роли партии и степени ее воздействия на все государственные системы, отразилась и на работе Верховного Совета СССР. Было ясно, что нужны серьезные перемены в функциях и деятельности аппарата. Раньше все было более чем просто. Аппарат Верховного Совета получал указания из ЦК и проводил заданную линию. Депутаты выполняли в решении поставленных задач вспомогательную роль. Все готовилось в аппарате, все «ранжировалось» аппаратом, предусматривалось все, вплоть до последовательности выступлений, не говоря уже о том, что сами эти выступления, во всяком случае в своей основе, аппаратом и готовились.

Не думаю, что предложение избрать меня председателем Совета Союза было продиктовано стремлением изменить обстановку, повысить роль депутатов, многие из которых, кстати, уже сами выходили из предназначенного им «амплуа», и весь парламент становился, хотел кто-либо этого или нет, другим. Но, став председателем верхней палаты, я показал свою приверженность линии на самостоятельность Верховного Совета, считая, что лишь такой курс сможет превратить его в важный инструмент эволюционного перехода от командно-административной системы к новому обществу.

В аппарате ЦК, особенно в отделе оргпартработы, были другие настроения. Там ни за что не хотели терять власть над Верховным Советом и, опираясь на часть его руководителей, думали все сохранить по-старому. Так или иначе, но, когда заместитель заведующего этим отделом, курирующий Верховный Совет, пришел ко мне с готовым списком руководителей всех комитетов Совета Союза, которых «следовало избрать», и услышал в ответ, что кандидатуры я буду подбирать сам, он оказался совершенно неготовым к такому повороту событий.

– Список уже согласован с секретарем ЦК, – выдвинул он «бронебойный» аргумент.

– Ну и что? Надо было предварительно узнать мое мнение.

Позже мне позвонил этот секретарь ЦК, кстати гораздо лучше понимавший новую обстановку, чем в отделе, «надзирающем» над Верховным Советом, и извинился за «несогласованность действий». В результате подбирал кандидатуры я сам. Среди них, например, была Валентина Ивановна Матвиенко, которой я предложил пост председателя комитета, занимавшегося вопросами семьи, женщин, и не согласился с ее отрицательным отношением к этому. После того как она все-таки приняла мое предложение, начались наши дружеские отношения, сохранившиеся много лет.

Хорошо помню и партсобрание аппарата Верховного Совета, на котором я выступал с докладом. Позже мне сказали, что он был непривычен и по тональности и по форме – я не зачитывал заранее подготовленный текст. Смысл сказанного заключался в необходимости коренной перестройки работы аппарата. Только помогая депутатам, понимая их первостепенную роль, исходя из того, что депутатов «не подстрижешь под одну гребенку», можно и нужно было менять всю систему работы. В этих выводах я опирался на своих единомышленников, а их было немало. Знаю, что подобных взглядов придерживался и председатель другой палаты – Совета национальностей – Р.Н. Нишанов.

Но существовало и иное направление. Возможно, его выразителем стал выступивший в прениях партсобрания первый заместитель председателя Верховного Совета А.И. Лукьянов – человек образованный, неординарный, близкий в то время к Горбачеву, о чем он мне не раз говорил, добавляя при этом, что это он предложил мою кандидатуру на пост руководителя Совета Союза и советовался с А.Н. Яковлевым, с которым, «не афишируя, находится в близких отношениях». С Лукьяновым у меня складывались неплохие рабочие контакты. Но его непредусмотренное выступление в прениях, очевидно, было вызвано несогласием с «крамольными» идеями моего доклада.

Вначале предполагалось, что я откажусь от заключительного слова. Но положение изменилось, и я решил еще раз повторить те мысли, ради которых выступал.

В сентябре 1989 года меня избрали кандидатом в члены политбюро ЦК КПСС. Думаю, что это тоже было показателем того, что Горбачев и в новых условиях сделал ставку на укрепление роли партии в союзных органах. Перед XXVIII съездом Горбачев спросил, кто из нас хотел бы остаться в политбюро. Преобладающее большинство, в том числе и я, ответили, что считаем несовместимым вхождение в ЦК при занятии государственных постов. С этим согласились. Тем не менее на съезде настояли, чтобы министры обороны, иностранных дел, председатель КГБ все-таки стали членами ЦК. Все занимавшие эти посты такую позицию приняли.

В отношении роли и места партии в обществе Ельцин начал с позиции, которая в общем не отличалась радикально от позиции Горбачева. Работая первым секретарем Московского городского комитета КПСС и будучи кандидатом в члены политбюро, Ельцин отнюдь не выступал против руководящей роли партии. Но уже на том этапе – а я присутствовал на пленуме ЦК, когда Борис Николаевич неожиданно для большинства находившихся в зале подал в отставку с поста кандидата в члены политбюро, – он открыто выступил против порядков, существовавших в высшем партийном органе. По сути дела, это выступление служило идее демократизации партии. Ельцин очень волновался. Было ясно, что такое беспрецедентное выступление стоило ему многих сил. Но что хотелось бы отметить: он не просил отставки с поста первого секретаря Московской парторганизации.

Дальше расклад был вполне ожидаемым. Все выступавшие осудили – кто резче, кто мягче – «проступок» Ельцина. Ни один не выступил в его поддержку. Создавалось впечатление, что Горбачев в тот момент хотел ну если не вывести его из-под удара, то, во всяком случае, смягчить этот удар.

Просьбу Ельцина удовлетворили. Но сразу пошли дальше – через несколько дней освободили его и с поста первого секретаря МГК. Причем сделали это через хорошо подготовленную, главным образом отделом оргпартработы ЦК, антиельцинскую кампанию в Москве. Мне представляется, что в тот момент Горбачев не занимал крайних позиций, он даже пытался «оставить дверь приоткрытой», но тон в отношении Ельцина уже задавали другие, а Горбачев им не противодействовал, возможно опасаясь усиления в партии «антиперестроечного ядра».

Но все это еще не привело Ельцина к отрицанию лидирующей роли партии. Об этом свидетельствовало его выступление на XIX партконференции, где он отстаивал линию на демократизацию ЦК, но вместе с тем признавал и свои ошибки. Лишь после этого «не услышанного» партией выступления Ельцин начал политически дрейфовать в сторону отказа от модели партийного руководства, ставя это условием демократизации общества, а затем, после путча ГКЧП, перешел на антикоммунистические позиции.

Как-то один из моих друзей-политологов сказал мне: «А знаешь, если б Ельцин был избран генеральным секретарем партии, она сохранила бы свое значение и место в обществе». Думаю, что он был прав для первого периода, закончившегося XIX партконференцией. А после этого развитие событий приобрело собственную логику. Я бы выделил в ней два основных элемента: во-первых, набиравшую силу неприязнь, соперничество и борьбу между Горбачевым и Ельциным и, во-вторых, все большее влияние, которое оказывала на Бориса Николаевича координирующая свои действия, обладающая значительным интеллектуальным потенциалом Межрегиональная группа, явно подталкивавшая его к лидерству в стране.

Не думаю, что можно было бы однозначно с самого начала расценить отношения между Горбачевым и его «перестроечным» близким окружением и межрегиональщиками как «неприемлемо конфронтационные». В конце лета 1988 года некоторые видные фигуры этой группы даже хотели выйти из нее и конструктивно работать с теми в партии и правительстве, кто отторгал тоталитарное прошлое. Но в конце концов взяла верх тенденция на противостояние – в немалой степени этому способствовали экстремистские взгляды с двух сторон.

В 1989 году появился еще один «фронт» противостояния Горбачев – Ельцин: борьба с привилегиями. Была создана специальная парламентская комиссия, председателем которой я был назначен. Считал своей задачей прежде всего не дать превратить комиссию в орудие политической борьбы, а к этому дело шло, особенно после того, как ряд членов Межрегиональной группы начал в чем-то справедливую, а в чем-то чисто конъюнктурную атаку на льготы и привилегии государственного аппарата. Нужно было прислушаться к справедливым интонациям: действительно, государственная служба не должна быть «кормушкой» для «аппаратчиков», пользовавшихся незаслуженными льготами. Вместе с тем упор в работе комиссии был сделан на то, чтобы ни в коей мере не скатиться к уравниловке. Комиссия предложила Совету министров СССР выработать четкий статус руководителя любого ранга и в соответствии с этим рангом создать узаконенные условия, благоприятствующие его плодотворной деятельности. По рекомендации комиссии были приняты и конкретные меры, в частности переданы в общее пользование ранее находившиеся в так называемом IV управлении Минздрава, созданном для медицинского обслуживания высшего слоя государственных и партийных чиновников, все детские учреждения – санатории, дома отдыха, лагеря.

Бурное обсуждение моего доклада происходило на съезде народных депутатов СССР. Секретарь комиссии, много сил отдавшая ее успешной деятельности, Э.А. Памфилова говорила, в унисон докладу, о том, что нельзя поверхностно подходить к проблеме. В условиях постоянного дефицита, сложной экономической обстановки мы только загоним болезнь вглубь. А образовавшийся в результате ликвидации привилегий одной группы «вакуум» быстро заполнится другой – может быть, и представителями «теневой экономики». Все 28 депутатов, входивших в комиссию, были в общем солидарны с такой постановкой вопроса.

Постепенно ажиотаж вокруг борьбы с привилегиями спал, а в 90-х годах эта столь острая тема вообще сошла на нет. Расправились с незаконными льготами? Просто произошли глобальные перемены – во властные структуры пришли совсем другие люди…

Горбачев-Ельцин: проблемы союза

1990-й и первая половина 1991 года знаменовали собой резкое обострение внутрисоюзных отношений, что сказалось и по линии Горбачев – Ельцин. Именно в это время усилились процессы, которые привели в конце концов к развалу Советского Союза. Сказались, безусловно, различные и далеко не одномоментные причины.

В.И. Ленин в последние годы перед своей смертельной болезнью, когда он мог руководить строительством страны или, позже, хотя бы принимать посильное участие в этом процессе, явно находился на стороне тех, кто противился созданию унитарного государства. Это видно и по его письмам, в которых не просто содержались обвинения ряда руководящих работников Центра (причем, как правило, нерусских) в шовинистических настроениях в отношении «националов», но и был сделан явный акцент в пользу федерализма.

В дальнейшем победила линия на «показной», «витринный» федерализм, отражаемый в сменявших друг друга конституциях. Однако, по сути, было создано абсолютно централизованное, унитарное государство. Союзные республики лишь провозглашались суверенными, самоуправляемыми. На самом деле все в главном предписывалось Москвой.

Нельзя отрицать того, что создавались условия для развития национальных литературы, искусства, кинематографа, театра, образования, здравоохранения. Самым положительным образом сказывалось необходимое для этого тесное общение интеллигенции различных республик. На местах развивалась наука, промышленность. Но всем руководили из Центра. Даже вопросы строительства тех или иных предприятий в республиках часто решались не на основе экономической целесообразности, а по политическим мотивам. Характерно в этом плане сооружение металлургического комбината в Рустави, куда издалека поставлялись и руда, и коксующийся уголь. Но зато комбинат должен был способствовать созданию и укреплению настоящего рабочего класса в преимущественно «мелкобуржуазной» республике.

Из Центра диктовалась для неукоснительного выполнения и кадровая политика. Додумались до «наместников», направляемых из Москвы, в виде вторых секретарей ЦК республиканских компартий. С учетом того, что партийные органы практически руководили всем и вся, из Москвы подчас направлялись и первые секретари ЦК – Каганович, а затем Мельников на Украину, Брежнев в Молдавию, а затем в Казахстан и так далее. Как сейчас говорят, лица «титульной» национальности обычно не занимали постов руководителей республиканских КГБ. Между тем понятно, что парторганы и КГБ были фактическими хозяевами в республиках. Да что и говорить, в республиканские правительства, даже на посты руководителей некоторых областей, тоже направлялись люди из Центра.

А как на деле осуществлялась «федеральная вертикаль» по парламентской линии? Каждая республика имела разнарядку из отдела парторгработы ЦК КПСС на замещение работниками из Москвы целого ряда мест кандидатов от республик в депутаты Верховного Совета СССР (считай, депутатов, так как назначение кандидатов было идентично выборам в депутаты, которые происходили чисто формально). Когда, например, решили, что директор Института мировой экономики и международных отношений Академии наук должен стать депутатом Верховного Совета СССР, то меня выбрали от Киргизии. Вполне понятно, что альтернативных кандидатур не было, я провел ряд встреч с избирателями, которые живо интересовались главным образом тем, смогу ли я помочь тому или иному району, чтобы удовлетворили его заявки на стройматериалы, строительство школы или поставили местному колхозу давно обещанные комбайны и грузовые автомобили.

В середине 90-х годов положение стало меняться. В республиках начали брать верх силы, делающие ставку на самостоятельность, суверенитет. Однако в жизни это происходило на фоне роста настроений против «русского центра». При этом широкое распространение получила точка зрения, что в предшествовавшие годы якобы происходила своеобразная «перекачка» из «богатейших союзных республик» в РСФСР.

В 1990 году у меня взяло интервью грузинское телевидение, и после его показа многие мои тбилисские знакомые выражали искреннее недоумение и даже осуждали меня за слова: «Знаю, что у вас есть превосходные экономисты, – пусть они спрогнозируют торговый и платежный баланс суверенной Грузии, подытожат ее потребности в основных видах энергоносителей, сырья, металлов, продовольствия, посмотрят, насколько эти потребности покрываются за счет внутренних ресурсов и сколько будет необходимо затратить на их приобретение за рубежом. А если к этому добавить средства на содержание вооруженных сил, чиновничьего аппарата, заграничных учреждений, наконец, необходимые затраты на образование, культуру, развитие социальной сферы?»

Многие тогда уповали на доходы от курортов, которыми славится Грузия. Но ведь трудно было представить себе конкурентоспособность этих курортов без гигантских вложений, да еще в условиях полной доступности для граждан бывшего СССР всех других мест отдыха.

Пусть не упрекнут меня в том, что я был или в настоящее время выступаю против самостоятельности Грузии. Речь лишь шла о трезвой оценке плюсов ее существования в едином экономическом пространстве, на котором центральную роль играла Россия. Будучи в то время членом Президентского совета, я располагал такой цифрой: при пересчете межреспубликанских поставок на мировые цены у РСФСР в 1988 году образовался бы положительный баланс в сумме 28,5 млрд инвалютных рублей, а у всех без исключения остальных республик – отрицательный.

Глаза на реальные направления потоков «перекачки» открылись позже, когда после развала единого экономического пространства в отделившихся республиках жизненный уровень стал значительно ниже, чем в России. Конечно, сказались и изнурительные межнациональные конфликты в некоторых бывших республиках СССР. Вместе с тем проявилась безосновательность обвинений в том, что РСФСР получала в прошлом больше от других республик, чем они от нее.

Закономерно, что настроения в пользу суверенитета стали быстро развиваться и в России. Они подпитывались стремлением консолидироваться на своей территории, раз и навсегда отойти от того положения, когда Россия командовала, но во многом растворялась в СССР. В немалой степени сказывалось и недовольство тем, что Россия оставалась донором в то время, когда приходили к экономическому запустению, упадку огромные ее территории – Нечерноземье, Зауралье, Дальний Восток.

В таких сложных условиях многое зависело от правильной, выверенной политики Центра, а такой линии выработано практически не было.

Хорошо помню обсуждение этих вопросов в политбюро. В первую очередь звучала тревога по поводу того, что обособление России приведет к ослаблению, а возможно, и сломает тот «российский стержень», на котором держался Советский Союз. Это была реальная угроза. Но реальными были и те настроения, которые, подстегиваемые «суверенизацией» национальных республик, небывало быстро распространялись в русских областях, среди не только русского, но вообще российского населения. Одним из центральных стал вопрос о создании компартии России. Как известно, все союзные республики, хоть и формально, имели свои партии, входящие в КПСС, а Россия была лишена этого, и можно прямо сказать, по причине того, что союзные партийные руководители всегда опасались – и не без основания – создания мощного российского партийного центра, который, несомненно, мог бы выступать на равных или вообще отодвинуть ЦК КПСС на второй план.

Движение в пользу создания компартии Российской Федерации ширилось и начало приобретать организационные формы. Что было делать в таких условиях? Противодействовать этому – и бесполезно, и контрпродуктивно. На заседании политбюро значительная часть его членов, кандидатов и секретарей ЦК, в том числе и я (об этом позже писал избранный первым секретарем ЦК И.К. Полозков), выступили за то, чтобы ЦК КПСС официально поддержал эту идею. Были и те, кто с этим не согласился, но линия на поддержку создания КП РФ победила.

Что это дало? Политбюро ЦК не пошло против воли значительной части партийных масс, но объективно это не укрепило центростремительные тенденции в Советском Союзе. Однако иного решения на тот период попросту не было.

В это время возник другой российский центр – во главе с Б.Н. Ельциным, который уже внутренне отошел от признания авангардной роли компартии. Ельцин выиграл борьбу за Верховный Совет РСФСР, а затем стал первым президентом России.

Последние материалы раздела:

Все, что нужно знать о бактериях
Все, что нужно знать о бактериях

Бактерии представляют собой одноклеточные безъядерные микроорганизмы, относящиеся к классу прокариотов. На сегодняшний день существует более 10...

Кислотные свойства аминокислот
Кислотные свойства аминокислот

Cвойства аминокислот можно разделить на две группы: химические и физические.Химические свойства аминокислотВ зависимости от соединений,...

Экспедиции XVIII века Самые выдающиеся географические открытия 18 19 веков
Экспедиции XVIII века Самые выдающиеся географические открытия 18 19 веков

Географические открытия русских путешественников XVIII-XIX вв. Восемнадцатый век. Российская империя широко и вольно разворачивает плечи и...