Владимир злобин. гиппиус и философов

Обычно пилигримы странствуют целыми трудовыми коллективами. Ведь то, чем они занимаются – не спорт и не туризм. Хорошо паломникам: дошли до святыни, приложились – и баста. А вот пилигримы ищут, часто всю жизнь. Святой Грааль, Истину, Третий Завет, Земное небо и Небесную землю. Хор пилигримов поет не только в рабочее время, он поет всегда, и ночью и днем. Пилигримы суровы и часто неприятны в обращении, ибо ни в ком не заискивают и никому не лгут. Пилигримы из «Тангейзера» – это пугающая мощь, роковая сила, смертельно-сладкая, томительная мелодия их шествия и хора. Пилигримы Бродского еще неудобнее для жизни и быта: «Уродливы они и горбаты, голодны и полуодеты, глаза их полны закатом, сердца их полны рассветом...»

А бывает, что пилигримов только двое, двое на целый век. Сквозь огонь и лед ХХ века они шли только вдвоем, но зато шли целых 52 года рука об руку, не расставаясь ни на один день, ни на одну ночь. Дмитрий Сергеевич Мережковский и Зинаида Николаевна Гиппиус, два эльфа, случайно оказавшиеся в мире людей. Они были непохожи на других и созданы друг для друга. И не перст ли Провидения, что они друг друга нашли? Да, конечно, они оба ели и пили, ходили в театры, держали салон, тусовались на художественно-философских журфиксах, а Зинаида Николаевна еще и умела одеться к лицу и следила за платьем Мережковского (он вообще от этих бытовых проблем абстрагировался). Но при этом они существовали в виртуальном пространстве высоких материй. Они задолго до срока создали свой Интернет, Паутину Разума, причем без всяких проводов, компов и модемов. Загадка этой четы, в жизни которой до 1917 г. никаких приключений не было, именно в том, что они были продвинутыми user`ами этого космического Бытия, не слишком схожего с земной жизнью. При этом они проводили в Сети больше времени, чем снаружи. У них не было детей, и никому не приходило в голову этому удивиться. Могут ли размножаться ангелы? Кстати, их абсолютная, пугающая, отталкивающая робких друзей свобода идет оттуда же, из личного Рунета. Они не умели бояться, на них не действовали внешние раздражители: боль, страх, угроза, смерть. Их анализ был беспощаден: ни мифов, ни увлечений, ни комплексов. Двое зрячих в стране слепых и глухих... конечно, они остались одни. В жизни, в истории, в литературе, в потомстве. Их имена при Советской власти было запрещено цитировать, они были в склепе 70 лет: стихи, проза, эссе, мемуары. Упоминать их было опасно: это означало отлучение от литературоведения, истории, журналистики. Они дожили до наших дней, как Тутанхамон и Нефертити: ужасная и пленительная загадка в золотом сиянии драгоценных гробов. Поступим, как Лара Крофт, расхитительница гробниц: нарушим покой пирамиды молчания и разбудим спящих.

Д. В. Философов, Д. С. Мережковский, З. Н. Гиппиус, В. А. Злобин. Конец 1919 – начало 1920 гг.

Мерлин ХХ века

Вы не думайте, Мерлин не безумный кудлатый старик, каким его изобразили плохие кинематографисты. Мерлин – молодой и строгий маг, вдохновенный экстрасенс с великой силой, соавтор Круглого стола, воспитатель благородного Артура, творец британской мечты о Святом Граале, хозяин мистического Авалона, опередивший свой VIвек на 1400 лет. Аватара. Такой же, как Будда, и (по Мережковскому) Христос. Нашим Мерлином был Дмитрий Мережковский. Говорят, что Мерлин был незаконным сыном мелкого кельтского короля (пол-Нормандии) и дочери короля Уэльса. У Мережковского тоже с происхождением все было в порядке: чуждый класс, дворянин. Родился он в 1866 г. в холодном и великолепном Петербурге в семье чиновника Дворцового ведомства, тайного советника, кстати. Учился в классической гимназии. В семье было 10 детей, отец писателя, Сергей Иванович, считал гривенники, потому что жалованья не хватало. Он очень любил жену, но скандалами и попреками насчет лишних трат (а бедняжке было просто не извернуться на то, что приносил муж) довел ее до ранней могилы. Не было у Димы в детстве ни имения, ни речки, ни раков, ни Жучки, ни травки, ни своей лошадки. Поэтому он и ушел в свой личный Интернет... В 15 лет папа повел его к Достоевскому: показывать стихи сына. А Достоевскому не понравилось, он сказал, что слабо, что надо страдать, чтобы прилично писать. Стихи Дмитрия Сергеевича в анналы не войдут, они для него были чем-то вроде гамм. И страдать на каторгу по рецепту героев Достоевского: Сонечки Мармеладовой и юродивого Николки – он тоже не пойдет. Его страдания будут лежать в другой сфере, и будут, как у того, кого он страстно искал, тоже «не от мира сего». Коротенькая, гладенькая биография русского интеллигента, известного каждому грамотному читателю журналов деятеля культуры. В 1884 г. он поступает на историко-филологический факультет Петербургского университета. И предается науке: и Спенсер, и Вл. Соловьев, и Ницше – его интересует все. В 1888 г. Мережковский мирно путешествует по Кавказу (уже ни злых чеченов, ни удалых кабардинцев, Кавказ «замирен»). Ему 23 года, и в Боржоми он находит ее, свое alterego, «второе я», Зиночку. Юный философ не умеет разговаривать с барышнями, он опять-таки говорит с красавицей неполных 17 лет о философии и смысле бытия. И это как раз то, что надо, ключ к ее сердцу! Через год они поженятся. Это союз равных, это союз духовный до того, что на свадьбе не было ни цветов, ни венчального наряда, а после венчания они разошлись в разные стороны, муж – в гостиницу, жена – домой. Встретились назавтра за чаем у Зиночки, и старая гувернантка не поверила, что «Зиночка замуж вышла». И свадебное путешествие было не из обычных: по заснеженной Военно-Грузинской дороге. Семейная жизнь начнется в Петербурге. Мать Дмитрия Сергеевича купит им квартирку в Петербурге, на тихой улице, в доме Мурузи, 18. Этот брак был заключен на небесах. Мережковский с Гиппиус были одной командой. И ссорились не из-за мнимых измен, денег, светских знакомых, а по чисто философским поводам. Вот, скажем, идея романа о Леонардо да Винчи показалась Зиночке фальшивой. Она спорила и плакала, как не стала бы никогда спорить из-за тряпок и ревности. Правда, раздавались потом одинокие голоса, приписывавшие Зинаиде Николаевне роман с Д.Философовым, но их опровергли на месте, задолго до смерти этой безупречной четы. Когда небо и «под ногами», и «над головой», как у Леонардо, не до адюльтеров.

Мережковский не был туманным мистиком, он и в горних высях сознания ходил со скальпелем анализа и пугал и шокировал всех: демократов, церковников, официоз. Хорошо, что он ни в каком учреждении не числился, иначе не миновать бы ему увольнения с треском. Вот он пишет в журналы «Северный вестник» и «Русское обозрение». Кончается век, кончились «Отечественные записки». Вот ездит с Зиночкой по Европе, переводит греков, Эдгара По, Гете. С 1906-го по 1914 г. они много времени жили в Париже, даже купили там квартиру (интуиция!). На это денег хватало, а лошади, кареты, особняки, бриллианты были им не нужны. Вот с разрешения самого Победоносцева (а идея была Зинаидина) в начале века на их квартире устраиваются религиозно-философские собрания, этак с 1901-го по 1903-й. Даже иерархи церкви присутствуют. А философия его не теория, а художественный вернисаж. Шпага мысли в ножнах образов, и алмазы концепции на эфесе. Сокровище нации: «Христос и Антихрист», трилогия. «Смерть богов. Юлиан Отступник», 1896 г. В 1901 г. выходит «Леонардо да Винчи. Воскресшие боги». И в 1905 г. «алмазный мой венец» по Пушкину, вершина, акмэ (термин символистов, но ведь Мережковский – патриарх символизма). Этот венец – «Петр и Алексей. Антихрист». Это о чем? Первый роман-трактат повествует о том, как император Юлиан в Риме, цезарь-философ, попытался запретить христианство и вернуться к язычеству. Но не вышло: люди не хотели языческих радостей, хотели христианских мук и исканий. Не хотели красоты, хотели жертвы. Силой страдания победило христианство. В «Леонардо да Винчи» описаны Возрождение, Инквизиция, Рим. И опять еретики жаждут муки и пламени и загоняют себя на костер силой религиозного неистовства. Оно и у палачей, и у жертв. Консенсус. Боги жаждут. Но страшнее всего «Петр и Алексей». Белая смерть у пятидесятников, красная смерть в огне у раскольников, религиозный экстаз России, ищущей бремени. И Петр, цивилизатор и злодей, во имя спасения мира – России, приносит в жертву агнца, сына своего, Алексея. Он отдал его на пытки и на смерть, и сын не корил отца, а любил. Здесь Бог – палач, диктатор, а Иисус – его беглый раб, блудный сын, вернувшийся добровольно на плаху и в оковы. Вот вам Третий Завет – истина, как рана. Слишком много правды. Церковники не любили философа, боялись, цензурировали. И их можно понять. Что вышло из всех домашних религиозных тусовок? В одном эссе Мережковский пытался доказать, что Иисус не сын Божий, что он сын другого Отца, что он Денница, то есть Люцифер. Круто. Слишком круто не только для 1911 г., но и для 2011-го. Мережковский не имел последователей. Для людей Христос оставался Христом, а Люцифер – Сатаной. Слишком смело он полез в таинство веры, слишком далеко зашел. Не все покровы должно совлекать, люди не вынесут. В религии Мережковского нет утешения, это христианство для апостолов. Для равных. Не для паствы. Для жрецов. А государственная Церковь требовала послушания, исполнения обрядов, и чтобы прихожане «не возникали». Мережковский так напугал Синод, что его даже не отлучили от церкви, чтобы не распространять его «ересь». Толстого хотели «осадить» – и отлучили. А о Мережковском хотели забыть, Антихриста испугались бы меньше. Его теорий испугались даже интеллектуалы. Надеюсь, что Христос принял его хорошо, ведь философ был книжником, а не фарисеем. Итак, с Церковью он поссорился. Мысленно они его сожгли. «...но он посмел вопросы задавать, а это ересь, ведь Бог на них ответить не сумел».

Дмитрий Мережковский

А тут выходят исторические романы. «Павел I» – в 1908 г. Преданья старины глубокой? Ах, нет! Судебный иск! Опять много правды, слишком много. «Александр I» выходит в 1913 г., а «14 декабря» – в 1918-м, но вокруг уже не декабрь, а октябрь, и не до философии. Этот правый консерватор ненавидит самодержавие как несвободу, как догму, как тупую силу традиции. Самодержавие обиделось. Ведь Мережковский даже Пушкина корил за амуры, политические амуры с царем, за публичную преданность, за «Стансы», за «Полтаву». Значит, самодержавие и православие – мимо. А народность? Еще хуже. Мережковский обидел народников. Все вокруг были левые, носились с народом-богоносцем, а Дмитрий Сергеевич, посмотрев на 1905 год, еще в 1906-м все понял про нашу революцию и нашего «богоносца». И написал «Хама грядущего».

Блок, Брюсов, Багрицкий, Леонид Андреев – все они ждали революцию, молились на нее. А Мережковский изрек: «Хам грядущий», и был прав. С революцией тоже полный разрыв.

И с ура-патриотами тоже – облом. 1914 год, слезы, сопли, тосты, адресы. За победу русского оружия! А Мережковский и Гиппиус все поняли про эту войну и разнесли ее в пух и прах.

Незаметно и неожиданно для себя Дмитрий Сергеевич становится классиком. В 1911-1913 гг. книжное товарищество Вольфа издает 17-томное собрание сочинений Мережковского, а в 1914 г. уже Сытин выпускает 24 тома. Проза Мережковского популярна в Европе, его переводят на многие языки. Он поймал загадочную славянскую душу за крылышки и поместил ее под переплет, и европейская душа тоже сгодилась для гербария. Нас, русских, Мережковский навсегда определил, как «града настоящего не имеющих, но града грядущего взыскующих». Это и манифест, и диагноз. Для нас Мережковский – урок и упрек, для Запада – сказка и туристический проспект. И еще наука. Позитивный Запад чтит науку, а Мережковский – истинный ученый.

И тут вдруг эту чету небожителей накрывает Хаос! Пришел хам грядущий. Годзилла. 1917 год. Как эти двое смогли уцелеть? Активные враги Советской власти, умные, беспощадные, точные. У камина Зинаиды собирались те, кто не писал «Хорошо!», не «бежал за комсомолом, задрав штаны», не видел впереди двенадцати погромщиков Иисуса Христа, и не подал руки Блоку после этой большевистской апологетики. Мережковские голодали, мерзли, не попали даже на философский пароход. Наверное, были слишком опасны. Их не хотели выпускать. Что только их спасло? Говорили, что этих диссидентов прикрывал Луначарский. Но они не хотели оставаться Они не дорожили жизнью, но не желали жить под игом, под ярмом. Мережковский сделал вид, что хочет читать лекции в красноармейских частях. Власти страшно обрадовались, думали, что сломали, наконец, эту «горькую парочку». А они решили бежать. Это был страшный риск, шел 20-й год, за побег из нашего Чевенгура могли шлепнуть. Они переходят фронт и оказываются в Минске, а он, к счастью, под Польшей. Но Польша подписывает перемирие с Россией, и Мережковские бегут дальше, в Париж, где у них есть квартира. Бегут с одним баульчиком, где рваное белье, рукописи и записные книжки. И вот здесь-то опасения большевиков оправдались сполна. Мережковские оказались очень умелыми и активными антисоветчиками, заменили собой и «Свободу», и «Немецкую волну». Они не ныли, не ностальгировали, они активно работали против СССР. Даже создали философское общество «Зеленая лампа» (1927 г.) под председательством Г. Иванова. У многих эмигрантов, таких, как Куприн, как Марина Цветаева, были примиренческие настроения, они надеялись, что их примут на Родине и простят. И здесь несгибаемые Мережковские оказались белыми воронами. В 1931 г. Нобелевский комитет решал, кому дать премию, Бунину или Мережковскому. Дали Бунину, и это не улучшило их отношений. В Бунине было больше красоты и российских реалий, он же портретист, но в трудах Мережковского таились великие откровения русской истории и огромная сила мысли.

С началом войны Германии и СССР Мережковские остаются в пустыне. Их обвиняли в том, что они поддержали Гитлера, хотя в чем это реально заключалось, никто из современников не говорит. В национал-социализм Мережковский не верил, нацистского бреда не разделял, антисемитизм считал психозом, а Гитлера – маньяком. С гитлеровцами и вишистами он не сотрудничал. Но и глупостей не делал: не предлагал Сталину свои услуги, как Деникин, не передвигал красные флажки на карте, отмечая победы Сталина, как Бунин. Из свидетельств современников складывается только одно: клином Гитлера Мережковский надеялся выбить клин Сталина, а о Гитлере, как он рассчитывал, позаботятся западные демократии, освободив заодно и Россию. Расчет не оправдался, но на что было еще рассчитывать? Считать, что Сталин – свой, а немцы – чужие, умный человек просто не мог. Но эмиграция, вся почти просоветская, отомстила Мережковскому страшно. Его не печатали, издательства разрывали договоры, старики оказались на грани голодной смерти, к тому же с ними не здоровались. Это издательства, неподконтрольные гитлеровцам, а с гитлеровскими Мережковский иметь дело не захотел. Нужда ускорила его конец. Он умер 9 сентября 1941 г. И в храм на улице Дарю на отпевание пришли только несколько человек.

Таков удел пилигримов. Идти «мимо ристалищ и капищ, мимо роскошных кладбищ, мимо храмов и баров, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима». Пройти мимо, не остановиться, не стать добычей толпы, страстей, заблуждений. Вечный собеседник и оппонент философа сказал на эту тему: «Итак, не бойтесь мира, ибо я победил мир».


Дева Озера

Она была современницей Мерлина и языческим божеством кельтских легенд. Чистая дева, хранительница волшебного меча, вручаемого праведнику для защиты Чистоты и Истины. Зиночка, Зинаида Николаевна Гиппиус, блоковская Незнакомка, Линор безумного Эдгара, как раз такой девой и была. Она вручила меч Мережковскому и шла с ним рядом до конца, вдохновительница всех его проектов и застрельщица всех его идей.

Начало ее жизни безоблачно. Родилась она в 1869 г. Семья была немецкой, но обрусевшей. А уж пылкая Зиночка точно была русской; рациональности в ее поступках не замечено. Семья сначала жила в глухой провинции, в городе Белев Тульской губернии. Отец ее был известным юристом, семья жила в достатке. Девочек было четверо: Зинаида, Анна, Наталья и Татьяна. Готовили девочек дома, гувернантки и домашние учителя. И языки, и фортепьяно. Готовили к хорошему замужеству. Отец умирает от чахотки и оставляет семью почти без средств. К тому же девочки унаследовали склонность к чахотке, особенно Зина. Семья едет лечиться в Ялту, потом к родственникам в Тифлис, потом – на дачу в Боржоми. Здесь нашу Ассоль найдет ее капитан Грэй. Зиночку окружала масса поклонников, пустых светских хлыщей или положительных и скучных интересантов. Мережковский ее поразил тем, что не танцевал, не катался на лошади, а говорил только о книгах и о философии. А Зиночка была красавица: рыжевато-золотые волосы, зеленые глаза, коса до полу, идеальная фигурка, русалочий смех. Она согласилась на брак через три дня. Через год на шхуне «Корвет» капитан Грэй уведет, увезет ее: в петербуржские салоны, в литературную жизнь, в Рунет Разума, в эмиграцию, в Свободу. И всю жизнь над ее головкой шелестели эти алые паруса.

Она писала сильные, острые, звенящие стихи. Попробуйте на вкус ее осень: «Морозом выпитые лужи чисты и хрупки, как хрусталь, дороги грязно-неуклюжи, и воздух сковывает сталь». А какие критические статьи она писала под псевдонимами «Антон Крайний», «Лев Пущин», «Антон Кирша»! Ее боялся весь писательский бомонд. У нее был дьявольски острый, неженский ум. Но она не казалась феминисткой, как Жорж Санд. Она была сама по себе, чистая и недоступная, она опьяняла. Она могла иметь сотни любовников, и не имела ни одного. Она ходила в белом и любила восточные ароматы. Они с Дмитрием Сергеевичем смогли осуществить сложнейший завет Христа: были мудры, как змии, и просты, как голуби. Двое гениальных детей, игравших в опасную игру на коленях у обреченной России. Когда наступит роковой час 17-го года, Прекрасная Дама Петербурга сумеет стать Статуей Свободы. О, что она напишет о большевиках! После разгона Учредительного собрания оплачет его тоже она: «Наших прадедов мечта сокровенная, наших отцов жертва священная, наша молитва и воздыхание, Учредительное собрание, что же мы с тобою сделали?» И она будет вести «антисоветскую агитацию» на глазах у ВЧК. Она подтолкнет Мережковского к бегству. Из гордости, из непокорства. «Чтоб так не жить! Чтоб так не жить!» – напишет тоже она. А за границей она станет для СССР настоящей Эвменидой, богиней мщения. Эта страшная ненависть к ней, Шарлотте Корде всех наших доморощенных Маратов, да к тому же избежавшей гильотины (а сестры ее пройдут через лагеря и ссылки, и Зиночка еще ухитрится передавать с оказиями им посылки), и определит глухой запрет на ее самые безобидные стихи, на ее имя. Вплоть до самой перестройки. Желать поражения СССР! Хуже криминала быть не могло. Разрыв с просоветской эмиграцией свалился на нее, на ее хрупкие плечи. Это ей придется экономить на молоке и на продуктах первой необходимости, перелицовывать свои старые платья и костюмы мужа. Она не могла без него жить. Написала мемуары – о нем же – и умерла в сентябре 1945 г. СССР победил вполне, и к Зиночке эмиграция была великодушней, чем к Дмитрию Сергеевичу: ее пришли проводить на Сент-Женевьев де Буа многие, все, кто еще жил и помнил. Даже непримиримый Бунин пришел.

Слева: З. Н. Гиппиус. Фотография ателье «Отто Ренар». Москва. 1904 г. Справа: Зинаида Гиппиус, 1897 год

Зинаида Николаевна оставила потомству несколько фраз, которые ложатся в бунинские «Окаянные дни». Они – как укол рапирой. «У России не было истории, и то, что сейчас происходит, – не история. Это забудется, как неизвестные зверства неоткрытых племен на необитаемом острове». «Деревню взяли в колья, рабочих в железо. Жить здесь больше нельзя: душа умирает».

Они сделали свой выбор, эти двое. И, надеюсь, что победители через столько лет не выкопают их останки на Сент-Женевьев де Буа, не возьмут в плен посмертно, не притащат в заквагоне в Россию и не дадут бессрочное заключение на том кладбище, которое выберут сами, как это уже сделали с кое-какими эмигрантами. Они должны остаться в свободном Париже на свободном уютном кладбище, где их скорбные души не оскорбят обелиски с красными звездами, где покоятся добрые христиане.

И еще Зиночка оставила нам описание поразившего ее электричества, и от него она пришла к мысли о дуализме бытия, о том, что сила отрицания так же нужна, как некий позитив. В конце концов она поняла мужа: Христос и Денница – это Атланты, которые держат небо, и никто не должен уходить, иначе небо рухнет.

«Две нити вместе свиты, концы обнажены. То «да» и «нет» – не слиты, не слиты, сплетены. Их тесное плетенье и темно и мертво, но ждет их воскресенье, и ждут они его. Концы соприкоснутся, проснутся «да» и «нет», и «да» и «нет» сольются, и смерть их будет свет».

20 ноября (8 по старому стилю) 1869 года в городе Белове Тульской губернии в семье юриста, обрусевшего немца и внучки екатеринбургского полицмейстера родилась дочка Зинаида.

В юности внешне она очень впечатляла: высокая, статная, с пышными золотистыми волосами, нежно-белым лбом и изумрудными глазами. Фигурой напоминала юношу, переодетого дамой (не зря же для своей критической деятельности она избрала «мужской псевдоним» - Антон Крайний, да и многие стихи писала от лица мужчины). Ее считали то лесбиянкой, то гетеросексуалкой. Иногда намекали на то, что природа сделала ее гермафродитом. Ее мужу, Мережковскому, подбрасывали записки: «Отомстила тебе Афродита, послав жену – гермафродита».

Она держалась как признанная красавица (было у Гиппиус ожерелье, составленное из обручальных колец ее поклонников!), а в одном из стихотворений даже заявила: «Люблю я себя, как Бога». Кроме того, она густо румянилась и белилась, как актриса на сцене (а тогда это не было принято), что придавало ее лицу вид маски, искусственности. И движения у нее были странными: ноги и руки как бы вычерчивали геометрические фигуры, не связанные с тем, что она при этом говорила. Одевалась она ярко, даже крикливо, вызывающе, но при этом вся насквозь была поэтична. Брюсов называл ее "Зинаидой Прекрасной".

Ее любимыми развлечениями было дерзить людям, смущать их, ставить в неловкое положение и наблюдать за их реакцией. Гиппиус могла пригласить малознакомого человека в свою спальню, предстать перед ним неодетой, а иногда даже и принимая ванну.

На протяжении полутора десятилетий перед революцией 1905 года Гиппиус предстает пропагандисткой сексуального раскрепощения, гордо несущей «крест чувственности», как сказано в ее дневнике 1893 года.

В 1889 Гиппиус выходит замуж за писателя и философа Дмитрия Сергеевича Мережковского. Ей было 19 лет, ему – 23. Оба считали, что их встреча носит мистический характер и предопределена свыше. Свадьба была более чем скромной. Не было ни застолья, ни гостей, ни цветов. После венчания Мережковский ушел в гостиницу, а Зинаида осталась у родителей. Утром мать разбудила ее криком: «Вставай! Ты еще спишь, а уж муж пришел!». Только тогда Гиппиус осознала, что вчера вышла замуж…

Личную жизнь Мережковских, не разлучавшихся до гробовой доски, сопровождало множество слухов и небылиц. Иногда их брак называли союзом гомосексуала и лесбиянки. Существуют различные мнения по поводу того, кто же все-таки лидировал в их союзе. Иногда говорят, что именно Зинаиде принадлежали те идеи, которые развивал потом в своих произведениях Мережковский.

В их семье скорее она была мужем, а он – женой. Иногда она подписывала свои статьи его именем, и существует даже пара стихотворений, вошедших в сборники Мережковского, но написанных Гиппиус. Другие отмечают, что поэтесса всю жизнь старалась держаться в тени великого мужа, однако многие считали ее единственной умнейшей женщиной России и ценили ее стихи выше творчества Цветаевой и Ахматовой.

В 1904 году выходит "Собрание стихов" Гиппиус, которое становится крупным событием в жизни русской поэзии. Анненский, к примеру, писал, что в творчестве Гиппиус – «вся пятнадцатилетняя история нашего лирического модернизма», отмечая как основную тему ее стихов «мучительное качание маятника в сердце». Брюсов говорил о «непобедимой правдивости», с какой Гиппиус фиксирует различные эмоциональные состояния и жизнь своей «плененной души».

Зинаида Николаевна Гиппиус и ее муж внешне очень не подходили друг другу. Она - красавица, а он - маленького роста, с узкой впалой грудью, черными, глубоко посаженными глазами, с полуседой, вольно распущенной бородой. Человек с энциклопедическими знаниями, он сыпал цитатами из Библии и держался с неоспоримым превосходством. Недоброжелатели говорили, что Мережковский работал "под юродивого", а Гиппиус - "под ведьму". И она действительно обладала какими-то особыми свойствами, делавшими ее непохожей на других. Но современники отмечают, что она была язвительна, колюча, даже зла. А Белый называл ее "осой в человеческий рост".

С мужем они прожили, по ее словам, «52 года, не разлучаясь ни на один день», поэтому их писем друг к другу не существует. Правда, их брак был необычным, некоторые биографы предполагают, что они не были связаны интимными отношениями, отрицали телесную сторону любви (к слову, у каждого в знаменитом «доме Мурузи» была собственная спальня).

Союз их был скорее духовным браком. На основе православной идеи о Троице Гиппиус и Мережковский создали концепцию триединой семьи и воплотили ее в жизнь в совместном существовании с публицистом Дмитрием Философовым. Их 20-летнюю «дружбу втроем» называли «мистическим союзом троих». Однако, несмотря на кривотолки, один из современников писал: "Представить их в бытовом плане было невозможно. В них не было плотского, они прошли в жизни романтично, как полутени".

После смерти Мережковского в 1941 году Гиппиус словно окаменела, с трудом боролась с желанием покончить с собой. Говорили, что она считала Мережковского живым и даже вела с ним разговоры. Поэтесса посвятила свои последние годы работе над биографией мужа, но после того как у нее отнялась правая рука, книга осталась незаконченной.

Самым последним другом в ее жизни была дикая и злая кошка. Умирая, Гиппиус лежала с ней в обнимку, смотрела только на нее и никого не хотела видеть.

Зинаида умерла 9 сентября 1945 года, в возрасте 76 лет. Ненавидевшие Гиппиус не верили в ее смерть и приходили лично убедиться в том, что ее больше нет, постучать по гробу поэтессы палками. Но для многих ее смерть была олицетворением конца целой эпохи…

Гиппиус и Мережковский похоронены в Париже в одной могиле.

Имя Дмитрия Мережковского - одно из самых ярких в истории Серебряного века. Блестящий мастер эссеистики и литературной критики, философ, он был одним из пионеров жанра русского историософского романа и стоял у истоков символизма в литературе. 10 раз он был номинирован на Нобелевскую премию, а споры о его политических заявлениях в историко-литературной среде не утихают до сих пор.

Отдельного внимания заслуживает личная жизнь писателя, в которой любовь, работа и творчество слились благодаря союзу двух необычайно одаренных ярких людей - спутницей Мережковского на протяжении всей его жизни была поэтесса и критик Зинаида Гиппиус..

Портрет Дмитрия Сергеевича Мережковского. Илья Репин. Фото: Public Domain

Не с первого взгляда

Романтических историй в жизни писателя было крайне мало, как и любых других привязанностей. «У него не было ни одного друга, - рассказывала позже Зинаида Гиппиус. - Вот как бывает у многих, нашедших себе друга в университете, сохраняющих отношения и после. Иногда - реже - сохраняется даже гимназическая дружба. Но у Дмитрия Сергеевича никакого „друга“ никогда не было. Множество дружеских отношений и знакомств, но я говорю не об этом».

Известно, что в 20 лет он был влюблен в дочь издательницы «Северного вестника» и имел серьезные намерения, но роман быстро завершился. О любви всей своей жизни, которая настигла его тремя годами позже, Мережковский в своей «Автобиографической заметке» пишет крайне скупо: «По окончании университета я уехал летом на Кавказ, встретился там случайно в Боржоме с З. Н. Гиппиус, очень скоро сделал ей предложение, в ту же зиму в Тифлисе женился на ней и вернулся с нею в Петербург».

Ему было 23 года, ей - 19. У биографов есть легенда, что впервые портрет Гиппиус Мережковский увидел в доме начальника боржомской почты Якобсона, который приветил петербургского литератора и пригласил в гости. Сам Якобсон будто ухаживал за барышней и намеревался жениться, а Мережковский при виде ее изображения воскликнул: «Какая рожа!»

Впрочем, это не более чем анекдот: юную Гиппиус современники сравнивали с колдуньями, русалками и прочими сказочными персонажами, отмечая дивное сочетание стройности ее фигуры, пышных и длинных рыжих волос и глубоких серых глаз.

Будущая супруга Мережковского тоже не жаловала: «…Я отмечу странный случай, - пишет она, вспоминая предшествующий знакомству год. - Мне помнится петербургский журнал, старый, прошлогодний… Там, среди дифирамбов Надсону, упоминалось о другом поэте и друге Надсона - Мережковском. Приводилось даже какое-то его стихотворение, которое мне не понравилось. Но неизвестно почему - имя запомнилось». И добавляет: «Когда в зале ротонды, после какой-то кадрили, меня Глокке с Мережковским познакомил, я встретила его довольно сухо, и мы с первого раза стали… ну, не ссориться, а что-то вроде. Мне стихи его казались гораздо хуже надсоновских, что я ему не преминула высказать… Однако после первой встречи мы стали встречаться ежедневно, в парке, на музыке и у Якобсона… Но почти всегда разговор наш выливался в спор».

Спор этот продлился больше, чем полвека. Рассказывая о своем союзе с Мережковским, Гиппиус отмечала, что «прожила с ним 52 года, не разлучаясь ни на один день».

С любимыми не расставайтесь

Их действительно почти никто не видел по отдельности. Быть вместе для них было настолько естественно, что не потребовалось ни многословных объяснений, ни пышной свадьбы: обвенчавшись 8 января 1889 года, они весь день провели за чтением, а на следующий день Гиппиус, по ее словам, и вовсе забыла, что накануне вышла замуж.

Зинаида Гиппиус любила эпатировать и устраивать провокации. Одна из таких шуток - портрет в трико. Фото: Commons.wikimedia.org Впрочем, как и в любом браке, здесь имели место и ссоры и ревность: Гиппиус принимала ухаживания многих поклонников и, возможно, поклонниц, и периодически устраивала супругу скандалы по поводу его собственных увлечений. Причем началось это уже через пару лет после венчания. Осложнялось это и странным распределением сил в семье: «Она очень женственна, он — мужественен, но в плане творческом, метафизическом роли перевёрнуты. Оплодотворяет она, вынашивает, рожает он. Она — семя, он — почва», - вспоминал позже секретарь Зинаиды Николаевны.

Никто, конечно, не скажет наверняка, остыли ли с годами их чувства, но факт остается фактом - всегда и всюду они были вместе. Их петербургская квартира в доме Мурузи (где потом жил Бродский) надолго стала интеллектуальным центром Петербурга. Гиппиус прекрасно вжилась в образ хозяйки литературно-философского салона, который притягивал самых талантливых поэтов, писателей, мыслителей.

Кружок перекочевал в Париж, когда в 1906 году супруги добровольно уехали на три года. Первая мировая война застала их в России, а Октябрьскую революцию оба восприняли как воцарение «царства Антихриста», торжество «надмирного зла». В 1919 году они вновь, теперь уже навсегда, покинули Россию и перебрались в Париж. Там же Дмитрий Сергеевич скончался в 1941 году от внезапного кровоизлияния в мозг и был похоронен на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. «Я умерла, осталось умереть только телу», - говорила Гиппиус после его смерти. Она пережила мужа на четыре года и обрела вечный покой под одним надгробием с ним.

Сказочные персонажи

Образ этой четы был настолько ярким, что оставил множество воспоминаний современников. Среди литературоведов бытует мнение, что Гиппиус и Мережковский были прототипами лисы Алисы и кота Базилио в сказке Алексея Толстого «Золотой ключик» (известно, что в вольном переложении истории Коллоди было немало аллюзий на мир Серебряного века).

Многие годы ближайшим другом супругов оставался Дмитрий Философов. Фото: Commons.wikimedia.org Внешность супругов в мемуарах их знакомых проступает не менее фактурно, чем их характеры. «О Зинаиде Гиппиус в Петербурге ходили всевозможные легенды… Рассказывали, что она выходила на сцену в белом хитоне с распущенными длинными рыжими волосами, держа лилию в руках, и молитвенно произносила: «Я сам себя люблю, как Бога». Рассказывали, что она требует, чтобы все ее бесчисленные поклонники, те, что женаты, отдавали ей свои обручальные кольца, и что она нанизывала их на цепочку, висевшую в изголовье ее кровати, - вспоминала писательница Ирина Одоевцева. - Видела я и прославленный портрет Бакста, где она изображена в черном трико, казавшемся в те далекие годы фантастически неприличным и скандальным. О Мережковском я знала, что он всемирно знаменит, дома ходит в ночных туфлях с помпонами, пишет четыре часа в день, каждый день, что бы ни случилось, а остальное время проводит в бесконечных дискуссиях с Розановым, Булгаковым, а главное - с Философовым и Зинаидой Гиппиус».

На парижских улицах люди оборачивались им вслед: «Они шли под руку - вернее, Мережковский, почти переломившись пополам, беспомощный и какой-то потерянный, не только опирался на руку Гиппиус, но прямо висел на ней. Гиппиус же, в широкополой шляпе, замысловатого, совершенно немодного фасона - тогда носили маленькие «клоши», надвинутые до бровей,- с моноклем в глазу, держалась преувеличенно прямо, высоко подняв голову. При солнечном свете белила и румяна еще резче выступали на ее лице. На ее плечах неизменно лежала рыжая лисица, украшенная розой, а после визита Мережковских к королю Александру Сербскому - орденом Саввы II степени». Действительно, чем не Алиса и Базилио.

Сегодня ее назвали бы гей-иконой. И она, пожалуй, не стала бы возражать. В Серебряный век о ней говорили: «Декадентская мадонна», – раздраженно восхищенно добавляя: «Дьяволица!». В Зинаиде Гиппиус кипел дьявольски святой (или свято дьявольский) коктейль, благодаря которому в том числе она оказалась талантливейшим мистификатором и режиссером судьбы.

Брак 52-летней выдержки

– Ты еще спишь? А уж муж пришел. Вставай! – будила мама.
– Муж? Какое удивление!
Брак совершился незаметно, как бы походя. Девятнадцатилетняя Зинаида Гиппиус наутро даже не вспомнила, что вышла замуж. При этом семейный союз оказался сверхпрочным: 52 года ни на один день они не разлучались.
Знакомство с Мережковским было коротким – несколько последних дней июня, когда Гиппиус приехала в Боржоми, и первые десять дней июля. Одиннадцатого июля уже наступила перемена в их отношениях.
Танцевальный вечер, в зале темно, душно, а ночь удивительная, светлая, прохладная, деревья в парке – серебряные от луны. Зинаида с выпускником филологического факультета Дмитрием Мережковским все дальше уходили по парковой аллее от звуков музыки, страстно обсуждая скорбные стихи друга Мережковского Надсона, популярного тогда поэта, молодого офицера, умершего в двадцать с лишним лет от туберкулеза. О чем бы ни говорил Дмитрий, его суждения приводили девушку в восторг, образность речей покоряла. Серьезный молодой человек с энциклопедическими знаниями умел говорить «интересно об интересном».
Рассуждения о высоком плавно перетекли в разговор о том, как они поженятся. После, не единожды вспоминая этот вечер, особенно во время размолвок, которых случалось немало, Гиппиус спрашивала себя, уж не из кокетства ли она ему не возражала и действительно ли хотела замуж?
Ведь предложения руки и сердца ей поступали не раз, и не однажды она бывала влюблена. Впервые это случилось в 16 лет. Героем волнений оказался талантливый и красивый скрипач, активно проявлявший интерес к юной особе. Правда, тогда он еще не знал, что смертельно болен туберкулезом, в отличие от матери Зины, которая была против развития каких-либо отношений и стремительно увезла дочь из Тифлиса.
Летом в Боржоми, где отдыхала семья Гиппиус, молодежь сходила с ума от высокой, статной девушки с золотистыми волосами и изумрудными глазами. Зинаида любила танцевать, увлекалась музыкой, живописью, верховой ездой. И, конечно, сочинительством: вела дневник, писала стихи.
Последующие влюбленности вызывали отчаяние у начитанной барышни. В своем дневнике она писала: «Я в него влюблена, но я же вижу, что он дурак».
Мережковский был ни на кого не похож. Вернувшись в тот вечер с прогулки, Зинаида смотрелась растерянно, а потому без обиняков заявила: «Мережковский сделал мне предложение».
– Как, и он? – засмеялась ее тетя Вера, зная, сколько тогда было у Зины женихов.
– Что же ты ему ответила? – спросила мама.
– Я? Ничего, да он и не спрашивал ответа!
Следующий день – снова встреча с Мережковским и продолжение разговора как ни в чем не бывало. В пору ухаживаний 23-летний Мережковский был заразительно веселым с не злой, а больше детской насмешливостью. Рассказывал о Петербурге и своих путешествиях, о семье, о том, как отец проверял его на талант.
Родился Дмитрий Сергеевич в семье образованного чиновника, не чуждого литературе. И в юные годы, когда Мережковский стал писать стихи, отец, человек фундаментальный, решил проверить: есть ли на что делать ставку или это обыкновенное бумагомарание. Он отправился с юным Дмитрием к Федору Михайловичу Достоевскому. Незадолго до смерти писателя. Квартира оказалась завалена «Братьями Карамазовыми», бледный Достоевский, выслушав вирши юного рифмоплета, произнес: «Плохо, никуда не годно. Чтобы писать, страдать надо. Страдать!»
«Ну, Федор Михайлович, – заявил отец, – пусть тогда лучше не пишет, лишь бы не страдал. Зачем ему это?»
Но не послушался Дмитрий Сергеевич ни отца, ни Достоевского. В жизни ему выпало и писать много, и страдать.
Хотя он не единожды бывал в гостях у Гиппиус, но никакого официального объявления о будущей свадьбе не звучало. Зинаида с Дмитрием считали всякие свадьбы и пиры слишком буржуазными, все должно быть проще без белых платьев и вуалей.
Венчание назначили на 8 января 1889 года. В Тифлисе стояло солнечное и холодное утро. Зинаида отправились с мамой в ближайшую к дому Михайловскую церковь, как на прогулку. На невесте – костюм темно-стального цвета, такая же маленькая шляпа на розовой подкладке. Дорогой мама взволнованно говорила: «Ты родилась 8-го, в день Михаила Архангела, с первым ударом соборного колокола в Михайловском соборе. Вот теперь и венчаться идешь 8-го и в церкви Михаила Архангела». Новобрачная ни на что не реагировала: была не то спокойна, не то в отупении. Ей казалось, что происходящее не слишком серьезно. Жених тоже выглядел по-будничному: в сюртуке и так называемой «николаевской» шинели с пелериной и бобровым воротником. Венчаться в шинели было неприлично, и он ее снял. Церемония прошла быстро: ни певчих, ни народа, а торжественное «жена да убоится мужа своего» незаметно растворилось под сводами церкви.
Затем молодожены пешком отправились домой к Гиппиус. Там их ждал обыкновенный завтрак. Правда, то ли мама, то ли тетка решили все-таки отметить хоть и не пышную, но свадьбу, и появилось шампанское. Стало веселее, грустила только мама в предчувствии разлуки. Затем гости – тетка и шаферы – ушли домой, и день прошел вполне обыденно. Зинаида с Дмитрием продолжали читать вчерашнюю книгу, потом обедали. Вечером случайно зашла ее бывшая гувернантка-француженка и чуть со стула не упала от неожиданности, когда мама, разливая чай, заметила мельком: «А Зина сегодня замуж вышла».
Мережковский ушел к себе в гостиницу довольно рано, а новобрачная легла спать и забыла, что замужем. Да так забыла, что на другое утро едва вспомнила, когда мама через дверь ей крикнула: «Муж пришел!»

Би- или гомо-?

В 1889 году после свадьбы они переезжают с мужем в Петербург, где Зинаида начинает активную литературную деятельность.
Своей золотисто-красной гривой волос, окутывавших до пят ее хрупкую фигурку, Гиппиус вводила мужчин в оцепенение. Зная это, она прятала такую роскошь в «козетку». «Общенье с ней, как вспых сена в засуху», – вспоминал популярный в то время литератор Андрей Белый. «…Красива? О, несомненно», – писал о Гиппиус литературный критик Сергей Маковский.
И она знала, что очень красива. И умела нравиться мужчинам. Внешне была воплощением слабости, нежности, женственности. Прехорошенькая девочка, наивная и кокетничавшая молодостью. С мужем в ожидании гостей она ложилась на ковер в гостиной и увлекалась игрой в дурачка или являлась всем с куклой-уткой на руках. Утка, по ее замыслу, символизировала разделение супругов, считавших пошлостью половую связь.
Так была ли в жизни Зинаиды настоящая любовь с горячими признаниями, клятвами и слезами, а не «комедия», которую она частенько разыгрывала? Может быть, ответ на этот вопрос – ее бурный роман в начале 1890-х сразу с двумя – поэтом-символистом Николаем Минским и драматургом и прозаиком Федором Червинским, университетским знакомым Мережковского? Минский любил ее страстно, а Гиппиус, по ее словам, была влюблена «в себя через него».
В 1894 году у Зинаиды Николаевны начались романтические отношения с Акимом Флексером, известным критиком, идеологом журнала «Северный вестник». Именно он первым напечатал стихи Гиппиус, которые ни одно издание не желало брать. Долгое сотрудничество постепенно переросло в дружбу, затем – в страсть.
« И без тебя я не умею жить... Мы отдали друг другу слишком много. И я прошу как милости у Бога, Чтоб научил он сердце не любить!»
«...Боже, как бы я хотела, чтобы вас все любили!.. Я смешала свою душу с вашей, и похвалы и хулы вам действуют на меня, как обращенные ко мне самой. Я не заметила, как все переменилось. Теперь хочу, чтобы все признали значительного человека, любящего меня...»
«...я хочу соединить концы жизни, сделать полный круг, хочу любви не той, какой она бывает, а... какой она должна быть и какая одна достойна нас с вами. Это не удовольствие, не счастье – это большой труд, не всякий на него способен. Но вы способны – и грех, и стыдно было бы такой дар Бога превратить во что-то веселое и ненужное...»
Чтобы понять любовь во всех ее проявлениях, нужно искать, влюбляться и влюблять в себя многих и разных людей, считала Гиппиус. Чувственность ее была не утолена. Разговоры в гостеприимном доме Мережковских с высокой, стройной хозяйкой с изумрудными глазами, с каскадом волос, быстрыми движениями, мелкими шажками, переходящими в скользящий бег, затягивались на всю ночь.
Зинаида увлекалась не только мужчинами, но и женщинами. О ней ходили слухи, что она бисексуалка (любит и мужчин, и женщин) или даже лесбиянка (любит представительниц своего пола). В конце 1890-х Гиппиус состояла в близких отношениях с английской баронессой Елизаветой фон Овербек. Та как композитор сотрудничала с Мережковским – написала музыку к переведенным им трагедиям Еврипида и Софокла, которые поставили в Александринском театре. Гиппиус посвятила баронессе несколько стихотворений.
Сегодня имя твое я скрою
И вслух – другим – не назову.
Но ты услышишь, что я с тобою,
Опять тобой – одной – живу.
На влажном небе Звезда огромней,
Дрожат – струясь – ея края.
И в ночь смотрю я, и сердце помнит,
Что эта ночь – твоя, твоя!
Дай вновь увидеть родныя очи,
Взглянуть в их глубь – и ширь – и синь.
Земное сердце великой Ночью
В его тоске – о, не покинь!
И все жаднее, все неуклонней
Оно зовет – одну – тебя.
Возьми же сердце мое в ладони,
Согрей – утешь – утешь, любя...
«О, если б совсем потерять эту возможность сладострастной грязи, которая, знаю, таится во мне, которую я даже не понимаю, ибо я ведь и при сладострастии, при всей чувственности – не хочу определенной формы любви», – театрально восклицала Гиппиус.
На протяжении полутора десятилетий перед революцией 1905 года Зинаида предстает пропагандисткой сексуального раскрепощения, гордо несущей «крест чувственности».
В одном из рассказов «Ты – ты» Гиппиус изобразила неожиданную встречу своего героя со случайной, казалось бы, девушкой. В ней он узнает ту подругу, которая была ему послана свыше. В ресторане в Ницце, где он сидит за ужином, вдруг появляется группа ряженых в масках, среди которых Мартынов находит свою избранницу: «Засмотрелся на худенькие стройные руки, на глаза, сверкавшие из розового бархата. Они тоже глядели на меня, эти глаза. Но вот она медленно подняла маску… Только что это случилось – я понял, почему не мог от нее оторваться: потому что был влюблен, да, влюблен, именно влюблен, именно в нее, и ни в кого больше. Именно она и была тайной радостью, которой я все время ждал. Мне казалось, что я уже видел где-то ее лицо: должно быть, оно мне снилось». И она ему отвечает: «Я тебя давно знаю, давно… люблю». Предначертанная свыше встреча состоялась. Узнавание произошло.
Подобно незрелому подростку Гиппиус пыталась соединить два аспекта любви, но любая попытка остановиться на чистоте и невинности этого чувства натыкалась на его греховность. В поисках «огня и чистоты» она увлекалась не единожды.
Одним из неудачных экспериментов по обретению «плоти и красы мира» стал молодой профессор духовной Академии Антон Карташев. Умный, странноватый, говорливый.
У Гиппиус мелькнула мысль: а ведь этот чудаковатый, как будто жаждущий культуры – девственник! Он сохранил старое святое, не выбросил его на улицу. Девственность Карташева должна была, по мнению Гиппиус, примирить ее искания любви. И ее теория практически нашла подтверждение: Гиппиус поцеловала Карташева, тот попросил помолиться за него. Эта просьба доказывала чистоту его любви. Но счастье длилось недолго. Вскоре Гиппиус испытала горькое разочарование: чистота любви Карташева (в 1917 году он станет министром вероисповеданий Временного правительства) сменилась страстью. Прощаясь на темном пороге ее квартиры, он уже не попросил молиться, а стал жадно ее целовать. Очередной опыт оказался неудачным.
Ее поиски любви на стороне не означают, что она не любила своего мужа. С Дмитрием Мережковским отношения были платоническими, пропитанными метафизикой. Не раз говорили оба, что их встреча носила мистический характер и была предопределена свыше. Нерушимый союз Гиппиус с Мережковским не разбило ни одно из ее увлечений. Может, потому, что, быстро приобретая власть над влюбленными в нее, она никогда не могла до конца отдаться любви?
Мережковский на всю жизнь стал для нее спутником, другом, соратником, как и она для него. «Я люблю Д.С. – вы лучше других знаете, как – без него я не могла бы жить двух дней, он необходим мне как воздух».
Большинство из их окружения недоумевали: как этот маленький человек, хрупкий, ниже ростом, чем его жена, сильно грассировавший, – он не производил впечатления мощного творца или мыслителя, мог удерживать рядом с собой столь экстравагантную даму? Не знали эти актеры, писатели, поэты, какие ураганы бушевали в его душе. Он много писал о любви, но внешне производил впечатление человека бесстрастного.
Гиппиус же, не ощутившая эмоциональной стороны взаимоотношений, любила Любовь вообще. В своем дневнике она рассуждает: «Зачем же я вечно иду к Любви? Я не знаю; может быть, это все потому, что никто из них меня в сущности не любил? У Дмитрия Сергеевича тоже не такая, не «моя» любовь. Господи, как я люблю какую-то Любовь».
Зинаида считала Мережковского неравным себе: он в высшей степени духовен, она же телесна и чувственна. Как избавиться от «сладострастной грязи» в телесной любви? Зачем люди столько внимания обращают на тело?
Но Гиппиус была еще и философом. Для философа характерен взгляд со стороны: не только любить, но и размышлять над тем, что есть это чувство. Тема любви – главная в дневниках Гиппиус с 1893 по 1904 год. Да и о чем еще может писать молодая женщина? Разумеется, есть в них и обычное кокетство. Но многие рассуждения совершенно противоречат представлению о том, что должно быть в дневнике красивой, окруженной поклонниками дамы. Гиппиус много пишет о «нетрадиционной» любви. Она считает, что природа человека бисексуальна. Мужское и женское начала не разделены сообразно полу. То есть в одном – больше мужского, в другом – женского, поэтому интуитивно каждый чувствует в другом нечто себе близкое, хотя, может быть, и в иной степени. Личность при таком рассмотрении предстает андрогинной. Причем мужские типы писательница изображает чаще всего упрощенно, женские же, напротив, выписывает тонко и с любовью. Своим героиням по-женски сочувствует, идет ли речь о революционерке-народнице в «Роман-царевиче» или об актрисе с изломанной судьбой в «Победителях», о неприкаянной сиротине из «воспитательного дома» в «Простой жизни», или о юной японке, уступающей любовным притязаниям своего русского приемного отца в «Японочке».
При этом в реальной жизни Зинаида Николаевна проявляла себя так, словно презирала женские умственные и моральные качества. Она провоцировала знакомых женщин на зависть, вражду, сплетни – и преуспела в этом. Ее ироничные оценки, болезненные для впечатлительных творческих натур, ее знаменитую золотую лорнетку, которую она наводила на собеседника, будто прицеливаясь, не могли простить ей спустя многие годы, даже после ее смерти.
– Вечер поэтесс? Одни дамы? Нет, избавьте, меня уж когда-то в Петербурге на такой вечер приглашали, Мариэтта Шагинян, кажется. По телефону. Я ей и ответила: «Простите, по половому признаку я не объединяюсь».
Свое лицедейство она признает в знаменитых «змеиных» мотивах:
…Она шершавая, она колючая,
Она холодная, она змея.
Меня изранила противно-жгучая
Ее коленчатая чешуя.
(…) И эта мертвая, и эта черная,
И эта страшная – моя душа!
Этот образ искусно строился и внедрялся в сознание современников. Гиппиус тщательно продумывала свое социальное и литературное поведение, сводившееся к смене разных ролей.

Гермафродит?

Многие современники считали ее гермафродитом. «В моих мыслях, моих желаниях, в моем духе – я больше мужчина, в моем теле – я больше женщина. Но они так слиты, что я ничего не знаю», – писала она о себе. На протяжении жизни Гиппиус со свойственным ей аскетизмом пыталась отречься от женственности как от ненужной слабости. Природа действительно наделила ее аналитическим, мужским складом ума. По словам современников, Гиппиус поражала пронзительно острыми умозаключениями, сознанием и даже культом своей исключительности. Кстати, чаще всего стихи она писала от лица мужчины, а свои статьи подписывала многочисленными псевдонимами, как правило, мужскими (самый известный – Антон Крайний). С удовольствием Зинаида Николаевна шокировала публику, появляясь одетой по-мужски чрезвычайно экстравагантно. Она не боялась мужских нарядов – курточки, бантики, мальчик-паж, что по тем временам было неслыханной дерзостью.
В камзоле и панталонах, полулежащей на стуле, длинные скрещенные ноги вытянуты по диагонали холста, отчего вся фигура кажется более удлиненной, изображена она на знаменитом портрете Льва Бакста. На бледном лице, окаймленном белым жабо, под узкими резко очерченными бровями – чуть насмешливо и презрительно смотрящие глаза, тонкие губы, которые она всегда ярко красила. Ей хотелось поражать, притягивать, очаровывать, покорять. («Люблю я себя, как Бога», – писала она в раннем стихотворении «Посвящение»).
Кстати, в те времена, в конце XIX века, не был принят такой обильный макияж. А Зинаида румянилась и белилась густо, откровенно, как делают актрисы для сцены. Это придавало ее лицу вид маски, подчеркивая некую искусственность.
Она часто фотографировалась с сигаретой в руках. Курила много и охотно. Тем самым постоянно заявляя двуполость Любви. При этом о своих глубоко верующих сестрах – Анне, Татьяне и Наталье вполне по-женски замечала: «…очень красивые, однако аскетического типа. Ни одна не помышляла о замужестве».
О семейной паре Мережковских ходило много странных разговоров. Владимир Соловьев выразил мнение о Гиппиус большинства современников следующим образом:
Я – молодая сатиресса,
Я – бес.
Я вся живу для интереса
Телес.
Таю под юбкою копыта
И хвост...
Посмотрит кто на них сердито
– Прохвост!
В ночь под Чистый четверг 1901 года Дмитрий Мережковский, Дмитрий Философов и она в импровизированных «священнических» одеяниях приобщали друг друга хлебом и вином на «тайной вечере», знаменовавшей основание «церкви Трех», которая представлялась им началом нового вселенского единства, новой эры божественного откровения миру.
И я такая добрая,
Влюблюсь – так присосусь.
Как ласковая кобра я,
Ласкаясь, обовьюсь.
Трагизм однополой любви ясно проступает в отношениях Гиппиус с Философовым, который был гомосексуалистом. Это видно из его письма к ней: «…При страшном устремлении к тебе всем духом, всем существом своим, у меня выросла какая-то ненависть к твоей плоти, коренящаяся в чем-то физиологическом…». Гиппиус называла Философова Димой, а он звал ее Мережковской. Тем не менее этот человек остался знаковым в ее судьбе. По прошествии десятилетий одно из последних стихотворений она посвящает ему:
Когда-то было, меня любила
Его Психея, его Любовь.
Но он не ведал, что Дух поведал
Ему про это – не плоть и кровь.
Своим обманом он счел Психею,
Своею правдой лишь плоть и кровь.
Пошел за ними, а не за нею,
Надеясь с ними найти Любовь.
Но потерял он свою Психею,
И то, что было, – не будет вновь.
Ушла Психея, и вместе с нею
Я потеряла его любовь.
Но это не мешало им жить втроем: супруги Мережковские и литературный критик Философов. В знаменитом доме Мурузи, на углу Литейного и Пантелеймоновской, сложился особый ритуал такого существования. Наряду с «браком» Мережковских и Философова там же сложился и другой «троичный союз». Его «супругами» стали две младшие сестры Зинаиды Николаевны – Татьяна и Наталья и Карташев.
Увлекающийся Мережковский считал, что эти новые семейные образования станут являть собой зародыш «тройственного устройства мира», так называемого Царства Третьего Завета, которое должно прийти на смену христианству. На житейском же уровне они рассчитывали создать своего рода общину, интеллектуальную мини-коммуну, в которой сочетались бы интимная связь ее членов и близость их мировоззрений.
Образование триады, или, как ее называли, «святой троицы», было вызовом обществу. Совместное проживание троих выглядело откровенным эпатажем. Потом к ним присоединился их секретарь Злобин, который около тридцати лет прожил с ними, написав замечательную книгу о Гиппиус «Тяжелая душа», а также замечательные стихи памяти Мережковского и Гиппиус.
Вообще в России Серебряного века гомосексуализм находился на уровне идейного течения. В начале XX века однополая любовь среди художественной элиты считалась модной. Их современник, питерский художник Александр Бенуа удивлялся: «Особенно меня поражало, что те из моих друзей, которые принадлежали к сторонникам «однополой любви», теперь совершенно этого не скрывали и даже говорили о том с оттенком какой-то пропаганды…»

Стакан наполовину пуст или полон?

Дмитрий Сергеевич Мережковский до старости не без удовольствия говаривал, что он, «благодарение Богу, никого не убил и никого не родил». Вяч. Иванов со свойственной ему парадоксальностью заявлял, что Гиппиус и в браке «на самом деле девушка, ибо никогда не могла отдаться мужчине, как бы ни любила его. (…) И в этом для нее – драма, ибо она женщина нежная и страстная. Мать по призванию».
Характерно, что Гиппиус, с первого дня принявшая установку супруга, никогда не обсуждала эту сторону их совместной жизни.
Необычность брака подчеркивается тем, что объединил он людей не просто разных, а противоположных по складу характера. Несмотря на то, что Зинаида Николаевна постоянно носила психологическую маску манерной, изломанной, «эстетной» светской дамы, хозяйки популярных салонов (в старости она, шутя, называла себя «бабушкой русского декадентства»), в ней было много земного, плотского. Именно материнское горе молодой горничной Мережковских – Паши побудило двадцатилетнюю Зинаиду написать первый рассказ – «Простая жизнь». А еще через двадцать лет описание юной матери над могилкой первенца пронзительной нотой завершит ее роман о революционерах.
« – Что ж это… Илюшечка… Кудрявенький. Черепочки теперь… Куда теперь?
А сторожиха все тянет за рукав.
– Пойдем, милая, пойдем… Христос с ним. Пойдем, чайку попьем, вспомянем. Пойдем-ка скорее.
Голубая круглая чаша над ними, над светлым кладбищем, над серой церковью бревенчатой, – голубая чаша такая чистая, такая ласковая. Обещание весны такое верное.
…Рядом со свежим сырым горбиком – другие горбики, большие и малые, тесно-тесно; желтая мертвая трава на них, а между, по местам, снежок белеется. И еще что-то белеется середь темных комков земли.
– Это что же такое, тетенька? – говорит Машка, приглядываясь. – Словно, кости…
– Черепочки это, милая, черепочки… Тоже, видно, младенчик был… Этого у нас много…»
Горе матерей становится одной из главных тем для Гиппиус в годы первой мировой войны. Материнское начало у нее находит не только трагическое выражение. Перед революцией большой успех имела ее пьеса «Зеленое кольцо», которая родилась из живого общения с петербургскими гимназистами. В 1914-1916 годах каждое воскресенье у Зинаиды собирался кружок подростков (до сорока человек за раз). «Люблю умных и настоящих и равнодушно забываю ненужных», – говорила она по этому поводу.
Список молодых литераторов, которые вышли в свет через ее квартиру, вмещает множество ярких и известных имен.
«Как друг, как товарищ, как соучастник в радости и горе Зинаида Николаевна была неповторима. Ее заботливость простиралась на состояние вашей обуви, на дефекты вашего белья… Живые конкретные детали в жизни ближнего всегда ее занимали… – вспоминал литературный и театральный критик Аким Волынский. – Из всех женщин, которых я встречал в жизни, самая необыкновенная была Зинаида Гиппиус».
Она хотела казаться тем, чем в действительности не была. Наедине с собеседником, с глазу на глаз она становилась человеком ко всему открытым, ни в чем, в сущности, не уверенным и с какой-то неутолимой жаждой, с непогрешимым слухом ко всему.
Зинаида происходила по отцу из немецких дворян, но те уже триста лет жили в России, по матери была внучкой Василия Степанова, полицмейстера Екатеринбурга. Родилась в 1869 году в городке Белове Тульской губернии, куда приехал ее отец после окончания юридического факультета Московского университета. Они постоянно переезжали с места на место, следуя за служебными перестановками отца. Девочка не смогла доучиться в гимназии Фишера в Москве, причиной стал внезапно открывшийся туберкулез, и родители увезли ее в Крым, а затем в Тифлис. Из-за болезни легких Гиппиус не получила систематического образования. Жила с матерью в Ялте и на Кавказе.
Она говорила: «Вы так не знаете Россию, как я знаю», «Я знаю, как пахнет в третьем классе…».

И Родины не стало

Властью тьмы, царством дьявола назвала Гиппиус Октябрьский переворот. «Расстрелянная Москва покорилась большевикам. Столицы взяты вражескими – и варварскими – войсками. Бежать некуда. Родины нет». Ненависть к революции заставила Зинаиду порвать с Блоком, Брюсовым, Андреем Белым.
Мережковские, в отличие от большинства отечественных деятелей культуры, отрицательно восприняли вступление России в Первую мировую. В этом она близко сходится со своим заклятым литературным и идейным врагом – Владимиром Маяковским. Со второй половины 1917 года и до конца 1919-го Мережковские жили в Петрограде, в центре развивавшихся событий. Дневники Гиппиус день за днем отражают трагическую картину происходившего: «собачину» продают на рынке спекулянты из-под полы. Стоит 50 рублей за фунт. Дохлая мышь стоит два рубля и т.д.
Мережковские надеялись на свержение большевистского режима, но после поражения генерала Юденича под Петроградом решили бежать в Европу. «…Как бы узнать, что нет надежды…», – напишет она.
Вместе с ближайшим другом Философовым и секретарем В. А. Злобиным Мережковские покинули Петроград якобы для чтения лекций в красноармейских частях Гомеля. В феврале 1920-го перебрались в Варшаву. Там они развили бурную деятельность, организовали газету, строили планы по освобождению России от большевиков. Понадобилось два года для понимания тщетности задуманного. В 1922 году Мережковские обосновались в Париже. Философов, проживший с ними около 15 лет, до конца жизни оставался в Варшаве.
С 1925 года парижская квартира Гиппиус стала одним из самых притягательных мест русской культурной жизни. Там возобновились литературные воскресенья, а с 1927-го – регулярные писательско-религиозно-философские заседания «Зеленая лампа». Там они восстановили знакомство с К. Бальмонтом, И. Буниным, А. Куприным, Н. Бердяевым, Вячеславом Ивановым. На Бунина при первой же встрече она произвела неизгладимое впечатление: «Удивительной худобы, ангел в белоснежном одеянии и с золотистыми распущенными волосами, вдоль обнаженных рук которого падало до самого полу что-то вроде не то рукавов, не то крыльев».
Несмотря на то, что в эмиграции они не могли себе позволить жить на широкую ногу, как в Питере, но покупка духов и перчаток всегда была на первом месте. В Париже она уже не могла называться законодательницей моды. Но интереса к красивой экстравагантной одежде не теряла. Даже в 50 лет она отличалась смелостью в выборе платьев: очень любила прозрачные. Эпатировала публику появлением то в белом с ног до головы, то в черном. Ее последними были старый дипломат Лорис-Меликов и поэт Мамченко.
Она верна своей манере высказываться наперекор общепринятым суждениям, сражать противника злыми репликами, проявлять участие к человеческим судьбам. До последнего Гиппиус поддерживала благотворительные вечера, например для того, чтобы помочь деньгами Бальмонту, чья мама была тяжело больна. Старшая сестра Гиппиус, Анна, также активно участвует в жизни русской православной общины в Париже. Сын двоюродной сестры Зинаиды Николаевны, священник Димитрий Клепинин во время немецкой оккупации вместе с матерью Марией (Скобцовой) спас от гибели десятки еврейских семей. За это в феврале 1944 года он принял мученическую смерть в концлагере.
Вообще 40-е годы были горькими не только в мировой истории, но и в судьбе Зинаиды Николаевны. В 1940 году она потеряла Философова, а 9 декабря 1941-го в оккупированной немцами Франции – своего супруга. Дмитрий Мережковский прожил 76 лет.
Она очень тяжело пережила его кончину. Даже пыталась покончить с собой. «Я умерла, осталось умереть только телу», – повторяла Гиппиус. История литературы, пожалуй, не знает второго подобного случая, когда два человека составляли в такой степени одно. Они оба признавались, что не знают, где начинаются его мысли, а где заканчиваются ее. Мережковский оставил 24 тома своих произведений. Любовь? Творческий союз? Духовная общность? В книге «Дмитрий Мережковский» она написала: «Связанность наших жизней».
До сих пор не утихают споры, кто в этой паре был главным? Внешне они поразительно не подходили друг к другу. Он – маленького роста, с узкой впалой грудью, в допотопном сюртуке. Черные, глубоко посаженные глаза горели тревожным огнем, полуседая, вольно растущая борода и легкое взвизгивание, когда раздражался. Держался с неоспоримым чувством превосходства и сыпал цитатами то из Библии, то из языческиx философов. А рядом с ним – соблазнительная, нарядная особа с выразительной внешностью.
Зинаида Николаевна была душой союза. Очень многие идеи мужу подсказывала именно она, а он их развивал и обнародовал.
Четкий, продуманный уклад семьи, дома тоже был на ней. Мережковский всегда утром работал, гулял, потом опять работал. Она говорила, что в его характере удивляло полное отсутствие лени. Он даже не понимал, что это такое. Сама она ценила время не меньше.
Оставшись одна, Гиппиус написала книгу «Дмитрий Мережковский», что далось ей непросто. У нее отнялась правая рука. Последняя запись в дневнике: «Как Бог мудр и справедлив».
Самым последним ее другом стала кошка. Она всегда сидела на коленях Зинаиды Николаевны. Та привыкла к ней и, умирая, уже не открывая глаз, все искала ее руками.
Вечером 1 сентября 1945 года отец Василий Зеньковский причастил Гиппиус. Она мало что понимала, но причастие проглотила.
9 сентября Зинаида Николаевна сидела в кровати, ей было трудно дышать. Вдруг в ее невидящих глазах вспыхнул свет. Она посмотрела, как в былые годы, во взгляде бесконечные нежность и благодарность. Две слезы стекли по щекам. На пороге старости поэтесса признавалась:
…Лишь одного мне жаль: игры…
Ее и мудрость не заменит.
Игра загадочней всего
И бескорыстнее на свете.
Она всегда – ни для чего,
Как ни над чем смеются дети…
Своим эпатажем, придумыванием сенсаций она добилась того, чтобы о ней до сих пор говорили как о тайне. Она прекрасно понимала, что все кривотолки – порой самого скандального свойства продолжатся и после ее смерти. Даже официальный запрет советской цензуры на изучение творческого наследия Гиппиус до начала 90-х годов, кажется, состоялся тоже благодаря ее плану.

Лариса Синенко


Глава из книги «Тяжелая душа»

Весной 1892 г. у З. Н. Гиппиус очередной бронхит. Д. С. Мережковский, раздобыв у отца денег, увозит ее, сначала на Ривьеру, в Ниццу, а потом, когда ей становится лучше, ненадолго в Италию.

В Ницце, на даче профессора Максима Ковалевского - вилле «Эленрок» - она встречает молодого человека, студента Петербургского университета Дмитрия Владимировича Философова. Он замечательно красив. Но она увлечена другим, каким-то доктором (по-видимому, Чигаевым) и на Философова не смотрит. В Петербурге они не встречаются. И только через шесть лет, когда в 1898-1899 гг. возникает «дягилевский кружок» и журнал «Мир Искусства», начинается их сближение.

Однако в Философове с самого начала чувствуется какая-то сдержанность и холодок. Гиппиус к нему неравнодушна - это ее тайна. Но он больше интересуется Мережковским и его идеями, а ее сторонится. Ему многое в ней не нравится. И она это чувствует. 19 декабря 1900 г. она записывает в своем дневнике: «...он (Философ) меня не любит и опасается. Именно опасение у него (а не страх), мелкое, примитивное, житейское. Я для него в сущности декадентская дама, подозрительная интриганка и опасается он меня не более, чем сороконожки».

У Мережковских была привычка «спасать» своих друзей (от гибели духовной, конечно). «Спасали» Мережковские даже в том случае, когда «погибающий» вовсе этого не желал, будучи убеждены, что делают доброе дело. К судьбе Философова, находившегося под влиянием Дягилева и его кружка, Мережковские не могли, конечно, отнестись равнодушно. Они считали, что на человека слабохарактерного, каким был Философов, атмосфера этого кружка должна действовать разлагающе. И вот Гиппиус начинает строить планы его «спасения», не без тайной надежды его приручить. На той же странице дневника, где она только что говорила о его к ней нелюбви, она пишет: «Жалею и Философа, который в такой узкой тьме. Там (у Дягилева) он пропадет, ну, конечно. Для меня все ясно. Надо сделать что могу. У меня были такие мысли...» И вдруг спохватывается: «Да что я о Философове!» Но это игра. Философов ее интересует с каждым днем все больше и в своем успехе она почти не сомневается.

Однако первая попытка спасти Философова желанного результата не дает. Пока на его внутреннюю свободу не посягают, - он оказывается не то, что в «узкой тьме», а чуть ли не в помойной яме, откуда его вытаскивают силой - он от Мережковских отворачивается. К весне 1902 г. Философов стал, по словам Гиппиус, «каким-то странным образом» от них отдаляться. «Иногда неожиданно казался даже враждебным».

Он переезжает к Дягилеву (Дягилев его двоюродный брат). Мережковский, которого неудача огорчает, делает попытку с Философовым увидаться и переговорить. Но Дягилев - очень вежливо - его до Философова не допускает.

Это похоже на разрыв. Гиппиус злится и сочиняет две эпиграммы. Одну на Философова, перефразируя ответ Татьяны Онегину:

Друзья и мать меня молили
Рыдая, но для бедной Лили
Все были жребии равны.
Я вышел замуж. Вы должны,
Я вас прошу меня оставить.

Другую - на Дягилева:

Курятнику петух единый дан.
Он властвует, своих вассалок множа.
И в стаде есть - Наполеон - баран.
И в «Мир Искусстве» есть - Сережа.

В марте 1903 г., за месяц до закрытия Победоносцевым Религиозно-Философских Собраний, Философов уезжает с Дягилевым в Италию. Но что разрыв по ее и Дм. С-ча вине - эта простая мысль Зинаиде Николаевне в голову не приходит: «Он был, правда, все время болен, - замечает она, не догадываясь о причине «измены» Философова, - но не так чтобы болезнью можно было оправдать его отчуждение от нас и от наших дел».

Незадолго до отъезда, 19 февраля 1903 г., Философов, отвечая на письмо Мережковского, - оно, к сожалению, не сохранилось, - высказывает со свойственной ему прямотой свой взгляд на их отношения:

«Вы рассердились и дали исход своему злому чувству, - пишет он. - Затем как христианин спохватились, что злостью не возьмешь, и начали прикидываться добрым. Все это скучно, неубедительно. Если я погиб, то меня уже не спасешь, если я еще не погиб, то почему Вы думаете, что у Вас монополия спасения? Нет ли тут опять главного Вашего порока - гордыни?»

Но отталкивает Философова от Мережковских еще и другое: «Если я временами вас покидаю житейски, - продолжает он, - то из желания охранить свое чувство расположения к вам. Я вас обоих люблю и с вами тесно связаны значительные минуты моей внутренней жизни. И вот, когда начинается дипломатическая переписка по делам редакции, из которой так некрасиво проглядывает вся глубина Вашего мелкого писательского самолюбия, уязвляемого всякими несогласными с Вами мнениями, или, когда Вы со злобою в душе начинаете говорить сладкие речи - я начинаю удаляться. Не хочу вас видеть в личине чуждых мне и противных людей».

Земная связь людей порою рвется,
Вот - кажется - и вовсе порвалась.

Эти помеченные 1903 г. строки написаны Гиппиус, судя по их уверенно-спокойному тону, должно быть, уже после возвращения Философова в лоно Мережковских, т. е. в самом конце 1903 г. А ее тогдашнее настроение более выражает посвященное Философову в 1902 г. стихотворение «Алмаз», где она говорит: «Мы думали о том, что есть у нас брат - Иуда».

В октябре 1903 г. Гиппиус постигает большое горе. 10-го утром скоропостижно умирает ее мать, которую она очень любила. И неожиданно Философов возвращается: «...его помню вблизи все время, - пишет она в книге о Мережковском... - Именно тогда почувствовалось, что он уже больше нас не покинет. Дм. С. очень этому радовался».

Но возвращение Философова не меняет, по существу, ничего. Его поединок с Гиппиус продолжается. Единственная перемена - это что отныне борьба ведется в открытую, по крайней мере, со стороны Философова. Что до Гиппиус, то она свои батареи обнажает не сразу. У нее - большая выдержка и на редкость упорная воля - как раз то, чего у Философова нет. Зато у него - прямота, простота и душевное целомудрие - то, что у Гиппиус отсутствует совершенно.

Проходит год с лишним. За это время Мережковскими сделана вторая попытка «спасти» Философова, столь же безрезультатная, как и первая. Философов отвечает контрнаступлением. Он спрашивает Гиппиус, почему она так уверена, что правда на ее стороне?

26 ноября 1904 г. она ему отвечает. Вот ее ответ: «Искренность вашего письма поразила меня. Я не могла не остановиться перед тем, в чем, может быть, права. И в эти дни я об этом тяжело и много думала. Столкновение не меня и вас - а двух устремлений. Вы отрицаете существом мою сущность. Как раз то, что я считаю святым - вы считаете дьявольским. Как раз мое созидание кажется вам разрушением. Мне неважно, кто из нас прав; мне важно, где правда. И вот, я допускаю, что правда у вас. Добросовестно и просто думаю, - возможно, что она у вас. Тогда все мое и я - делаюсь от дьявола, и только бы это решить, оставаться тогда в прежнем нельзя».

Что Гиппиус могла действительно искренно допустить хотя бы на одну минуту возможность своей неправоты, - этому Философов вряд ли поверил. Настолько он ее знал, чтобы понять, чего она этим путем хочет добиться: ей надо было, чтобы он добровольно и беспрекословно покорился ее правде, отказавшись от себя. Но поскольку эта правда - христианство, Гиппиус ломится в открытую дверь. Расхождений догматических между ними нет. Философов с самого начала принимает отношение Мережковских к христианству со всеми из этого отношения вытекающими следствиями. В своей книге о Мережковском Гиппиус это подтверждает: «Д. С-ча, как мыслителя, он (Философов) сразу понял, его идеи не могли его не пленять». Столкновение Гиппиус с Философовым - столкновение чисто личное, и в конце письма, сама себе противореча, Гиппиус это признает. «Вы понимаете, - пишет она, - я не о случайных отклонениях наших говорю, а о самом строе, - главном, - души. Когда обнажается этот строй у меня и у вас - мы сталкиваемся». Но в дальнейшем оказывается, что положение вообще безвыходное: «Если я перейду в вашу "правду" - я зайду дальше вас и вряд ли мы сможем общаться (намек на схиму, которую, как ни трудно этому поверить, Гиппиус грозится принять. - В. З. ). Если я останусь в своей прежней - мы тоже, наверно, не сможем общаться, - потому что вы никогда, при устремлении к безволию, не сможете сделать усилия воли и перейти в другое ради одной правды». И словно в неистовстве она продолжает. «При общении (и притом, что я останусь в своем прежнем) - так будет всегда и еще больше, ибо я буду усиливать то, что мне кажется святым и что вас "уничтожает, разлагает", что вам кажется смертвенным ядом"».

Уже по одному этому можно судить, насколько искренно она допускает возможность правды у Философова. Но какую бы форму их отношения ни принимали, с занятых позиций ни он, ни она не сойдут. Философов действительно отличался исключительным безволием и то, что она говорит о его природе, по существу, верно. Но он вовсе не был против «низведения неба на землю». Он лишь указывал на опасность смешения двух порядков - человеческого и божеского, разделить которые до конца на практике не так-то просто. А Гиппиус с этой опасностью играла все время.

Он на ее письмо не отвечает. Дальнейшие объяснения происходят, по-видимому, устно, при встречах, которые он часто откладывает, посылая коротенькие записки карандашом... сердится. В своих недостатках, в частности, в своем безволии он вполне отдает себе отчет и не старается казаться лучше, чем он есть на самом деле, по крайней мере, перед Мережковскими. Но «святость» Гиппиус медленно его разлагает и, в конце концов, доводит до раздвоения личности, что парализует его волю почти совершенно. Вот характерное для него письмо - одно из многих, - в котором он признается в своей, доводящей его до отчаяния слабости.

«Дорогая Зина, - пишет он Гиппиус, - я не знаю, что со мной делается. Как только соберусь к вам - так начинаю выдумывать повод, чтобы не идти. Какой-то страх, глупый страх. В воскресенье пошел с сестрой на совещание родителей, а вчера был на редакционном собрании «Жупела». Какая-то реакция, которая сегодня, слава Богу, начала проходить, и я по крайней мере в силах написать это письмо. Думаю, все опять пройдет, но сколько чувства какого-то отчаяния за свою слабость. Впрочем, я чувствую себя плохо физически.

Постараюсь прийти сегодня. Говорю постараюсь, потому что еще нет уверенности. Но повторяю, слава Богу, лучше. Завтра надеюсь окончательно войти опять в колею и избавиться от какого-то острого нежелания вас видеть, т. е., конечно, не вас, единственно близких, а вернее себя. Ваш Дима».

В конце апреля 1905 г. Мережковские с Философовым едут в Крым, где живут несколько недель вместе. Потом Философов возвращается в Петербург, а Мережковские, через Константинополь, в Одессу.

12 мая Гиппиус пишет Философову из Ялты длиннейшее, на 16 страницах, письмо. В нем ничего непосредственно касающегося их отношений нет, кроме нескольких замечаний, из которых видно, что она влюблена по-прежнему: «Дм. все говорит, - приписывает она на полях, - как много дало это наше путешествие. Я не говорю, но столько знаю!» И на другой странице: «Поехали на Ай-Николу. Хоть и не было тебя (по предложению Философова, они все трое перешли на «ты». - В. З. ) - не могу сказать, чтобы я не наслаждалась глубоко». Но письмо это важно в другом отношении. Она в нем впервые говорит о своей еще не додуманной до конца идее «тройственного устройства мира», имевшей такое громадное влияние на творчество Мережковского и на всю их последующую совместную работу. Философов, хотя и не сразу и не без оговорок, тоже ее принял.

Эта весна в Крыму - затишье перед бурей. Уже на обратном пути, в Одессе, их ждала неожиданная встреча. Туда как раз пришел пароход с ранеными из Японии. В гостинице, где остановились Мережковские, поместили нескольких офицеров порт-артурских: «Чего мы в их комнатах не насмотрелись! - пишет Гиппиус в книге о Мережковском. - И такое осталось впечатление, что все эти «вернувшиеся» из огня войны - люди уже (или еще) ненормальные». Эта встреча послужила Гиппиус темой для рассказа «Нет возврата»... для сборника «Лунные муравьи».

Дача в имении Малое Кобрино на станции Суйда по Варшавской железной дороге - небольшой старый дом, - где Мережковские проводили это лето, была очень приятна. Они жили там втроем с Философовым. В середине июля он собирался недели на две в свое имение Богдановское Псковской губернии, к матери - у него было к ней дело - а затем назад в Кобрино. Дело же было такое: Мережковские предложили ему поехать с ними за границу на год или даже на два-три, где они могли бы сжиться совместно и узнать новое, годное потом и для дела в России. В России все равно делать было нечего. «Мир Искусства» уже не выходил, кончался и журнал Мережковских «Новый Путь», Религиозно-Философские Собрания были закрыты. Философов хотел посоветоваться насчет поездки с матерью и испросить у нее на это благословение.

Он, конечно, как всегда, колебался. Но пугала его не жизнь за границей, а жизнь под одной крышей с Гиппиус. Уже в Ялте он начал понимать, какого рода чувства она к нему питает. А в Кобрине никаких сомнений на этот счет быть уже не могло.

В утро отъезда в Богдановское, 15 июля на рассвете, когда в доме все еще спали, она вдруг явилась к нему в комнату. Он довольно грубо отправил ее назад. Накануне вечером он ей написал письмо, которое, уезжая, подсунул под ее дверь. Вот что в нем было:

«Зина, пойми, прав я или неправ, сознателен или несознателен и т. д., и т. д. следующий факт , именно факт остается, с которым я не могу справиться: мне физически отвратительны воспоминания о наших сближениях.

И тут вовсе не аскетизм, или грех, или вечный позор пола. Тут вне всего этого, нечто абсолютно иррациональное, нечто специфическое.

В моих прежних половых сношениях был свой великий позор, но абсолютно иной, ничего общего с нынешним не имеющий. Была острая ненависть, злоба, ощущение позора, за привязанность к плоти, только к плоти.

Здесь же как раз обратное. При страшном устремлении к тебе всем духом, всем существом своим, у меня выросла какая-то ненависть к твоей плоти, коренящаяся в чем-то чисто физиологическом. Это доходит до болезненности. Вот пример: ты сегодня курила из моего мундштука - и я уже больше не могу из него курить из чувства специфической брезгливости. Я бы ни минуты не задумался курить из мундштука Дмитрия. Да прежде, до нашего сближения у меня этого абсолютно не было. И вот между мной и тобой вырос какой-то факт, который вселяет мне ощущение какой-то доведенной до пределов брезгливости, какой-то чисто физической тошноты.

Если рассуждать грубо , можно сказать, что такое чувство должен испытывать всякий человек, соединяющийся с другим без полового влечения.

Это абсолютно не то. У меня был такой случай. Но там чувство жалости , там нет бунта, просто бесконечное огорчение.

Здесь же все мое существо бунтует и у меня отвращение к твоей плоти.

Вот факт. Теперь что же мне делать?»

Она ему отвечает в тот же день в Богдановское трактатом на 32 страницах. Права она или нет, но она его любит и потому перед собой права, как прав перед собой Философов, который ее не любит. Ее любовь ноуменальна и трансцендентна, его нелюбовь тоже ноуменальна и трансцендентна. Их поединок не может кончиться ничьей победой, а лишь двойным поражением. Но они этого не понимают и продолжают бороться.

«Выслушай меня, Дима, - пишет она. - Я омрачила тебя, себя омрачила, отраженно - Дмитрия, но не прошу у вас прощения, а только нужно, чтобы я же мрак сняла, если то мне позволят силы и правда. От тебя хочу просить только одного: не осуди мое усилие выразить эту общую правду, даже когда увидишь, что усилие было напрасно, что я ничего не сумела сделать».

И она спрашивает: «Знаешь ли ты или сможешь ли себе ясно представить, что такое холодный человек . Что такое холодный дух, холодная душа, холодное тело - все холодное, все существо сразу? Это не смерть, потому что рядом, в человеке же, живет ощущение этого холода, его «ожог» - иначе сказать не могу. Смерть лучше; и холод ее - только отсутствие всякой теплоты; а этот холод - холод сгущенного воздуха; и бытие - как бытие в Дантовом аду, знаешь, в том ледяном озере...»

Но из этого ада есть выход: «И мой ад теперешний, - продолжает она, - может быть уже не глухое, острое, ледяное озеро; а помнишь, те «вечные муки» ада старца Зосимы, его слова о душе уже сознающей, что избавление - любовь, понимающей любовь, видящей ее - и не имеющей. Вот этот ад у меня теперь на земле... Страдание не меньше... но разве не велико это, не чудесно знать, что есть выход, не будет, пусть, для тебя, - но есть и для тебя мог бы быть?»

Вот отчего она так борется за свою любовь к Философову: это ее единственная надежда на избавление.

«Если б все это мог ты увидеть, взглянуть в самом деле внутрь, - старается она объяснить то, что все равно не поймет нелюбящий, - ты бы понял без удивления, как и почему безмерно дороги были для меня жалкие искры, краткие мгновенья моего святого чувства к тебе».

Но это как раз то, чего Философов не хочет знать. Он боится соединения Бога с полом. Однако, она продолжает, не считаясь с его идиосинкразией: «Мгновенья святого чувства, я сказала, - и в самом деле, я его таким ощущала. Оно было все в Боге, от и через Него... Мгновенья религиозного чувства (не к тебе только, но к Богу, к природе) касались и духа моего и души и плоти . По отношению к Богу и к природе ты не осудил (да и как бы?), по отношению к себе, ты - полусознательно или вполне сознательно, - заподозрил похоть . Слишком это естественно... Во всякую чувственность всегда входила нить похоти, вот этой голой и холодной, всегда, с самого первого чувственного момента, плотского».

И продолжая не считаться с тем, что внушает Философову ужас и отвращение, она ставит вопрос. «Но скажу и я тебе, а ты знаешь, ты наблюдал когда-нибудь чувственность - сознательной веры? Идущую от Высшего (не к Нему, как у св. Терезы) всю под Его взорами? Может ли в такой чувственности быть нить похоти? Хотя бы самая тонкая? Хотя бы несознаваемая? Может ли вообще быть?.. Я не смею ничего утверждать о себе, абсолютно. Я ничего не знаю. Но часто казалось мне, думалось, что по отношению тебя, с тобой, я могла бы сделать и почувствовать только то, что могла бы сделать при Христе, под Его взором, и даже непременно при Нем. Т. е. так, чтобы Он не только мог быть, но непременно был бы... Знаю о себе, о кратких мгновениях моей предлюбви к тебе, что они были, при их плотскости, прозрачны, насквозь проницаемы для Божеского взора, все перед Ним, вместе с Ним».

В Богдановском Философов ничего не делает. Валяется до завтрака, после завтрака опять идет к себе и даже чай пьет у себя в комнате.

Его поместили в квартире управляющего, далеко от большого дома.

С матерью он насчет Парижа еще не говорил. Все откладывает. Может быть, не поедет.

Письмо Гиппиус подействовало на него разлагающе. Чем он больше о нем думает, тем меньше знает, что на него ответить. Вообще он мыслей боится. Как с ними быть?

А письмо Гиппиус - грешно. Вот первое впечатление. Грешно, потому что абсолютный грех на тридцати двух страницах, копаться в «собственных душевных кишках» - так, по крайней мере, ему кажется. А свои кошмары, вроде «ледяного озера», мы обязаны держать при себе. Распространяться на эту тему ни при каких обстоятельствах не следует.

«Прочел сегодня утром, при свете солнца, со свежей головой, твое письмо вновь - и ужаснулся! О, не содержанием, не фактами, в нем изложенными, не теми внутренними и внешними событиями, по поводу или о которых написан сей трактат, а именно этим самым "О".

И сегодня, при свете солнца и со свежей головой (что, конечно, не отрицает возможности думать иначе при свете колдуньи-луны) я настойчиво утверждаю; Зина, берегись. Берегись прелести умствований! Особенно берегись потому, что в конце концов где-то в тайниках души эти тонкие умствования, эти отцеживания умственных комаров, доставляют тебе наслаждение. О, я не против игры в шахматы, а у тебя вся твоя игра обращается как бы в усовершенствованный бой быков. Без опасности и без ран для тебя игра не существует...

Ты все думаешь, что ты борешься с диаволом, увы, мне иногда кажется, что ты борешься с Богом и не то что борешься, а как-то ставишь себя с Ним на одну доску! И это ужасно страшно, и я начинаю тебя ненавидеть. Ты категорически утверждаешь, что «знаешь о себе, знаешь, что твои переживания при всей их плотскости были прозрачны, насквозь проницаемы для Божеского взора». Если у тебя такие знания, то ты или святая или бесноватая , во всяком случае, мне не товарищ. Да, я никогда не наблюдал «чувственность сознательной веры», но я поэтому и не утверждаю и не отрицаю, есть ли в ней «нить чувственности» или нет. Ты же не наблюдала тоже, но с властью пророка утверждаешь. Говорю не наблюдала, потому что для таких наблюдений необходима церковь, только имея ее за собой, во всей ее полноте, т. е. имея такой пробный камень, который не обманет , можно пускаться на такие опыты. Теперь же, предаваясь своим одиноким колдовствам, ты не имеешь права говорить, что ты знаешь , ибо твои знания проверяли кто? Бог или диавол? Не знаю .

Зина, мое письмо жестокое, я знаю, и особенно жестокое, потому что я его пишу «при свете солнца». Но что же мне делать, уж если пошло на борьбу, так не до сладости. А я борюсь, во-первых, за себя, за свою тайну, которую никогда не предам, и за свою простоту».

Философов, конечно, прав - с точки зрения церковной. И живи Гиппиус в средние века, ее несомненно сожгли бы. Но ведь и церковь может иногда ошибаться. Ошиблась же она, возведя на костер Жанну д"Арк. Это одно, а другое: в церкви не только Евангелие, Новый Завет, но и Ветхий - Библия. А в Библии - обрезанье, смысл которого богосупружество, кровно-плотский союз Бога с человеком. И как бы к этому ни относиться - Библия без обрезанья то же, что христианство без крещения.

Конечно, нет такой заповеди, которая обязывала бы Философова любить именно Зинаиду Гиппиус, а не кого-нибудь другого. И если он прежде всего борется за себя - это его священное право. Единственное что можно бы ему по этому поводу заметить, это что с точки зрения человеческой момент, выбранный для расправы с Гиппиус, не совсем удачен.

В деревне Философов ничего матери о Париже не сказал. Решил написать из Петербурга. Но решение - одно, а дело другое. Когда наконец после многих усилий письмо было написано, оно долго лежало, он каждый день не решался его послать. Возвращаться же в Кобрино, не имея ответа от матери, ему не хотелось. Получился тупик. Дело доходило до того, что, по собственному его признанию, он «напивался и хамски кутил до утра».

Наконец 2 августа Гиппиус посылает ему телеграмму. Он тотчас отвечает: «Дорогой друг, ты меня знаешь и знаешь, что все мои беды от недостатка воли. Если я застрял так долго здесь, то именно по болезни воли. Твоя телеграмма заставила меня очнуться.

Вместе с сим отправляю маме письмо, копия с которого при сем. Буду у вас в четверг, в 1,5. Если не приеду, значит, что-нибудь случилось. Тогда приезжайте за мной».

Но он приехал.

О поездке за границу Философов мечтал давно. Уже в июле 1904 г. он пишет Гиппиус из Петербурга в Аусзе (Австрия), где она с Мережковским проводит лето: «С Чулковым вчера мечтали. Мечтали об эмиграции и об издании журнала за границей. Он, конечно, с политической точки зрения, а я с религиозной. И мечтать было сладко и эти мечты засели во мне... Мы все волнуемся, как бы внешняя жизнь более совпала с внутренней... Думаю, что самое «практичное» это именно внешний отъезд одновременно с внутренним. Для меня такой отъезд очень труден. Подвиг. Но это был бы подвиг с результатом».

И будущее рисуется Философову в розовых тонах, что для такого осторожного скептика, как он, по меньшей мере неожиданно. «И вдруг настанет день и час, - мечтает он, - когда мы себе скажем: Теперь мы окрепли. Поедем на родину. Скажем, что мы уезжаем для них же, чтобы вернуться к ним сильными, здоровыми, богатыми, что о них мы думали постоянно, потому что любви у нас много. Благослови Господи!» А о себе он пишет: «Если это будет, то надо готовиться исподволь, жалея меня , не упрекая вечно за мои слабости (я их сам знаю), а жалея, не только любя».

В письме к матери, от 2 августа 1905 г., в котором он просит ее благословения на «новую жизнь», он о своей поездке говорит приблизительно тоже: «Ты давно знаешь, - пишет он, - что я крайне неудовлетворен собой, что жизнь моя как-то так сложилась, что у меня слово не сходится с делом. И вот, наконец, я решил круто повернуть». Это значит - разрыв с Дягилевым. «Ты меня не раз упрекала, - пишет он в том же письме, - что я как-то разошелся с «Миром Искусства», что я перешел во враждебный лагерь, причем чувствовалось, что ты боишься, не сделал ли я это под вредным влиянием З. Н.

Мне трудно вводить тебя во все подробности да это и не надо. Скажу только, что мои пути с Сережиными разошлись и что именно для того, чтобы благодаря житейской близости эта умственная противоположность не перешла во враждебность, мне нужно на некоторое время от него и от «Мира Искусства» удалиться».

«Вредное влияние» Гиппиус Философов не отрицает. Но он отрицает свой «роман» с ней». «Я знаю, моя милая, все то, что говорят кругом о моих отношениях к З. Н. Я знаю, что без особого исключительного доверия ко мне очень трудно отрешиться от мысли, что я влюблен, что «Зиночка меня зацапала» и т. д. Вот тут-то я и надеюсь только на твое материнское прозрение, на твою любовь ко мне и доверие.

Убедить тебя я никакими доказательствами не могу. Тут можно только поверить. Если тебе это трудно теперь, то, милая моя, на коленях прошу тебя, поверь хотя бы на время, пока. Скоро, скоро, даст Бог, ты убедишься в правоте моей и не раскаешься, что поверила мне».

Но «материнского прозрения» у Анны Павловны как раз не оказалось. Она не почувствовала, что ее «Дима» Зинаиду Николаевну не любит. В своем ответе из Богдановского от 4 августа она пишет: «Ты меня не переубедишь в том отношении, что Зиночка тебя "зацапала", но из этого ничего не следует заключать. Я совершенно откровенно и раз навсегда, и в последний раз выскажу тебе все, что у меня на душе относительно Зиночки - и баста. Не правда ли?

Ты бесхарактерный, и слава Богу, что тебя зацапала Зиночка, а не кокотка, или какая-нибудь Елиз. Никол, или Верочка Муравьева. Она умна и даст тебе ум , что же касается до ее телесных экстазов, о которых так цинично рассказывают ее подлые поклонники, которым она их расточала, то пойми, что до меня это вовсе не касается, какое мне до этого дело. Я лично ее не люблю, потому что она кривляка, но нам с ней не детей крестить, Бог с ней, пусть для нее я не существую и не ей быть разлучницей наших с тобой сердец».

Материнское благословение она дает тотчас же, в самом начале письма: «Мое благословение, ты знаешь, всегда и всюду с тобою и вовеки (моего существования). Я очень сожалею, что ты раньше не возбудил со мной этого вопроса, который для меня не новость». Философов писал ей о своих заграничных планах еще прошлой осенью (когда мечтал с Чулковым). Анна Павловна ему об этом напоминает: «Спроси Зику , как я сочувственно относилась к твоей поездке. Я говорила, что как мне это ни тяжело, но я обязана с этим мириться для пользы твоей и будущего... Я не верю, чтобы вы поведали миру более «Герценов» и пр. и таланта у вас меньше, но что бы вы ни повидали и на том спасибо».

После такого письма Философов мог бы со спокойной совестью пуститься в путь, тем более, что Анна Павловна позаботилась и о материальной стороне поездки. Но он внезапно впадает в состояние, какое в 1902 г. предшествовало его разрыву с Мережковскими. Положение осложняется еще тем, что падает духом и Гиппиус. И если бы она не взяла себя вовремя в руки, возможно, что в этот раз Философов порвал бы с Мережковскими окончательно.

Через шесть недель после письма Анны Павловны, 13 сентября, Гиппиус пишет Философову: «Дело в том, что я не верю в нас . Это ужасно страшно. Я почти не могу этого переживать одна, а между тем приходится. Вы не помогаете мне, не поддерживаете - потому что не можете. Если б могли - так ведь я бы верила.

В корне не верю, что мы, нашим соединением сделаем что-нибудь. У нас нет сил, ни у кого, на соединение. Всякое старочеловеческое ближе нашего, плотнее, реальнее . А мы не способны ни на старое, ни на новое.

Дмитрий таков есть, что он не видит чужой души, он ею не интересуется ... Он и своей душой не интересуется . Он - «один» без страданья, естественно, природно один, он и не понимает, что тут мука может быть. Ты точно заколдован, в феноменальном параличе, ты - крик во сне, когда нет голоса, твоя импотентность в проявлении исключительна, стена твоего дома - кругом брандмауэры. Ты, может быть, и страдаешь от этого......не знаю. Мне все равно, потому что если и есть страданье, то так как и оно не проявляется, не является, не касается мира - то его как бы и нет. Ни к тебе путей, ни от тебя.

Я хуже всех. И мне хуже всех. Я свои острые переживания (откуда взявшиеся?) принимала за факты. Устроила что-то «пусть этот стул будет экипаж, а этот лошадь и поедем...» И видела все так, и точно ехала.

Я - мелковатая, самолюбивая, похотливая и холодная душа! Даже и это все рисовка насчет «жгущего холода», холодная обыкновенно , скорее, сухая и лишь холодноватая бабья душа. С хитринкой перед собой, когда доходит дело до устроения себе приятностей.

Никогда я тебя не любила и влюблена не была, и все это один мой перед собою надрывный обман. Я, может быть, и Богу никогда не молилась, что все тоже обман желаний , а сухая душа не двинется.

Ведь не молюсь же я теперь. И не интересуюсь даже ничем религиозным. И ни на йоту не люблю тебя, и даже не представляю себе как это было, когда я это хотела и мне "казалось". Основательно дом выметен».

Гиппиус, конечно, права. Но это - лишь часть правды. Иначе им ничего не оставалось бы - всем троим, - как разойтись в разные стороны. Философов это понимает и переписка продолжается. Через три недели Гиппиус посылает ему новое письмо, написанное как бы другим человеком, где на 16 страницах развивает тему об опасности «двойной жизни». В этом письме характерны следующие строчки, прямого отношения к теме как будто не имеющие: «Тот, кого любят больше, чем он любит - под властью, во власти этого любящего. Происходит фактически то, что не должно быть: человеческая власть одного человека над другим. Попрание свободы».

Гиппиус, по-видимому, уже тогда начала понимать, что единственная возможность сохранить отношения с Философовым - это не посягать на его свободу: живи, как хочешь, выбирай, что хочешь. И в ночь с 9 на 10 октября (годовщина смерти ее матери) она ему пишет: «Несколько дней тому назад (перед тем, как ты был у нас с Бердяевым) - мне вдруг с ясностью, с определенностью и почти ни с того ни с сего, представилось, как ты приходишь к нам и говоришь с мукой, похожей на вражду, что не можешь ни быть с нами, ни ехать, что причины сложные и т. д. Я знала и что отвечу тебе: почти ничего. Гораздо меньше, чем в 1902 году. Что делай как можешь и хочешь сам, а что мы останемся и будем ждать тебя, и ты всегда, во всякую минуту, найдешь нас там и такими, какими и где оставляешь. Что мы верим, что ты вернешься. Вот и все, старое, давно тебе известное и незыблемое».

Это очень умно. Но тут ей следовало остановиться. Тогда Философов почти наверно не сделал бы того, что она ему как будто подсказывала. Но она не соблюла меру и результат получился обратный.

«И это "мечтанье воображенья", - продолжает она, - преследовало меня с поразительной конкретной ясностью... А после это "мечтанье", даже это, показалось мне, несбыточным. Чтобы так прийти и сказать, самому и скоро, - тебя не хватит (или хватит?)... Ты все не решался бы, а потом, пожалуй, написал бы... Да и то не скоро... Во всяком случае я чувствую , что тебе не хочется ехать, может быть, хочется не ехать. Но мука в том, что ты, любя нас меньше, чем мы тебя, - не смеешь сказать нам это открыто и прямо в глаза (как нужно!) - и почти не смеешь взять мою помощь, которую мне так хочется тебе дать».

Относительно последнего позволительно усомниться. «Галлюцинации» Гиппиус, как она их сама называет, - не освобождают, а напротив, связывают и, конечно, такое «попрание свободы» не могло Философова не возмущать. Он чувствовал себя все больше кроликом перед удавом. А Гиппиус, хотя и действовала без сознательного расчета, но ее действия автоматически вели к тому, чтобы кролика проглотить... И вдруг, о неожиданность! Кролик оказал сопротивление.

Не письмо, а «меморандум», без обращения, на пяти страницах большого формата - вот что получили Мережковские. Начинался он так: «Я не еду в Париж (вопрос, конечно, не в конкретной поездке, а в ее символичности), потому что чувствую какое-то нарушение равновесия нашей тройственности». Это нарушение в том, что Философову вдруг стало скучно. «Если бы я не говорил раньше, что «мне скучно», я бы мог ехать, потому что равновесие не было бы нарушено. Но почему я говорил «мне скучно»? Вы утверждаете, что по слабости внутренней. Верю вам . Именно верю , но сам с полной ясностью этого не вижу. Думаю, что тут было много внешнего. Но раз у вас есть сомнения, то и я сомневаюсь, а потому покоряюсь без всякого надрыва и без всякой пассивности, а просто и радостно».

Когда-то Философов упрекал Гиппиус в любви к «отцеживанью умственных комаров». Но сам он не лучше ее, как это видно хотя бы по его рассуждению о скуке. Гиппиус была права: ехать в Париж ему смертельно не хотелось и он рад всякому предлогу, чтобы отделаться от поездки. «Но размышляя об этом, - продолжает он, - должен сказать вот что: тройственность нарушалась не только тем, что я слабел, но также тем, что в момент моей силы Зина слишком усиливала наши личные отношения... Несмотря на всю мою веру в нее как часть целого, у меня есть ощущение, что она делает надо мной опыты, т. е. бессознательно делает меня не целью, а средством, и делает опыты опасные . Ощущение того, что она ворожит надо мной, ощущение бесчисленных личных Зининых нитей паутины, связывающих меня, меня ни на минуту не покидает... Я требую от Зины полного прекращения тех отношений, которых она хочет. Может быть временно, теперь, пока не будет восстановлено равновесие, а может быть и навсегда. Но пока я чувствую, что тут путаница, смешение, пока я ощущаю здесь ворожбу , она не имеет права со мной не считаться, ибо это насилие».

Ультиматум кролика был принят. Жалоб на удава больше не поступало. Но через малое время кролик сам полез к нему в пасть.

Философов пригласил Гиппиус обедать к Донону. Там они неожиданно встретились с Дягилевым, который устроил Философову дикую сцену. Это было в конце декабря, накануне Рождества. «Инцидент с Сережей, - пишет Философов Зинаиде Николаевне, - имел самые серьезные последствия. Он написал маме моей письмо, в котором он просит ее простить его, что он не будет больше посещать наш дом, но что он по личным причинам, а не принципиально не может поддерживать со мной отношений. Пока я все делал, чтобы разойтись принципиально - это до конца не удавалось. Но при первой житейской грязной истории, которая для меня лично грязь , - Сережа нашел возможным совершенно устраниться». Но есть в письме новость более важная: «Мама сегодня мельком сказала мне, что она хочет посоветоваться с Чигаевым, а после того, после отъезда Зики, посоветоваться со мной серьезно о наших делах. Не поехать ли ей в апреле за границу к сестрам, ликвидировав квартиру Она сама начала! Все будет!»

И вот, наконец, день отъезда назначен. Философов уезжает 10 февраля - первый. Он провожает мать в Швейцарию, к сестрам, а оттуда едет в Париж, где встретится с Мережковскими. Они выезжают через десять дней после него, с расчетом поспеть в Париж ко дню его приезда, в крайнем случае на следующий день.

Накануне его отъезда Гиппиус посылает ему напутственное письмо: «Радость моя, деточка милая, уезжай с благословением Божиим. Я буду следовать за тобой любовью. Христос утвердит ее, чудесную, укрепив и утвердив тебя. Он Сам с тобой. Он Сам сохранит тебя для Себя, для меня и для нас».

Трогательно. Жаль только, что сразу же после Бога, на втором месте - удав.

Философов уезжает с Варшавского вокзала в 12 ч. утра, а в 11 ч. на Николаевский приезжал из Москвы Дягилев. Узнав от встречавшего его Ратькова-Рожнова об отъезде Философова, он бросился на Варшавский вокзал.

В своем письме из Берлина Философов описывает эту встречу: «За пять минут до отхода поезда приехал Сережа. Мы с ним крепко поцеловались. Было страшно тяжело, очень тяжело. Жалость просто залила душу. И мне было страшно. Да и вообще очень жутко. Господи, как-то все будет».

Гиппиус ему отвечает: «Вчера пришел Бердяев и стал рассказывать, как тебя провожал; и что у тебя лицо было печальное. И вдруг мне стало скучно, скучно, и так и до сих пор скучно, - а сначала, все два дня было очень светло, весело, спокойно. Хорошо». На полях приписка: «А что С. (Сережа) тебя провожал, это как было, хорошо? Ему? И вообще?» Другая приписка: «Не знаю, чего желаю. Чтобы ты скорее в Париж, или не скорее в Париж. Знаешь, пожалуй, первое, из-за новых моих страхов».

В этом письме впервые появляется черт - одно из главных действующих лиц жизненной драмы Гиппиус, сыгравшей свою роль в ее отношениях с Философовым. Сначала он скромен и лишь путается во время укладки под ногами: «А кругом искушения, черт так и суется. Только что принялась бумаги разбирать - как тут же сожгла важный документ, присланный на день Сераф. Павловной (Ремизовой)... У Дмитрия неслыханные искушения из Москвы... Хотела бы выехать не позже 19-20. Везде черт, препоны, я уже всего боюсь».

В следующем письме, которое она посылает «наугад», не зная точно, где Философов - во Франкфурте или в Женеве, она пишет: «Дима, родной мой, очень мне холодно, холодно. То что ты есть, как следует, такой, как следует, одно и поддерживает. Твое письмо меня так обрадовало. А все-таки холодно, холодно». Этот холод тоже от черта, от «ледяного озера». Получив от Философова телеграмму о его выезде в Париж, она его предупреждает: «Очень, очень прошу тебя, ничего не начинай в Париже без нас, никаких людских связей, даже самых внешних, это очень важно, этим ты мне поможешь внутренне».

В Париже они останавливаются в Hôtel Iena, Place Iena. Но там не задерживаются. Быстро находят пустую квартиру в новом доме, в Auteuil, на 15 bis , Av. Théophile Gautier, перевозят туда вещи и едут на Ривьеру, сначала в С.-Рафаэль, потом в Канны, где поселяются в Hôtel de l"Esterel на Route de Frejus, по дороге в La Bossa.

Философов занимает комнату № 17. 11 апреля Гиппиус передает ему через портье письмо, из которого видно, что она ворожила недаром: «Знай, верь или, если уже знаешь - помни: все что было - было абсолютно необходимо для обоих нас...» Но ее победа призрачна и она это чувствует: «Никогда так близко не было темное, как может быть теперь, - замечает она. - Темное уныние, темное одиночество, темная злоба... Дима! Тут, в них, не будет правды». И она просит: «Не греши, ни унынием, ни ненавистью, ни покаянием. Мне светло».

В конце апреля Философов возвращается в Париж, на несколько дней раньше Мережковских, чтобы приготовить к их приезду квартиру. 29 апреля, накануне своего отъезда, Гиппиус посылает ему в отель «Дю Лувр», где он остановился, «трактат» на 18 страницах, почти сплошь посвященный разговору с чертом. «Бездонность слабости нашей, - пишет она, - все яснее для нас, нам открывает ее бездонность нашего страха. Воистину - страх начало мудрости. Потому что знать, как слаб, нужно же. Я тебе скажу о себе (и говорила, но нельзя не повторять) - что мучения страха во мне до такой степени иногда застилали все, что я только его и видела, и не хотела и не могла с него внутреннего взора спустить, как с врага, который тотчас заест, отвернись только от него. А ты думаешь, я не вижу около, близко, гримасничающее лицо дьявола. Долго, долго, пока не устал, он повторял мне: «Ты не любишь, ты не любишь, не будь комичной, обманывая себя. Где же твоя твердость сознания? Имей смелость и честность хоть себе и мне признаться, что не любишь и даже не влюблена. Воображенье, головное упрямство, натаскиванье. Право, и не влюблена. Немножко похоти-страсти, и то так себе - вспомни, ведь ее бывало больше. Заметь, даже похоть и та сильнее в отсутствии, т. е. в воображении. Реальное влюбление, реальная страсть, - не таковы. Ты раздражена противодействием, это упрямство, властность и воображение. Ты не любишь и не влюблена. Не обманывай себя и меня». - Вот он что твердил мне, пока не устал. Но устал. Я сама, я одна, своими силами не могла бы устоять. Ведь он не глупее меня, в сознании равен мне. Но я оборачивалась в другую сторону и там находила силу встать куда-то поверх сознания (только его), в область какой-то безтенной правды и оттуда отвечала ему: «Нет. Я люблю. Я так хочу. И в этом хочу не моя, как не твоя воля. Я и Он, а не я и ты». И он, дьявол, изменил гримасу. Он стал говорить мне: «Ну, что ж? А теперь видишь? Что же, много отрады в «достижении»? Много у тебя оказалось страсти? Сны, т. е. воображение, не блаженнее ли были реальности? Горячая головка, но... средний темперамент! Тебе хотелось опыта - вот тебе и опыт. Опрометчиво, очень опрометчиво! Разве, если уж с твоей, романтической точки зрения говорить, разве не веселее, загадочнее, упоительнее, подъемнее, огненнее раньше было, до этих трех, двух ночей? Трепет неизвестности, блаженный трепет вольного не до... Недохождение до того, что возможно - ведь это свобода предполагать всегда, что и в возможном, в бывшем и бывающем - полное счастье. От тебя зависит, от тебя - человека: протяни руку, сам, - и возьмешь. Всегда можешь думать, что если не берешь - то потому, что сам не хочешь. Это тоже хорошее счастье. Ну, а теперь? Не ясно ли, что ты сама ничего не можешь? Только лишилась и этого упоения человеческой возможностью. Опрометчиво и с другой стороны. Ты не «любишь», но допускаю, что этот человек тебе, для тебя, как-то нужен, телесно даже, чем-то необходим. Зачем же ты так безрассудно не постаралась привязать его к себе чисто полом, прямою страстью? Что он-то не любит - об этом ведь и спорить не приходится. Но если бы ты, даже сама бессильная к страсти в себе, владела собою и своим сознанием, - ты смогла бы завязать ту ниточку, схватить кончик той цепи, который у него теперь свободен. О чем же ты мечтала? Как это неумно! Столько учить тебя столь многому, чтобы ты в нужную для тебя минуту потеряла все, парализованная утопическим «уважением к личности», воображением «любви» и - нелепым страхом, идущим неизвестно откуда, только не от меня и не от человеческого. Подумай, - чего бы ты могла достигнуть, если бы была умнее, только умнее, и сравни с тем, что имеешь теперь».

Вот что говорил мне черт. Но я знаю, что это он. А ты должен чувствовать, Дима, что это он. Я нарочно пишу тебе все, я не хочу бояться, и хочу быть с тобою рядом, - борясь с ним. Слишком долго борюсь я в одиночестве (тут). А ты и до сих пор один со своим. Но я верю, я вижу, как побеждаешь ты своего (и я своего) - и верю, что не устрашит тебя и мой. Может быть, они, твой и мой, окажутся одним. Тогда мы двое будем против одного. Победа не вернее, но легче борьба».

Ответить на это письмо Философов не успевает: через два дня, 1 мая, Мережковские в Париже, у себя на квартире, которую он приготовил к их приезду.

Да и что мог бы он ответить? Что ворожба продолжается, что над ним совершают величайшее насилье, что он ни сказать, ни даже подумать не смеет, что не любит, т. е. не так любит, как это угодно Гиппиус, ибо это от дьявола, что Богом и дьяволом она распоряжается по своему усмотрению, выдавая Божье за дьявольское и дьявольское за Божье. Что у него бывают минуты, когда ему хочется бросить все, сесть в поезд и вернуться даже не в Петербург, а в Богдановское и что если бы не стыд, он, пожалуй, не устоял бы. Каждый раз, когда ему удается вырваться куда-нибудь одному, хотя бы на день - это отдых. Отдых даже прогулка в одиночестве по Парижу.

В конце лета Мережковские едут в Pierrefonds. Философов с ними. Там он до 8 октября, а затем отправляется в Амьен, на конгресс синдикалистов, где пробудет несколько дней. Он посылает Гиппиус три открытки. Она ему отвечает коротким письмом, в котором выражает свое сожаление по поводу его отсутствия: «Неловко как-то, что тебя нет. Ты мне нужен каждую минуту жизни, во всех видах и состояниях, иногда в отдалении, но решительно в небольшом и не дольше, максимум, 6-8 часов.

Не забывай, что ты обещал мне все решительно рассказать, что было на конгрессе и смысл его и вне его и ты и все».

О конгрессе Философов пишет кратко, между прочим, что там «доминируют два чувства: зависть (реформисты, пекущиеся о благополучии, как у буржуа) и ненависть (анархисты)». Он просит послать ему, в заказном письме, 50 франков на всякий случай, так как боится, что у него не хватит денег.

Гиппиус спрашивает его не без ехидства: «Признайся, весело чувствуешь себя на свободе? Ничего, ничего. Это иллюзия. Ты не «на свободе», потому что я все же тебя люблю». Это тем более неожиданно, что двумя днями раньше она его поощряла: «Веселись, сколько влезет, дорожи часом, в Париже не запрыгаешь».

Философов собирается назад и извещает Мережковских о своем приезде. Но конгресс затягивается и он решает остаться еще на день. В ответ на это Гиппиус, вернувшаяся тем временем с Мережковским в Париж из Pierrefonds, делает ему строжайший выговор. На открытке мелким почерком она пишет: «Ни то что, м. б. Нув. прав и ты со старой психологией увлекаешься общественностью, ни то, что еще какой-нибудь старой психологией увлекаешься; но старая психология не отвечать за себя и не делать, все равно почему, того, что сам свободно говоришь - мне кажется самой опасной и на наш взгляд она у тебя должна бы уже измениться. Этот мелкий факт меня за тебя глубоко оскорбил. А я именно предполагаю, не ответ за себя , потому что не могу же я думать, что ты уже думал остаться, когда просил прислать 50 франков. Лишь на случай, чтобы не бояться. Извини, если тебе тоже не понравится эта карточка. Но надо же быть искренной. И эта психология старая одинаково недопустима в мелочах и в крупном. Должна признаться, что это нам обоим чрезвычайно не понравилось».

«Уж если у кого старая психология, - отвечает ей Философов, - так это у тебя и я категорически протестую против нее. Я уже уложил вещи, чтобы вернуться сегодня к обеду. Но видя в твоем грубом письме самое для меня нестерпимое насилие, я из принципа остаюсь до конца конгресса и вернусь только завтра. Ты даже не постыдилась сказать такую мерзость, что когда я выписывал 50 франков, я врал. Ну как тебе не стыдно».

Ей, может быть, и стыдно, но когда ею владеет ревность, она теряет голову. Не успокоил ее и Нувель, которого она пригласила обедать и от которого узнала, что Дягилев в Париже со своей выставкой художников «Мира Искусства». Она боялась, что Философов его встретит, боялась «старой психологии». Философов, тоже боявшийся встречи с Дягилевым, пишет ей из Амьена: «Ведь топография его (Дягилева) очень узкая (он жил в Hôtel Scribe, около Больших бульваров). И мы с тобой отлично будем ходить на левый берег... Пока у меня столько дела и такое настроение, не ходить на бульвары для меня не лишение». Но кроме Дягилева, встречи с которым удалось избежать, Философова подстерегали другие искушения, как это видно, из письма Гиппиус от октября 1907 г. Однако какие - неизвестно и справился ли он с ними - неизвестно тоже. Но когда в следующем году Дягилев приехал в Париж с русскими концертами, Философов «пал» - бывал и на концертах, и у Дягилева в Hôtel Hollande. Гиппиус пишет Философову: «Чувствую себя в нелепом, тупом хаосе жизни, дней, проходящих под улыбкой мелкого дьявола. Мне ночью мучительно твердилось, точно в уши кто шептал, что тебя черт искушает, даже не трудясь новенького выдумывать, даже не революцией, а старым фраком, и даже не на «грех» искушает, а просто на отвлечение от дела жизни нашей, на «настроения» и безмужественную косность, тягучую колею... И страшно, что год тому назад он тебя и то поострее и похитрее опутывал. А теперь фрак и музыка хорошая, и Нувель рядом вместо меня, и настроение, и все так просто и естественно, и мило и хорошо, и ни под что не подоткнешься».

Удивительно, как такая несомненно умная женщина, как Гиппиус, не умела обращаться с людьми и Философова довела до того, что он без раздражения не мог выслушивать ее замечания: «Твое присутствие теперь парализует меня, - пишет она ему в конце 1907 г. - Я не могу говорить, когда знаю что нужно. В этом, конечно, не я виновата, но чья вина - безразлично. Слова написанные тебе приемлемее, и я иду на эту слабость - сегодня». И она подводит итог их совместной жизни за год: «Нет, что там себя обманывать. Слишком глубоко мы знаем , что ни со старой психологией, ни со старой физиологией, как со старой жизнью, не войдешь в новое. Мы естественно , когда влечемся к новому, ломаем и жизнь, и психологию, и это ведь путь не по розам; не по розам и ломанье физиологии, такое же неизбежное... У тебя такой тон, точно ты можешь устроиться, только вот обстоятельства... Не идеально, но не дурно. Сам знаешь, что это вздор».

И она делает признание, от которого впоследствии откажется: «Мы не хотим страдать. Но мы хотим того, чего без величайшего страданья не достигнешь. Шагу не сделаешь».

Будем справедливы: немногие в жизни страдали от любви так, как страдала она. Почему же она не только ничего не приобрела, но все потеряла?

Удивительно устроен человек: дайте ему в любви свободу выбора, и он из тысячи выберет, за редким исключением, того, кто ему причинит наибольшее страданье.

Такой человек для Гиппиус был Философов.

Разрыв между ними фактически произошел в конце 1919 года, в эмиграции, когда Мережковские в день открытия рижской конференции уехали из Варшавы в Париж, а Философов с Савинковым остались в Польше продолжать борьбу с большевиками. Но внутреннее несогласие существовало давно, трещина образовалась еще до войны 1914 г. А полной гармонии, может быть, вообще не было никогда.

Но переписываться и встречаться они продолжали и после разрыва. Когда Философов бывал по делам в Париже, он к Мережковским заходил, хотя пользы и радости от этих встреч ни ему, ни им не было.

В конце января 1913 г. Гиппиус из Ментоны пишет в Петербург Философову: «Дима, дорогой, любимый, радость моя милая, приезжай. Так прошу тебя, всей моей душой тебя прошу, никогда еще так не просила. Мое сердце сейчас к тебе точно на острие. Сюда приезжай, - если не можешь для чего-нибудь, хоть только для меня одной приезжай, я знаю, увидишь, как это важно и хорошо для нашего всего будущего. Родной мой, если ты захочешь когда-нибудь, я к тебе приеду, я сейчас бы к тебе приехала в СПб, но ты понял бы это не так (что «за тобой»); а позови - и я приеду. Не в том дело, пойми же меня хоть чудом, пойми, как важно, ради Христа. Просто смертельно болит у меня душа. Помоги, вся моя любовь к тебе, не раздумывай, не суди меня, я не обманываю, я не преувеличиваю, да и не говорю ничего, я просто молю тебя, зову тебя, кричу тебе.

Бог нам поможет, ты меня услышишь. Теперь приезжай, а потом уедешь, когда захочешь, остановишься насколько захочешь, с кем захочешь, я буду считать дни, пришли телеграмму, когда это получишь. (А если все-таки не сможешь сюда, скоро - то совсем ничего не отвечай.) Но я верю, что ты поймешь. Как не поймешь? Я люблю тебя сильно и так прошу, так прошу, неотступно, знаю, что это для меня сейчас и что для меня значит, и для всех.

Радость моя, жду тебя, не забуду никогда тебе этого. И ты вспомнишь».

На следующий день она ему посылает вдогонку второе письмо: «Дима дорогой, я послала тебе письмо, и ни от одного слова я не отказываюсь и не отрекаюсь. Но мне больно стало за тебя: такая просьба может показаться насилием. Нет, я хочу твоей свободы. Только полной открытости. Ты знаешь меня, знаешь, как мне трудна открытость и просьба, но так мне лучше и не бойся оскорбить меня, не бойся отказать , не мучайся ничем; поймешь - ты все равно поймешь, а если все-таки не сделаешь, значит, считаешь, что так лучше для тебя. Еще я скажу открыто: в желании твоего приезда у меня опять переплетены две нити, личного и общего. Знай это. От этого глубже и острее мое желание, но, может быть, для тебя оно менее уважительно. Знай все и поступай свободно. Опять говорю: за каждое слово несу ответственность в полноте и каждое останется, как бы ты на мою просьбу ни ответил, что бы свободно ни решил.

Я писала тебе попросту вчера, забыв многое, забыв сложность, затуманившую всех нас; я думала, кажется, о Зине (Зинаиде Владимировне Ратьковой-Рожновой. - В. З. ), звавшей тебя из Канн в Петербург, да как-то вроде этого думала. О твоей помощи главным образом. Все осталось, только хочу дать тебе еще полную легкость, полную свободу, и не из гордости, а только из любви .

Больше я уж никак не могу сказать тебе ничего, и Бог мне свидетель, что я говорю полную правду. Если ты не приедешь, значит, для тебя было так же важно и нужно не приехать , как мне важен и нужен твой приезд».

Философов ответил не сразу. Гиппиус, думая, что он не приедет, пишет через несколько дней в Петербург своей сестре Татьяне: «Дима не поехал не для сборника, что будет нужен здесь - знал . Таковы факты... Но у него физическая нужда жить без нас, личная и непобедимая ничем, даже общим делом. У него две неприязни, одна ко мне, другая к Дм. разные - и одинаковой силы. Я не только не виню его, но даже не отрицаю, что при этом он нас «по какому-то» любит; медленно и ровно увеличивается ненависть и соответственно уменьшается любовь. Ненависть или, вернее, непереносимость, зови, как хочешь. Повторяю, что я его ни капли не виню, он же сам не рад; но мне надо было ясно и бесспорно увидеть черту, до какой поднялась вражда, ясно понять, что за этой чертой уже нельзя длить отношений «как бы». Для этого я выявила все предлоги . Кроме того, я без политики, без полемики, а со всей только любовью открыла ему решительно все пути возвращения, просила его приехать, когда он хочет, как хочет, для чего хочет. Дала ему все, что имела, сразу, и веру, и любовь, и свободу. Это был необходимый «знак», и то, что последовало - я приняла спокойно, не жалея, что отдала, и только уже бесповоротно видя, что больше не могу дать ничего и в самом деле ему больше не нужна. Все изменилось между нами, но я теперь перед собой, перед Богом могу сказать, что если изменение - неправда, то моей руки тут не было».

Однако Философов приехал. Приехал и... ничего не изменилось. Его недоброе чувство к Мережковским продолжало крепнуть. Гиппиус объясняет это его болезнью: «Весной после нашей деятельной и рабочей зимы мы уехали в Париж и оттуда в Ментону, - пишет она в своих воспоминаниях. - Уехали вдвоем с Д. С., так как Д. Ф-ву надо было кончить какие-то семейные дела, а кроме того - он был в очень мрачном настроении. Это скоро объяснилось ухудшением его здоровья! - мучительные припадки печени. Узнав об этом в Ментоне, мы с Д. С. решили вызвать его скорее к нам, и он приехал. Первое время припадки продолжались, но затем он стал поправляться, а с поправлением улучшилось и его душевное состояние».

Но передышка была краткой.

Что он Мережковских «ненавидел», случалось и раньше. Но целиком его душой ненависть не владела никогда. Вспыхнет и погаснет. И только после смерти его матери весной 1912 г. Мережковские стали для него «непереносимы». В том же письме из Ментона к сестре З. Гиппиус пишет: «Только со смертью в душе можно ненавидеть живых так, как, приникая к могиле, отталкивается от нас Дима».

Положение осложнялось еще тем, что после их возвращения из Франции в Россию в мае 1908 г. Философов переехал к Мережковским и жил с ними в одной квартире, сначала в знаменитом доме Мурузи на Литейном, потом, против Таврического сада, на Сергиевской, 83. Конечно, он их «по-своему» любил, как пишет Гиппиус, иначе совместная жизнь была бы немыслима. Но у него были свои дела, свои интересы и споров он старался избегать, считая их бесполезными. Но случалось и довольно часто, что в Мережковских его раздражало буквально все и тогда спор принимал безобразную форму и сводился к личным нападкам. В своих воспоминаниях, написанных вскоре после его смерти и незадолго до своей, Гиппиус дает его характеристику, стараясь быть по возможности объективной: «Очень высокий, стройный, замечательно красивый - он, казалось, весь, до кончиков своих изящных пальцев, и рожден, чтобы быть и пребыть «эстетом». Его барские манеры не совсем походили на дягилевские: даже в них чувствовался его капризный, упрямый, малоактивный характер, а подчас какая-то презрительность. Но он был очень глубок, к несчастью, вечно в себе неуверенный и склонный приуменьшать свои силы в любой области. Очень культурный, широко образованный, он и на писанье свое смотрел, не доверяя себе, хотя умел писать свои статьи смело и резко... Он был не наносно, а природно религиозен, хотя очень целомудренен в этом отношении... Но самый фон души у Дм. В-ча Ф. был мрачный, пессимистический (в общем) и в конце жизни в нем появилось даже какое-то ожесточение.

Он подошел к Д. С. ближе, чем ко мне, и любил его, конечно, более, нежели меня. Ко мне он относился всегда с недоверием - к моим «выдумкам», которые, однако, нередко и Д. С. принимал как свое.

Впрочем, я не сомневаюсь и теперь, - заключает она, - что Д. С-ча любил он искренно, и даже нас обоих. Как и мы его. За пятнадцать лет совместной жизни можно было в этом убедиться».

Это - «официальная» версия. Мы знаем, как оно было на самом деле. Ближе к истине стихи. Первое, посвященное Философову стихотворение озаглавлено «Предел» и помечено 01 г., т. е. относится к периоду «предлюбви», как говорила Гиппиус, когда она еще надеялась на счастье.

Сердце исполнено счастьем желанья,
Счастьем возможности и ожиданья, -
Но и трепещет оно и боится,
Что ожидание может свершиться...
Полностью жизни принять мы не смеем,
Тяжести счастья поднять не умеем,
Звуков хотим, но созвучий боимся,
Праздным желаньем пределов томимся,
Вечно их любим, вечно страдая, -
И умираем, не достигая...

Через год Гиппиус посвящает ему стихотворение «Алмаз» с уже приведенной в начале этой главы строчкой о брате Иуде: «Мы думали о том, что есть у нас брат Иуда». Оно написано после того, как Философов, порвав с Мережковским, уехал с Дягилевым в Италию.

Следующее помечено 05 г. и озаглавлено «Между». В конце 1905 года как раз решался вопрос о поездке за границу, и Философов никак не мог принять решение.

На лунном небе чернеют ветки...
Внизу чуть слышно шуршит поток.
А я качаюсь в воздушной сетке,
Земле и небу равно далек.

Внизу - страданье, вверху - забавы.
И боль и радость мне тяжелы.
Как дети, тучки тонки, кудрявы...
Как звери, люди жалки и злы.

Людей мне жалко, детей мне стыдно,
Здесь - не поверят, там - не поймут.
Внизу мне горько, вверху обидно...
И вот я в сетке - ни там, ни тут.

Из посвященных Философову стихов - это все. Но о нем и о своем чувстве к нему Гиппиус писать продолжает и узнать эти ее стихи нетрудно. Вот, например, одно, как бы «прощальное», от сентября 1918 г.

Твоя печальная звезда
Не долго радостью была мне:
Чуть просверкнула, - и туда,
На землю, - пала темным камнем.

Твоя печальная душа
Любить улыбку не посмела
И, от меня уйти спеша,
Покровы черные надела.

Но я навек с твоей судьбой
Связал мою - в одной надежде,
Где б ни была ты - я с тобой,
И я люблю тебя, как прежде.

Она осталась ему верна. Бурность была основным свойством ее природы.

В одном из своих последних стихотворений она, обращаясь к охраняющему вход в рай привратнику, говорит:

Измена... нет, старик, в измене,
Я был невинен на земле...
Пусть это мне и не в заслугу,
Но я любви не предавал,
Ни ей, ни женщине, ни другу
Я никогда не изменял.
К суду готовлюсь за другое
И будь что будет впереди...

Но привратник, отворив дрожащею рукою перед нею дверь, отвечает:

Суда не будет. Проходи.

Война 1914 года их разделила. Не знаю, был ли Философов членом партии кадетов или только ей сочувствовал, но свои статьи он печатал в милюковской газете «Речь», органе этой партии. Мережковские ни к какой партии не принадлежали и к войне относились как к неизбежному злу (вообще они войну - всякую - отрицали в принципе). О каком-либо ее оправдании, особенно религиозном, не могло быть и речи. В 1916 году Гиппиус писала:

Нет, никогда не примирюсь.
Верны мои проклятья.
Я не прощу, я не сорвусь
В железные объятья.
Как все, живя, умру, убью,
Как все - себя разрушу.
Не оправданием - свою
Не запятнаю душу.
В последний час, во тьме, в огне
Пусть сердце не забудет:
Нет оправдания войне
И никогда не будет.
И если это Божья длань -
Кровавая дорога -
Мой дух пойдет и с Ним на брань,
Восстанет и на Бога.

Это стихотворение, конечно, напечатано не было, никакая редакция его не приняла бы. Впервые оно появилось в берлинском сборнике стихов Гиппиус «Дневник», вышедшем в 1922 г. в издательстве «Слово».

Философов смотрел на войну иначе - не то чтобы он ее считал «святым делом», но дух патриотический поддерживал. Все для войны. На этой почве у него с Мережковскими происходили постоянные столкновения. Они видели дальше. Для них война была началом мировой катастрофы, чем-то вроде Атлантиды. Особенно это чувствовала Гиппиус. В канун рокового 1914 года она пишет стихотворение, которое я уже приводил не раз и которое лучше, чем что-либо, выражает ее тогдашнее душевное состояние:

На сердце непонятная тревога,
Предчувствий непонятный бред.
Гляжу вперед - и так темна дорога,
Что, может быть, совсем дороги нет.

Но словом прикоснуться не умею
К живущему во мне - и в тишине.
Я даже чувствовать его не смею:
Оно как сон. Оно как сон во сне.

О, непонятная моя тревога!
Она томительней день ото дня.
И знаю: скорбь, что ныне у порога,
Вся эта скорбь не только для меня.

Когда катастрофа наступила (кстати, победу большевиков Гиппиус предсказала еще в 1905 г. См. ее письмо Философову «За час до манифеста» от 17 окт. 1905 г., напечатанное в 64-й тетради «Возрождения»), когда наступила катастрофа, отношения между Мережковскими и Философовым обострились настолько, что они предпочитали друг с другом не разговаривать, ибо всякий разговор переходил в спор и в ссору. Философов вел себя так, как будто причина всех бед, в том числе и победы большевиков - Мережковские. Он почти не выходил из своей комнаты, целыми днями лежал на кровати, как труп, оброс бородой и ни с кем не разговаривал. Вид у него был страшный. Все вокруг него словно окаменело. Окаменел, казалось, даже воздух. И если бы не Мережковский, проявивший необыкновенную энергию и один подготовивший бегство, он у большевиков так и погиб бы.

Разрыв с Философовым произошел в Польше, когда Мережковские уехали в Париж, а он вместе с Савинковым остался в Варшаве для подпольной борьбы с большевиками. Гиппиус переживала разрыв болезненно, чувствуя и сознавая, что Философов, что бы с ним и с Польшей ни случилось, не вернется никогда, что это - разрыв окончательный. В своих воспоминаниях она лукавит, говоря, что отчасти косвенно содействовала разрыву и она.

Савинкова, под власть которого подпал теперь Философов, она возненавидела, поняв, наконец, что он человек прежде всего неумный. От ее «февральского» увлечения им, когда ей казалось, что только он, вместе с Корниловым, могли бы спасти Россию от гибели - не осталось ничего. И то, что Философов во власти Савинкова, было невыносимо.

После ее смерти найдена в ее бумагах небольшая тетрадка в коричневой обложке, на которой посредине карандашом написано: «Отдать Д. В. после», т. е. Дмитрию Владимировичу Философову после ее смерти. Внизу, в левом углу год: 1920. Под надписью карандашом приписка чернилами: «Некому отдавать, он умер. И он. 1944».

Философов умер 4 августа 1940 г. в польском курорте Отводске. Мережковские об этом узнали в Биаррице в августе 1940 г., но не от Тэффи первой, как она пишет в своих воспоминаниях. В этих воспоминаниях, напечатанных в «Новом Русском Слове» 29 января 1950 г., Тэффи в доказательство, что Мережковские люди холодные, неспособные к любви, рассказывает о своей встрече и разговоре с ними вскоре после смерти Философова: «Любили ли они кого-нибудь когда-нибудь простой человеческой любовью»? - спрашивает она и отвечает: «Не думаю». И она описывает встречу и разговор: «Когда-то они очень дружили с Философовым. Долгое время это было неразлучное трио. Когда в Биаррице прошел слух о смерти Философова, я подумала:

Придется все-таки сообщить об этом Мережковским.

И вот в тот же день встречаю их на улице.

Знаете печальную весть о Философове?

А что такое? Умер? - спросил Мережковский.

Неизвестно отчего? - спросил он еще и, не дожидаясь ответа, сказал: - Ну, идем же, Зина, а то опять опоздаем и все лучшие блюда разберут. Мы сегодня обедаем в ресторане, - пояснил он мне.

Вот и все».

На полях этого номера «Нового Русского Слова», рукой приславшей мне его знакомой дамы, кстати, большой поклонницы Тэффи, пометка: «2 отвратительных личных и злобных пасквиля» (о Мережковском и Гиппиус).

На самом деле было так:

О смерти Философова Мережковские узнали не от Тэффи первой, а от Я. М. Меньшикова. В «agenda» Гиппиус записано 22 августа 1940 г.: «Дм. немножко вышел. Встретил Меньшикова, который сказал, что 4 авг. умер Дима». И Гиппиус приписывает две последние строчки своего «прощального» стихотворения:

Но где б ты ни был - я с тобой,
И я люблю тебя, как прежде.

А с Тэффи они о своем горе просто не хотели говорить. Дм. Сер. ее недолюбливал, считал фальшивой. Его разговор с ней передан неточно.

В своем напечатанном в «Новом Журнале» дневнике «Серое с красным» Гиппиус 2 сентября 1940 г. записывает: «С того дня (22 авг.) как мы, встретив на улице зловещего Меньшикова, узнали, что умер Дима, я так в этом и живу. Я знала, что он умрет, что он глубоко страдает и жаждет смерти. Я даже думала, что он уже умер - трудно было себе представить, что он мог все это и себя пережить... А все-таки - лучше не знать наверно. Вот снова подтверждение, что вера - всякая, даже не моя ничтожная, а большая - всегда слабее любви. Чего бы проще, кажется, говорить, как Сольвейг:

Где б ни был ты - Господь тебя храни.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А если ты уж там - к тебе приду я...

Да, приду. А если и не приду - ведь я этого не узнаю... Но мысль, что не приду и не узнаю...»

Она пережила Философова на пять лет. Со дня его смерти начинается ее «обратный путь».

В маленькой предназначавшейся Философову тетрадке в 64 страницы на 52 заметки карандашом, 12 - чистых. Первая дата 26 марта 1921 г., последняя 1936 г. Месяц и число не указаны.

26 марта 1921 г. Гиппиус записывает: «Без связи. Без цели. Так. Мне непонятно: куда исчезает все, что проходит через душу. Невысказанное. Себе - без слов. Но бывшее . Значит и сущее. Или даже очень, «словное», и не мелькающее, а пребывающее, запомнятое, только никому не переданное, - куда оно? Вот я умру. И куда оно? Где оно?

Притом оно, такое, не сделано, чтоб не передаваться. И оно никому, навсегда неизвестно. И столько, столько его».

Далее о разлуке, измене и смерти: «В разлуке вольной таится ложь» (строчка из ее стихотворения «Не разлучайся, пока ты жив»). «Уходить так сладко. Я, кажется, во сне видела уход... Я ни о чем не думаю. Я только несу в себе, во всем моем существе - одно...

В каждом маленьком «никогда больше» - самые реальные глаза смерти. Банальность этой фразы изумительна. Т. е. изумительно, что она сделалась банальной, не сделавшись понятной.

Впрочем, Смерть вообще самая окруженная оградой вещь. Когда говорят: Смерть - подразумевают ограду, а еще чаще - ничего.

В сущности, люди не могут выносить в других измены , коренной перемены в своем «я». Люди сами не знают, что именно этого не могут. Однако приходят в самое ужасное негодование и бешенство именно по этому поводу».

О Савинкове: «М. б. у Сав. мимикрия. Так переоделся, что сам поверил?..

Говорит, что Р. положил С-ва на полочку «главы боевой организации». Говорит: это не homme d"etat.

Говорит, что в Варшаве более нет смысла оставаться. Предполагает, что С. уйдет нелегально соединяться с оперирующими бандами, что Антонов и Махно возьмут его начальником.

Не возьмут.

Савинкова мне очень жалко. Я думала о нем больше. Или не жалко?

У меня все возмущение, весь ужас перед несправедливостью жизни - слились в один ком, или застыли одним камнем. И я хожу с ним, ношу его и он меня распирает».

О Философове: «Дима, ты, в сущности, не изменился. И тут таится ужасное. Маленькая чуточка ужасного, но именно тут, в пребывании точки какой-то «сущности», не могущей измениться, но очень видоизменяется».

Гиппиус хочет сказать, что Философов остался таким, каким был до встречи с нею и с Д. С. Он только казался другим. И эта «призрачность» ее ужасает. «Ты говорил, что ты с нами «покорился» (чему?), «потерял свою личность», а ты «отвечаешь за свою личность». А теперь?

Савинков, м. б., более марьируется с внешним уклоном твоего «я» (это очень трудно сказать), чем Дмитрия. Но тут нет ничего прекрасного. Тут никакой еще заслуги перед твоей «личностью». (Так как я говорю это для себя, то могу и недоговаривать.)

Странно. У меня есть какое-то «облегчение», что я не должна все время «оправдывать» Дм. перед тобой, вечно чувствуя его под твоим судящим и осуждающим взором. Могу позволить ему быть грешным по-своему, быть собой. Без стыда, покрывать его своей любовью.

Твой жестокий, вечный суд над ним - твой темный грех, Дима, но он простится тебе, потому что ты был в нем не волен. Ты его не хотел, но ты не мог. Так же, как ты хотел любить меня - и тоже не мог.

Я, думая о тебе, никогда как-то не «сужу» тебя». Скорее себя. Даже очень себя. У меня нет твоих оправданий. Я не все сделала для тебя, что могла сделать. Я умела любить тебя, как хотела, т. е. могла. Но я чего-то с этой любовью не сделала.

Много чего! Много!»

Запись продолжается в Висбадене, где Мережковские проводят лето 21 г. Тема - та же: о человеке, любви и смерти.

«Никакого страха у меня перед своей смертью нет, - записывает она. - Только предсмертной муки еще боюсь немного. Или много? Но ведь через нее никогда не перескочишь, теперь или после.

А именно теперь хочется покоя. Иногда почти галлюцинация: точно уже оттуда смотрю, оттуда говорю. Все чужие грехи делаются легки-легки, и странно выясняются, тяжелеют свои...

В эти минуты даже против большевиков нет злобы (невозможность всякой именно злобы). Вовсе нет «прощения», совсем не то! Но относительно большевиков понимаешь, что они ничего бы не могли без «Божьего попустительства». А Бога я «отсюда» еще могла бы судить, а когда я «оттуда» - то мысли нет, в голову не приходит, не знаю почему».

Последняя запись в 1921 году от 27 декабря: «Нет, никогда, никогда не пойму я никакой измены . Т. е. это слишком громко «измена». Просто не пойму что было , а потом нет.

Чего ж тут не понимать? Очень просто.

«Нет благословения». Дима, ты должен вспоминать эти мои слова, как свои. Быть может, оттого ты так сердишься, такое непомерно грубое, ребячески несправедливое было твое письмо. Оттого такая жалость. Не стыдись жалеть себя.

Ты это прочтешь только, если переживешь меня. Поэтому читать будешь уж наверно без страха и без злобы. Но, может быть, все-таки без понимания, я и на это готова. Остановись просто, взгляни в себя: ведь можно было уйти от нас, если мы лично негодны или даже тебе неугодны, но уйти не так. Не уйти от того, что было когда-то нашим главным. От этого некуда уйти, а если стараешься, то на делах нет благословения. Я не делаю ничего, хотя я не уходила: я только упала , где стояла.

Ты пишешь: это было лучшее время моей жизни (когда ушел), - а я вижу твои стиснутые зубы. Откуда же злоба, если ты доволен собой и счастлив?

Если ничего нет, все теряешь - правду нельзя потерять. С ложью нельзя и одного раза вздохнуть. И добьюсь я ее, правды, хоть одна - перед Богом».

Но если не Правды (с большой буквы), то правды о Философове она в следующем, 1922 году, добивается: понимает, наконец, что с ним произошло. Враг снимает маску и она узнает того, с кем боролась всю жизнь - черта. Имени его она, впрочем, не произносит. Страшно: слишком близок ей человек, в образе которого он является.

В начале января 1922 г. Философов приезжает по делам в Париж. Еще до его приезда Гиппиус записывает свои впечатления от последней встречи с Савинковым, который пригласил ее и Мережковского обедать: «С-ва, когда увидала его еще этот последний раз (обед втроем), не ненавидела и не жалела. Поняла, что и не буду никогда уже ненавидеть, да, вероятно, и жалеть. Я скажу правду: мне было неинтересно . И не то, что было, а стало. И не от меня, а от него.

Все, что он говорил, и весь он - был до такой степени не он, что я его не видела. А тот, кого видела, мне казался неинтересным.

Он - прошел , т. е. с ним случилось то, что теперь случается чаще всего, и для меня непонятнее всего. Оборотень. Еще один оборотень.

Может быть, Дима, и ты уже оборотень, - спрашивает она Философова. - То, что идет от тебя теперь феноменально - идет не от тебя , и для тебя неестественно. Точно совсем от другого какого-то человека.

Если так, то хорошо, что я тебя не вижу и, м. б., лучше, если я тебя и вовсе более не увижу. Или нет: пусть не лучше, а все равно. Не знаю, дойду ли до этого, но хочу дойти. До полной реализации того, что ты не погиб, что ты живешь - со мной, в моем сердце (больном) именно ты единственный , ты сам.

«Где был я, я сам?» - тревожно, в роковую минуту, спрашивает Пер Гюнт.

И для него, как для тебя есть это место. Не бойся.

Но когда я так думаю, мне не хочется (кажется ненужным) даже и после моей смерти отдавать эти слова тебе. Тебе - другому, ибо феноменально ты не он, и читать будет другой.

Смешение порядков и надо их сначала очень разделить, чтобы потом они могли слиться.

Мне нужна очень большая сила. Чтобы верно хранить тебя. И чисто хранить, отдельно, цельно, не затемняя ничем своим, ни малейшей тенью».

Философов приезжает в Париж 3 января 1922 г. Мережковские приготовляют для него у себя комнату. Но он останавливается в гостинице, в отеле «Д"Отэй» на рю д"Отэй. В ночь с 4 на 5 января Гиппиус записывает: «Ну, вот, милый Дима. Вчера «он» приехал в Париж. Он написал «petit bleu» В., чтобы он к нему зашел в гостиницу. Естественно, что ты бы пришел. И если представить себе, что он - ты, то даже смешно.

Разделила ли я до конца, т. е. и кожно , тебя от оборотня? Кажется, еще не вполне, но иду на это, и пойду.

Неправда ли, мы понимаем с тобой, почему «он» не может быть равнодушен, так злится без всяких, казалось бы, причин внешних, почему с такой злобной досадой, желающей быть презрительной, говорит о «непотрясаемости Мережковских» - и все остальное? Это его бессилие, и он, кроме того, все время выдает себя. Что он не ты, мой ясный, мой родной, мой бедный. Он не знает, что ты жив, хотя он и прогнал тебя из тебя. Но он подозревает что-то смутно, и боится».

Эти последние строки написаны, по-видимому, после визита Философова. Он пришел 9 января, т. е. через неделю после своего приезда. В ночь накануне его прихода Гиппиус снится сон: «Под девятое января такой сон тяжелый, - рассказывает она. - Дима умирает в соседней комнате (неизвестная квартира), а я почему-то не могу войти туда. Хожу из угла в угол. И умер и какая-то горничная (это будто бы гостиница?) закрыла ему глаза. А я и тут лишь из двери едва могу выглянуть. Вижу только спину его на кровати.

С необыкновенной физической тяжестью проснулась. Опять заснула - и опять то же самое! Продолжение.

В этот день ты и пришел Дима (ты или он)...»

Философов как бы выходит из сна, из кошмара, который преследует Гиппиус. Но страшнее всего - это, что, при соприкосновении с действительностью, кошмар не рассеивается. Напротив, действительность превращается в кошмар, двойник, оборотень побеждает.

Превращенье Философова имеет последствия и политические. И Гиппиус это отмечает: «Тот Дима, который следовал и следует за С-вым понемножечку, шаг за шагом, от интервенции - к восстаниям, к зеленым, к «советам» без коммуны, затем к Его Величеству крестьянству русскому, потом куда еще? - сам не замечая должен был дойти и до Ленина без Че-ка, т. е. совсем к абсурду. Я не буду с ним говорить об этом и для себя, и для него. Он будет оправдывать все это «политикой», а я не хочу свое больное сердце подвергать бесполезной боли. Не надо».

Отраженно, через Философова, она поняла и Савинкова - то, что он есть на самом деле, а не то, чем кажется. В 1923 году, т. е. через год после последней встречи с ним, она записывает: «Иногда мне кажется, что никакого С-ва уже давно нет и ты в руках злого марева, призрака. Не боюсь тут сказать, чертовой игрушки, да! да! Ведь именно черт не воплощается, и у него игрушки такие же. Не страшная эта кукла - С-в. Только для тех, кто не знает, что это. Правда, таких и природа не любит, не терпит, ибо он - пустота . Я сама не знаю, когда я пришла к такой для меня бесповоротной формуле (и с таким смыслом) пустота . А смысл такой: С-в хуже всякого большевика, Троцкого, например. Т. е. он совсем за чертой человеческого и Божьего.

Нет, вот сказала - и мне стало страшно. Как это я смею так говорить? А может, это личное, за тебя, Дима, когда я вижу, что тебя он из тебя выгнал.

Право, я сама двоюсь. И говорю - и не смею говорить, и знаю - и хочу не знать, верю, что ничего не знаю... Пусть Бог судит и видит С-ва, я не умею и не смею. Молчу. Молчу».

И вдруг она возмутилась. Пробовала смириться - ничего не вышло: «А иной раз бунт одолевает. Ох какой! - признается она в декабре 1923 г. - Никого не боюсь, ни тебя, Дима, ни за тебя, все мне равно, так бы, такими бы словами последними выругаться, на «благость» смотрю, как на «елей»... Да и не слова, а такой бы нож, и не задумалась бы я отрезать тебя от С-ва, чего бы это ни стоило. Ты бы выздоровел или умер, а о С-ве я, конечно, не думаю - о пустоте-то!»

Но что «нож» поможет - она не уверена: «Я знаю, что и тогда ты бы не выздоровел вполне. Ты никогда не имел бы силы вернуться к прежнему (верному). Даже и тогда. Но это не нужно. Т. е. нужно, но на это я не посмотрела бы. Лишь бы выздоровел ты хоть немного.

Т. е. я знаю, что ты и отрезанный от С-ва - никогда не простишь мне, что я была права . Именно это, а не то, что я была так виновата (этого я себе не прощу).

Но чужой правоты почти никто не может простить.

Какая боль, какая боль».

И вот, наконец, 1924 год. Предательство Савинкова, его переход на сторону большевиков. Гиппиус записывает в ноябре: «Неужели? Неужели это совершилось? Дима, Бог рассудил, как я не думала. Как я счастлива эти дни. Я тебя видела, тебя выздоровевшего или выздоравливающего. После этих недель невероятного кошмара (за тебя все) - какая нечаянная радость! Эта книжка смысл потеряла. Так, для памяти, для себя. Чтобы «говорила же я...» А это и не нужно вовсе.

Вместо С-ва обнаружилось пустое, гадкое место и я считаю чудом, совершившимся для тебя , что эта пустота обнаружилась, что ты мог увидеть .

Благодарение Богу за тебя, я знала, что ты не погибнешь «там», но какое счастье, что это дано здесь!

И если даже рана твоя болит, и ты скрываешь боль напряжением воли - ничего, ничего! Все будет, т. е. все уже есть, ибо ты - ты!»

Проходит шесть месяцев. В мае 1925 г. получается из Москвы известие о «самоубийстве» Савинкова. Он якобы «выбросился» из окна тюрьмы. «На меня это не произвело впечатления, - записывает Гиппиус. - Убил ли он себя или что вообще случилось - не все ли равно?

Ведь он уже годы, как умер. Да и был ли когда-нибудь?

Дима, да, ты все-таки не простишь мне (или не забудешь), что я была права ».

Проходит 11 лет. Но что Гиппиус за это время пережила, выражено ею в одной строчке, которой ее запись кончается. Вот эта строчка:

«Да, это пришло слишком поздно (для Д.)».

В 1943 г., за два года до своей смерти она посвящает Философову последнее стихотворение:

Когда-то было, меня любила
Его Психея, его Любовь.
Но он не ведал, что Дух поведал
Ему про это - не плоть и кровь.
Своим обманом он счел Психею,
Своею правдой лишь плоть и кровь.
Пошел за ними, а не за нею,
Надеясь с ними найти Любовь.
Но потерял он свою Психею
И то, что было - не будет вновь.
Ушла Психея и вместе с нею
Я потеряла его любовь.

Это единственное стихотворение Гиппиус, написанное в женском роде. И это, конечно, не случайно.

Примечания:

Впервые - в журнале «Возрождение» (Париж). 1958. № 74-76 (с подзаголовком: Глава из книги о Гиппиус «Тяжелая душа»). Печ. по этому изд. Републикация в кн.: Злобин В . Тяжелая душа. Посмертное издание. Вашингтон: Изд. Русского книжного дела в США, Victor Kamkin, 1970.

Последние материалы раздела:

Кир II Великий - основатель Персидской империи
Кир II Великий - основатель Персидской империи

Основателем Персидской державы признается Кир II, которого за его деяния называют также Киром Великим. Приход к власти Кир II происходил из...

Длины световых волн. Длина волны. Красный цвет – нижняя граница видимого спектра Видимое излучение диапазон длин волн в метрах
Длины световых волн. Длина волны. Красный цвет – нижняя граница видимого спектра Видимое излучение диапазон длин волн в метрах

Соответствует какое-либо монохроматическое излучение . Такие оттенки, как розовый , бежевый или пурпурный образуются только в результате смешения...

Николай Некрасов — Дедушка: Стих
Николай Некрасов — Дедушка: Стих

Николай Алексеевич НекрасовГод написания: 1870Жанр произведения: поэмаГлавные герои: мальчик Саша и его дед-декабрист Очень коротко основную...