Почему поэзию фета высоко ценил лев толстой. Лирическая дерзость афанасия фета

Е. А. МАЙМИН

1. По воспоминаниям Фета известно, что стихи Пушкина пришли к нему еще в ранней юности. Они стали его первыми поэтическими радостями. Дядя Фета Петр Неофитович Шеншин задал ему однажды литературный урок: выучить наизусть поэму Таcсо «Освобожденный Иерусалим» в русском переводе Раича. Рукопись перевода была заключена в книгу, которую и вручили Фету. В книге рядом с поэмой Тассо случайно оказались и переписанные чьей-то рукой поэмы Пушкина «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан».

Из поэмы Тассо Фет выучил только одну песню. Очень скоро все его внимание и интерес переключились на Пушкина. Пушкинские поэмы были для Фета подлинным откровением, и он запомнил их от первого до последнего слова. «О, какое наслаждение, — вспоминал позднее Фет, — испытывал я, повторяя сладостные стихи великого поэта…».

2. Однако свой творческий путь Фет-лирик начал отнюдь не как ученик и продолжатель Пушкина. Стиль раннего Фета, по замечанию А. В. Чичерина, «не столько заключал пушкинские традиции, сколько предвещал новые времена».

Пушкинская норма предъявляла к поэтическому слову требование точности, выверенности, равновесия между смыслом и выражением. Между тем в лирической стихотворной системе Фета выходили на первый план слова приблизительные и как бы случайные, слова экспромтные и словно непреднамеренные — и вместе с тем привлекательные своей свежестью и поэтической дерзостью. Фетовский принцип словоупотребления и художественного мышления хорошо определяется словами Пастернака, несомненно испытавшего в своей поэзии влияние Фета:

    И чем случайней, тем вернее
    Слагаются стихи навзрыд…

В своих ранних лирических стихотворениях Фет принципиально отличался от Пушкина. Он искал своих собственных путей, шел в поэзии своей особенной дорогой — и его путь был тоже благотворным и многообещающим для судеб русского поэтического слова.

3. Уже в ранний период своего творчества (а тем более позднее) Фет не был одинаковым и однонаправленным в своем поэтическом репертуаре. Наряду с лирическими стихами он создавал также стихи другого рода — антологические. В антологическом роде Фет создал подлинные художественные шедевры — например, «Диану». И тем более замечательно и в высшей степени значимо то, что в этих своих стихах Фет не преодолевал Пушкина, а продолжал его. В антологических стихах Фет был точен и конкретно-вещественен по-пушкински, музыкален по-пушкински, гармоничен и ясен по-пушкински.

Таким образом, молодой Фет в своем творчестве неоднозначно относился к пушкинской традиции. В чистой лирике — уходит от нее, ищет нового, создает новые художественные ценности. В жанре антологических стихов, который выражал у Фета эпическое начало, — продолжил Пушкина, был верным и очень даровитым его учеником.

4. Завершая свой творческий путь, Фет пришел к Пушкину и в своей лирике. В качестве примера — далеко не единственного — приведу известное стихотворение 1877 г. «Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали…» Стихотворение это существенным образом напоминает Пушкина. Конкретно — стихотворение «Я помню чудное мгновенье…»

Стихотворение Фета напоминает Пушкина своей стилистикой. Еще более напоминает своей композицией. И общим ее характером, и сюжетными поворотами и ходами.

Так, в стихотворении Пушкина «Я помню чудное мгновенье…» две основные части: о том, что было при первой встрече с героиней к что — при второй. Сходное и у Фета. У него тоже говорится о двух встречах, хотя вторая встреча не обязательно была реальной, а могла быть живым и сильным воспоминанием.

Одинаково говорится в обоих стихотворениях и о том, что было между встречами, как и что чувствовали оба поэта. Для обоих это были дни одиночества и тоски. И об этом одиночестве и тоске сказано очень похоже, близкими по смыслу и по своей эмоциональной окраске словами.

5. Как уже говорилось, близость к Пушкину выявляется не в одном только этом позднем стихотворении Фета. Кажется, что Фет-лирик в последний период творчества все больше обращается к Пушкину как в отдельных своих стихотворениях, так и в целом в своем художественном сознании. Когда Фет только начинал, он в своих лирических произведениях шел не за Пушкиным, а от Пушкина: иным, чем Пушкин, путем. Теперь путь Фета-лирика сомкнулся с пушкинским. Недаром в последние годы своей жизни Фет так особенно часто вспоминает имя Пушкина.

В письме к Константину Романову 25 мая 1890 г. он пишет о Пушкине как о самом родственном и близком поэте: «Слава Богу, что мы с Пушкиным и антично игривы и антично строги». А через несколько дней, 12 июня, в письме к тому же адресату приводит именно стихотворение Пушкина в качестве самого бесспорного, несомненнейшего доказательства вечности произведений искусства: «…форели, про которых Пушкин говорит.

Толстой и Фет: опыт жизнестроительства
С общего доверия к художественному откровению началась эта дружба. Она объединила два опыта русской культуры, две ее традиции: у Толстого - опыт русского просвещения XVIII века с эзотерической рефлексией о человеке и космосе, с его нравственной внимательностью и Богоцентризмом, у Фета - русский онтологизм с его ностальгией по античным канонам, где поэт был ясновидящим, вопрошаемым об истине, по праву своего дара причастным Божественной мудрости.
В 60-е годы в споре славянофилов и западников-либералов с наступательной идеологией разночинцев Толстой и Фет заняли самостоятельную позицию, ставящую под сомнение способ идеологического мышления как такового. Основным для них оказался вопрос о новом качестве знания, которое открыто художнику и которое меняет качество жизни. Гносеологическая позиция – вопрос о новом качестве знания и жизни – сближала их, пожалуй, с Иваном Киреевским в его последних работах, хотя их акценты были разными: у Киреевского - на религиозном, а у Толстого и Фета - на художественном откровении.
На первый взгляд, нет ничего парадоксальнее двух этих имен – Толстой и Фет, – поставленных жизнью рядом. Хрестоматийный пример бездумности, легкости, “поэт весны и любви”, человек, заключивший пари с И. Введенским, что и через двадцать лет он будет отрицать бессмертие души и бытие Бога, “консерватор и крепостник” – Фет, и рядом Толстой, мучительно вопрошающий свою совесть о Боге, об истине, ищущий любви и жалости к ближнему. Немногочисленные исследователи, обратившие внимание на интересный феномен этой дружбы, искали объяснения ей в “общности дворянского инстинкта” или в “ограниченном восприятии жизни”. Такая постановка вопроса отчасти разъясняла, но не раскрывала существа коллизии. Оставалось неясным их совместное желание выйти из идейного контекста времени, их недовольство всеми существующими философско-эстетическими платформами. Оттолкнувшись от людей и концепций, не решавших вопросов, стоящих перед его совестью, Толстой неожиданно нашел себе единомышленника в лице Фета, человека, не искавшего компромиссов со своим временем, неутомимо противопоставлявшего голос Муз доводам пользы и необходимости. Эстетический максимализм поэта нес в себе возможность сознания такой реальности, в которой нашли резонанс и поддержку и подавля¬ющий мир толстовского творчества, и беспощадный разговор Толсто¬го со своей совестью, и заглядывание по ту сторону добра и зла. Это реальное поле интересов отстранило их от злобы дня, определило векторы их жизни и творчества.
В начале 60-х годов их умонастроению больше всего соответство¬вала позиция сторонников “чистого искусства”, которая несла в себе возможность разрешения противоречий времени в гармонических проявлениях духа, в искусстве. Существенное для “чистого искусст¬ва” противопоставление “временным идеалам” вечных истин озна¬чало для Толстого и Фета различение между интуитивно-сакраль¬ным и рационалистическим знаниями и было ограничено для них обоих. Сторонники “чистого искусства” противопоставляли соци¬ально-обличительной литературе нравственно-эстетический плато¬низм, радикальному рационализму – интуитивистские и метафизи¬ческие идеи. За этим стояло вполне определенное стремление повер¬нуть русскую общественную мысль к творческому источнику – ли¬тературе, философии, религии, вернуть ей потребность в непредвзятом, многостороннем познании, в “чистом искусстве”. Эту позицию позднее попробовал объяснить Н.Страхов: “Искусство свя¬зано естественно, по самой своей сущности, со всеми высшими инте¬ресами человеческой души и потому должно быть свободно, не долж¬но быть искусственно подчинено этим интересам.” (“Некрасов и Пуш¬кин”).
Толстому, недовольному обличительным тоном и утилитарным отношением к искусству, возобладавшим в “Современнике” после перехода критического отдела журнала в 1856 году от Дружинина к Чернышевскому, были более органичны идеи созерцательности и художественного откровения, которые отстаивали Дружинин, Бот¬кин, Анненков - его “бесценный триумвират”.
Ему была близка позиция “триумвиров”, которые подходили к духовным и общественным коллизиям через грани и аспекты истины, открытые художнику и поэту, - людям более изощренного слыша¬ния и видения мира. Интерес к новым областям художественного видения, открытие новой духовной реальности они предпочитали вынесению приговора над жизнью, тенденциозности, дидактике "на¬туральной школы" 60-х годов.
“Красота составляет вечную основу явлений мирового духа, осно¬ву всей неисследимой творческой силы вселенной” , – писал Бот¬кин в статье о Фете, которую Толстой назвал “катехизисом поэзии”.
Толстой был настолько захвачен этими идеями, что даже религию в этот период он сводил к искусству: “Христианство - оно все художе¬ство”, записал он. (Записная книжка, 17 февраля 1858 г.) Занятый напряженными поисками духовно-деятельных источников в жизни и литературе, он откликнулся на признание искусства высшей безус¬ловной реальностью, а также на идею мессианства художника, при¬званного учить людей, особенно важную в период, когда, в сущности, решался вопрос, за кем пойдет русское общество. “Неужели таков закон природы, что полезное противоречит прекрасному, цивилиза¬ция – поэзии?” спрашивал Толстой в минуту сомнения в “Отрывках из дневника” (т.5, стр.15). Он видел в искусстве реальную силу, способствующую сближению людей. “Рассерженную” обличитель¬ную литературу “желчевиков” он не принимал ни нравственно, ни эстетически, видя в ней подмену сакрального профаническим.
Как художника его особенно интересует в эти годы воздействие красоты на душу, заложенная в искусстве возможность преображе¬ния человека: “Вместо усталости, рассеяния, равнодушия ко всему на свете, которые я испытывал за минуту перед этим, я вдруг почув¬ствовал потребность любви, полноту надежды и беспричинную ра¬дость жизни... Вот она… красота и поэзия. Вдыхай ее..., наслаждайся, чего тебе еще надо! Все твое, все благо”, – так описывает он в “Люцер¬не” этот важный для него момент внутренней диалектики, ведущей к реальным отношениям с миром. Он всегда был повернут к внутреннему смыслу жизни и старался “дорыться до первоначальных слоев во всем”. Идея преображения под воздействием творчества увлекла Толстого возможностью непосредственного влияния мира платони¬ческих норм и первообразов на человека.
Оценка Толстым в “Исповеди” своих взглядов тех лет делает очевидными те ожидания, которые молодой писатель вкладывал в идею “чистого искусства”. Самой важной и раньше всех обманувшей его идеей была идея мессианизма, которую он хотел понимать, преж¬де всего, как идею духовного учительства. Вопрос о “литературном, учительстве” принимает вето глазах характер “очевидной лжи”.
Убеждение в том, что последняя истина только в искусстве, что только искусство дает “великое откровение” и особенно уверенность, что “увеличившееся благосостояние народов непременно поведет за собой и возвышение нравственных потребностей их” не были у Толстого безусловными даже во время наибольшего сближения с “триумвирами”. Они не выдерживали напора толстовского сомнения и нравственного анализа и оказались бессильными перед вопросами данными “только для того, чтобы они вечно оставались вопросами” (“Люцерн”). Попытки же Анненкова, Боткина и Дружинина соче¬тать эстетический платонизм с идеями социального прогресса были в его глазах эклектизмом и вскоре оттолкнули его от его “бесценного триумвирата”.
Взгляды этой поры Толстой назвал “сословно-писательскими”. Веру в них разрушил его вопрос самому себе: “что я знаю и чему мне учить?” Задав этот вопрос, Толстой невольно выделил себя из сферы общественно-философской проблематики, отмежевавшись тем самым от всех объективных рассудочных теорий, перенеся недовольст¬во временем на самого себя, вернувшись к своей задаче “сделаться лучше”. Внутреннюю алхимию делания самого себя и борьбу с собой, с низким в себе он противопоставил борьбе идей, мнений, обществен¬ной полемике, столь накалявшим атмосферу его времени. По уеди¬ненности позиции и занятости своим “душевным делом” (“Дело мое - душа и прочное дело жизни” Н. Гоголь) Толстого можно сравнить разве только с Гоголем, который в своей “Авторской исповеди” на¬звал себя человеком, проведшим “несколько лет внутри себя”. Про¬блематика Толстого всегда отличалась эгоцентричностью, нравст¬венным беспокойством и поисками ответов в самом себе.
Вопрос о принципиально иной умственной жизни, проникнутой “постоянной памятью об отношении всего временного к вечному и человеческого к Божественному” мог бы сблизить Толстого со славя¬нофилами. Поставленные славянофилами вопросы о связи с почвой, идея народного духа не могли не вызвать у него сочувствия. Однако, внимание к народному духу, тяготение к патриархальным нормам жизни не принимало у Толстого форм социальной доктрины. Он понимал свое дворянство как систему нравственных обязанностей перед крестьянами, землей. Это было живое, интуитивное восприя¬тие народного духа, природы, земли. Сформулированной К. Аксако¬вым проблеме “внутреннего состояния России” он противопоставил свою “внутреннюю Россию”, в целом симпатизируя славянофиль¬ской постановке вопроса о нравственном состоянии общества. На¬дежды, которые славянофилы возлагали на общину как инструмент социального и нравственного развития общества были не созвучны толстовским поискам ответов в себе, его недоверию к внешним реше¬ниям.
Толстой не мог найти общего языка со славянофилами и в очень важном вопросе об искусстве. Серьезные расхождения в их подходе к искусству проявились в возражении председателя Общества люби¬телей российской словесности А. С. Хомякова на речь Толстого при избрании его в члены общества в 1859 году, в котором Хомяков выступил как представитель тенденциозного искусства. Толстой под¬черкнул принципиальность различий между тенденциозным и собст¬венно искусством. В то время, как Достоевский в статье “Г.-бов и вопросы об искусстве” объяснял крайностями спора разделение ис¬кусства на “чистое” и “утилитарное”, Толстому с его повышенными надеждами на духовно-действенную литературу было важно публич¬но отмежеваться от тенденциозной литературы, отражающей вре¬менные интересы общества и потому односторонней.
“Как ни велико значение политической литературы, отражающей в себе временные интересы общества, как ни необходима она для народного развития, – говорил Толстой в своей речи в Обществе, – есть другая литература, отражающая в себе вечные общечеловеческие интересы, самые дорогие, задушевные сознанию народа, лите¬ратура, доступная человеку всякого народа и всякого времени, лите¬ратура, без которой не развивался ни один народ, имеющий силу и сочность.” Такая литература представляет собой “серьезное созна¬ние серьезного народа”, (т. 5, стр.273).
В том же году Толстой рекомендовал Фета в члены Общества любителей российской словесности. Фет выделялся своим максима¬листским требованием бесполезности поэзии даже среди сторонни¬ков “чистого искусства”. Субъективный опыт, “непосредственное знание” он противопоставлял напору общих мнений, объективируя свой внутренний мир, отстаивая его жестоко и последовательно, не¬смотря на внешнее добродушие поведения. Безусловное доверие своей поэтической интуиции, своему таланту были для него в высшей степени характерны. За его антирационализмом стояло ощущение более глубокой реальности, более серьезного синтеза. Музыкальная неуловимость его таланта, мир неясных намеков и ассоциаций, вы¬ражение тревоги “получувств”, внимание к тонким душевным лини¬ям и рисункам вели поэта к той реальности, где, по его словам, становилось очевидным “тайное сродство природы и духа или даже их тождество”.
Своеобразие поэтического опыта Фета – его сконцентрирован¬ность на душевном мгновении, на поэтическом “теперь”, сознатель¬ная направленность на интуитивное в себе, и новая душевная и духовная реальность, открываемая на этом пути как синтез природно-душевных начал, дающий прозрение “из времени в вечность” – все это приближало поэта к той же области знания, к которой стре¬мился Толстой своими путями. Максималистская позиция Фета, уве¬ренная погруженность во внутренний мир, в тот неиссякаемый по¬ток, в котором он видел единственно реальные основания жизни, – делали его позицию родственной Толстому.
Выросший в немецком пансионе, Фет был вскормлен немецкой романтической поэзией, оставаясь чуждым рационализму немецкой философии. Ему была близка новалисовская антитеза: “...кто не на¬ходит того, что ищет, пусть уйдет в мир книг и искусства, в мир природы – это вечное единство древности и современности, пусть живет в этой дамой церкви лучшего мира. Возлюбленную и друга, отечество и Бога обретет он в них”.
Но, в отличие от романтиков, к природе Фет подходил как работ¬ник. Метафизико-эстетский смысл, которой они вносили в эту анти¬тезу, сочетала него с трезвым практическим умом. Фет не прини¬мал ни платоновского пренебрежения к плоти и миру, ни отвлечен¬ной рассудочности. Диалектической мечтательности он предпочитал здравый дедовский опыт. Он отстаивал знание, которое включало бы целостный опыт человека – и в его связи с землей, и в его напряжен¬ных вопрошаниях неба. Его здравый смысл аналогичен глубокому смыслу, скрытому в народной традиции и прекрасно перекликался с созвучным поэту античным строем мышления.
Интерес к органической жизни природы и человека, убеждение в непознаваемости законов жизни, недоверие к разумным путям про¬гресса не случайны для Фета – за ними стояла серьезная область художественных и метафизических исканий, в которой они с Тол¬стым видели возможность новой духовной цельности.
За обращением в споре с современностью к правде земли, к правде “Буйвола и Лукашки” (Фет – Толстому, 4 апр. 1863) было слышание этого “импульса жизни”, философское оправдание которого они на¬шли впоследствии у Шопенгауэра. Убежденность, что естественная стихия, “роевая” жизнь ближе к платоновским первообразам, чем рационалистические концепции, восприятие полноты природной жизни, сущности жизни, а не ее “эфемерной оболочки”, под которой они понимали идейно-социальный контекст, полемически заострен¬ное недоверие к вопросам вроде: “достоинство гражданина, достоинство труда, женщины и прогресс” (Фет – Толстому, 19 ноября 1862) – были тем основанием, на котором строились отношения Толстого и Фета и дальнейший совместный опыт их жизнестроительства. Футуристическому и ретроспективному реформизму они противопо¬ставляли принятие существующих жизненных структур: (“Он мне про эмансипацию, а я стану редьку сажать”. А.Фет). Газетно-журнальным страстям они предпочли хозяйствование в своих имениях, видя в этом реальные формы связи с миром. В своем социальном статусе – дворянстве – они нашли модель всестороннего служения, включающем в себя служение таланту, земле, семье.
“Дворянский инстинкт” обоих писателей, о котором говорили некоторые исследователи и о котором писал сам Фет, указывая на “свежий неизломанный инстинкт патриархального помещика” Толстого, был, прежде всего, формой утверждения независимого внутреннего пространства. Творчество и земля для них оказались связанными своей “внеразумностью”, и в том, и в другом они искали сокровенный смысл. Фету было понятно и близко намерение Толстого через мир данности придти к высшему знанию.
Привычные формы литературных группировок и журнала оказывались недостаточными для утверждения их взгляда на мир, и по не могли состояться их планы совместного издания литературного журнала в 1857-1858 годах.
Подробнее о затеваемом журнале мы узнаем из письма Толстого В. Боткину, в котором Толстой предлагает ему участвовать в журнале, где, по предположению Толстого и Фета, должно было сосредоточиться “все, что является и явится чисто художественного” (4 янв. 1858).
На проекты издания журнала откликнулись многие писатели, с которыми Толстой и Фет сошлись во взглядах на искусство по вопросам, сформулированным Толстым в связи с намечаемой программе журнала в том же письме В. Боткину: “в теперешнее время... политический грязный поток хочет решительно собрать в себя все и еже не уничтожить, то загадить искусство”, необходимо организовать “чисто художественный журнал”, который объединит людей, верящих “в самостоятельность и вечность искусства”. Эти люди спасут “вечное и независимое от случайно-одностороннего и захватывающего политического влияния”. (4 янв. 1858 г.).
Опасения за судьбу искусства на время объединили Толстого и Фета с идеологами “свободного искусства” П. Анненковым и А. Дружининым, с либералом И. Гончаровым, с писателем-разночинцем А. Писемским и “чистым художником” А. Майковым. Цель журнала заостренно нетенденциозна: “Плакать и смеяться”. В этом журнале предполагалось утвердить иные художественные принципы, традиции высокого искусства, назначение его – “сделаться учителем публики в деле художественного вкуса”.
Однако у Толстого интерес к журналу был отодвинут более важным вопросом о знании, связанным с его внутренним самоопределением, с постоянно возвращающимся толстовским: “что я знаю и чему мне учить?” (т. 23, 5). Именно этим объясняется категорический тон в письме к Дружинину: “заносить меня в список литераторов не чем”.
Дружинин был далек от истины, когда пробовал объяснить толь литературной усталостью и творческими неудачами уход двух писателей из литературы. Бескомпромиссность Толстого и Фета в стремлении к органическому целостному знанию, снимающему одностороннюю ложь рассудочности, выдвигающему на первый план жизни духовный опыт, открытый поэту и художнику, и, вместе с тем, уме¬ние находить то же знание в практической земледельческой деятель¬ности определили “усадебную” форму их возражения современникам. Увидев недостаточность литературной оппозиции, они обрати¬лись к двум бесспорным реальностям – творчеству и земле – “...и холодная она и неразговорчивая, и важная, и требовательная, да зато уж такой друг, которого не потеряешь до смерти, а умрешь – все в нее же уйдешь”, – пишет Толстой Фету 12 мая 1861 года.
Вопрос об их “почвенничестве” неоднозначен. Фет искал и нашел в поместной жизни социальный статус, “душевную оседлость” и матери¬альную независимость. Она была для него сферой практической дея¬тельности, где заканчивалась безответственность рассудочных теорий. Позиция Фета была характерна разграничением областей, и в каждой из них он был максималистом. “Насколько в деле свободных искусств я мало ценю разум в сравнении с бессознательным инстинктом (вдохно¬вением)..., настолько в практической жизни требую разумных основа¬ний, подкрепленных опытом”.
Для Толстого его хозяйственная деятельность была выражением близкой ему идеи управляющего, заботливо пекущегося о порученном ему имении – один из глубоких евангельских образов, к которому он постоянно возвращался.
Толстой и Фет были свидетелями утверждения в русском обществен¬ном мнении рационально-прагматических идей за счет интуитивно-сакральных. Их уход из писательско-журналистской среды был осозна¬нием несовместимости двух этих подходов, решением коллизии через уединение и творчество. Их мир, круг их жизни теперь составили деревенский поместный быт. В этом традиционном укладе жизни Толстой видел для себя большие нравственные возможности: “любовь к деревен¬ской помещичьей жизни... прелесть деревенской жизни... состоит не в спокойствии, не в идиллических красотах, но в прямой цели, которую она представляет, – посвятить жизнь свою добру – и в простоте, ясности ее” (т. 4, стр. 363). Литературную среду им заменило творчест¬во, адресованное друг другу. Добровольно взятые на себя заботы и обязанности, связанные с ведением хозяйства и с обучением кресть¬янских детей в яснополянской школе Толстого, они рассматривали как ту реальность, которая возвращала их к первоначальным жиз¬ненным отношениям – между хозяином и работником, учителем и учеником. Толстому свойственно было рассматривать эти отношения как опорные моменты человеческой жизни и общего миропорядка. Прав Г.Флоровский, утверждая, что “Бог для Толстого не столько Отец, сколько Хозяин, и человек работник у него”. И эту работу Толстой понимал как “духовную брань”, переделывание себя, при¬ближение к человеческому первообразу.
Такой же универсальной Толстой представлял идею учительства. Он подошел к ней, прежде всего, как искатель нравственно-эстети¬ческой истины. Это сказалось в устройстве яснополянской школы. О радикальности его подхода можно судить по статье: “Кому у кого учиться писать: крестьянским детям у нас или нам у крестьянских детей?”, где крестьянские дети выступали носителями знания.
На несколько лет Толстой увлеченно погрузился в педагогику: “Не перестаю думать об этом и... надеюсь из всего этого составить книги с тем заключением, которое вышло для меня из моего трехлет¬него страстного увлечения этим делом.” (Фету, 16 мая 1865 г.). Для Толстого его педагогические занятия были, в то же время, решением мучивших его нравственных вопросов. Свои обязанности в это время он представляет себе очень четко: “нужно Марфутку и Тараску вы¬учить хоть немного тому, что мы знаем”. (Фету, 23 фев. 1860).
Если Толстой в своей яснополянской учительской практике про¬бовал придти к возможному для него гармоническому отношению с миром, в котором согласовывалось для него учительство и учениче¬ство, то Фет в “латинской грамматике” думал найти панацею от всех бед. Для Толстого на всю жизнь занятия с “крестьянкиными детьми” остались “самым светлым периодом жизни” (т. 74, стр. 239), и его нравственный мир в 60-е годы нельзя понять без педагогических занятий. Устройство школы для крестьянских детей, интерес Толсто¬го к педагогике были для него формой воздействия на мир. Нуждаясь в связях с окружающим и теряя одни, Толстой искал и опробывал другие. Педагогика в это время дала ему “душевную оседлость, стро¬гость, гордость, силу” (Дружинину, 9 октября 1859 г.). В письме к Чичерину Толстой пишет о своих педагогических занятиях: “делаю дело, которое мне так же естественно, как дышать воздухом, и вместе такое, с высоты которого... я часто с преступной гордостью смотрю на вас прочих” (фев. 1860).
Подобно тому, как хозяйственная деятельность Толстого была ответом на политические и экономические идеи либералов и де¬мократов, так и его педагогическая деятельность была ответом на просветительские идеи времени. Он понимал свое дворянство как учительство, как систему обязанностей перед “младшим братом”. В педагогических занятиях для Толстого сходилось множество внутренних линий – и чувство дворянского долга, и руссоистский интерес к “природному” человеку, и возможность наблюдать дви¬жения детской души, управлять ими – задача, важность которой в духовном и социальном планах он хорошо слышал. Толстой стро¬ил свою педагогику по принципу “природосообразности” Яна Амо¬са Коменского, для которого учитель был слугой природы.
Этот интерес к человеческой природе, еще близкой к своим первоначальным формам, понимание естественной красоты ребенка были, без сомнения, близки Фету, однако, ему был чужд просветительский импульс педагогических занятий Толстого. И потому само поднимание “первоначального” сознания было у них во многом несхожим. Идея гармонии, возражение разладу, который нес в себе человек “железного века” носили у них неодинаковый характер.
Недовольство настоящим и неверие в будущее, выразившееся в.разочаровании в прогрессе, в поисках идеала, неизбежно обращали,взгляд поэта в прошлое. Это была форма пассеизма. Художественное, чутье Фета подсказывало ему искусственную действительность времен “Илиады”. В поисках идеального времени он воссоздал в самом себе эстетически завершенный мир античной поэзии и философии, подобно Чаадаеву считая, что “классического древнего мира недоставало нашему развитию”.
О силе тоски по совершенству прошедшего можно судить по стихотворению Фета “Диана”, приводившему в восторг Боткина, Тургенева, Достоевского, Некрасова. Достоевский в статье 1861 года ““Г-бов” и вопрос об искусстве” писал о “Диане”: “Это отжившее, прежнее, воскресающее через две тысячи лет в душе поэта... с такой силою, что он ждет и верит в молении и энтузиазме, что богиня сейчас сойдет с пьедестала и пойдет перед ним, “молочной белизной мелькая меж древами”.
Подходя к “прошедшему идеалу” Фета “не наивно, а исторически”, Достоевский видит в нем “бесконечный зов, тоску о настоящем”. Причина этой грусти и тоски, по Достоевскому, в том, что античной богине “е надо воскресать..., не надо жить, она уже дошла до высочай¬шего момента жизни; она уже в вечности”: “Я ждал... Но мрамор недвижимый Белел передо мной красой непостижимой”.
Фет вопреки исторической логике не хотел считаться с необратимо¬стью времени, и совершенство прошедшего он переносил в будущее. На настоящее он смотрел ("оглядывался") из прошлого. В письме к Толстому намечается то же противопоставление: "Когда сидишь с древними... да оглянешься на наш век, то разве можно назвать это смешным и глупым словом прогресс. У тех, как у Горация, у Ювенала сзади... Рим и целая твердая философия"... (7 июня 1884 г.) Идея Рима была определяющей в его философских ассоциациях.
Отказываясь от социальных реформ и общественных преобразо¬ваний как от утопий, Фет признавал свои поместные занятия един¬ственно реалистическим способом решения социальных проблем.
Вопрос об отношении к своему хозяйству, к обязанностям помещика получает для него еще большее принципиальное значение, становится вопросом о жизненных идеалах. И философия Шопенгауэра по¬могла Фету осознать “ту слепую волю, которой руководствовался всю жизнь” (Толстому, 27 мая 1880 г.), добиваясь потомственного дворянства.
В середине 70-х годов искание смысла жизни у Толстого стало идти вразрез со всем тем, что составляло содержание его жизни на протяжении десяти-пятнадцати лет: ни педагогика, ни семья, ни хозяйство уже не давали ему прежнего удовлетворения. Его интересы сосредотачиваются на “вечных” вопросах – о жизни и смерти, интерес к “жизнестроительству” уступает место концентрации на темах “потустороннего”. Но и в этот период, мучительно окрашенный мнениями, Толстой не отказывается от понимания необходимой его связи с землей, его долга перед ней. Осознание взаимной связи между почвой и сеятелем, их взаимной поддержки, и глубокое убеж¬дение в жизнеспособности этих отношений в противоположность головному вмешательству в строй жизни было общей чертой Толстого и Фета.
Раздумья Толстого над “отношениями конечного к бесконечному” (т. 23, стр. 36) привносят элемент напряженной рефлексии в их взаимоотношения, и в переписке этих лет размышления о конечной: цели бытия вообще и своего, в частности, занимают много места.
Представление о смерти у Толстого и Фета в 60-ых годах было многом сходным. Недаром Толстой был так откровенен перед Фетом: в выражении горестных чувств и мыслей после смерти брата. В письме к Фету 17 октября 1860 года Толстой делится с ним своими страшными сомнениями: “к чему все, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью, подлостью лжи, самообманывания”. В 60-ых годах это чувство отчаяния, страха, ужаса и бессилия перед неизбеж¬ностью заставило Толстого отказаться от идеи прогресса, но в то время Толстой противопоставил ему веру во внеразумные начала жизни. В первой половине 70-х годов основные начала жизни были поняты как воля, составляющая внутреннюю сущность мира. Вопрос о “ничтожестве”, остающемся за границами хотения жизни, вновь вернул Толстого к факту смерти. С годами он стал все более напря¬женно думать о философском смысле смерти, и ему казалось, что Фет во многом должен быть согласен с ним.
Толстой пишет Фету 3 мая 1876 года “я не встречал людей, которые бы так искренно, так взаправду смотрели на великую нирвану даже сансару. Люди обыкновенно об них не говорят”. Толстой, согла¬шаясь с Фетом, писал “я согласен, что, сколько бы я о ней ни думал, я ничего с ней не придумаю другого, как то, что эта Нирвана ничто” (30 января 1873 г.).
И Фет в письмах к Толстому называет смерть “отрицательной Нирваной, дверью в темноту”. (20 января 1873 г.).
Теперь Толстому в Фете становится близка другая сторона лично¬сти: способность “в этой жизни смотреть за пределы ее”. “Глубоко родственная... натура-душа” (28 апреля 1876 г.), так отзывается Толстой о друге, имея в виду эту общность.
Во второй половине 70-х годов – лейтмотивом их отношений стал общий пессимистический взгляд на жизнь.
Но только после духовного кризиса Толстого, о котором он писал своей “Исповеди”, уважение к великому таинству природы приняло у него характер “влечения” к смерти: “Эта была сила, подобная прежнему стремлению к жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни” (гл. 4).
Вопрос о смысле конечного существования в бесконечном мире всей своей мучительной нерешенностью встал перед Толстым в свете философии Шопенгауэра.
К Шопенгауэру Толстого привели размышления о “всей сложно¬сти тех условий, при которых совершается история” (письмо Фету, 12 ноября, 1876 г.). Этот философ заинтересовал Толстого тем более, что рассуждая иным образом (“подходя с другой стороны”), он делает те же выводы, что и Толстой (“говорит...то же, что я”, Фету 10 мая 1869 года).
Искреннее сочувствие у Толстого вызывало стремление Шопен¬гауэра противопоставить социальным идеалам современников инди¬видуальную мораль. В “Мире как воле и представлении” философ говорит так: “именно к моральному сводится все по свидетельству нашего сокровеннейшего сознания, и коренится это моральное толь¬ко в индивиде как направление его воли... только жизнь индивида обладает единством, связью и истинным значением”.
Толстой в шопенгауэрском противопоставлении частного обще¬му, индивидуального – общественному услышал проповедь морального совершенствования, а Фет получил ту философию, которая систематезировала его требования к жизни.
Те прежние занятия, которые занимали большую часть его души и были смыслом его “конечного” бытия: творчество и семья – не утешали его в сознании тщеты жизни.
Фет старается свести всю нравственную работу Толстого к страху смерти, которому противопоставляет свое смелое безразличие к этим вопросам:
“Если я иногда и думаю о смерти, то без содрогания или отвращения, и мне кажется, что возиться с этой неизбежной операцией так упорно – малодушно”. (Толстому, 18 октября 1880 года).
Фету был чужд страх смерти: “небытие. Я его помню...”. Он, понимавший Толстого с полуслова, так же, как и Толстой, дороживший тоном понимания до полунамеков, который установился между ними, в вопросах этических исканий Толстого проявляет поразительную глухоту. Не случайно и признание Фета Толстому в том, что четвертую книгу “Мира как воли и представления” Шопенгауэра он “невзирая на красноречие, не понял” (28 сент., 1880 г.). Речь идет о размышлениях Шопенгауэра о справедливости, доброте и страдании с эпиграфом “Когда наступило познание, в то же время поднялась из, середины любовь”. Без знания этой “практической философии” Шо¬пенгауэра наше представление об этике сострадания Толстого будет неполным.
Фету была ближе и понятнее этика страдания (“Где радость теп¬лится страданья”), неизбежным следствием которой был фатализм и смирение перед бессмысленной, равнодушной жестокостью жизни: “не нужно и бессмысленно проповедовать воле не пожирать... страш¬но только бытие, т.е. жизнь, а не ее отрицание”. (Толстому, 18 октября 1880 года). Фет считал, что признание страдания основным законом жизни было благородной смелостью и истинным мужеством,: поставившим его над всеми: “для козявки и Наполеона страдание - страж на рубеже, который не надо переходить” (Толстому, 28 сентября 1880 года).
Следствием признания зла основой миропорядка было недове¬рие Фета к самосовершенствованию, его эгоцентризм связан в немалой степени с неприятием идеи сострадания, а его личный метафизический опыт исключал отвлеченные надежды на абсолютную справедливость. Мировоззрение Фета было трагично своей обнаженной безысходностью. Он не верил ни в земной, ни в небесный рай. А. Григорьев пишет о “страшном, хаотическом бро¬жении стихий... души” у молодого Фета и продолжает: “Я не видел человека, которого бы так душила тоска, за которого я больше боялся самоубийства”.
Но тем сильнее была вера и преданность Фета искусству, преклонение перед красотой мира и перед возможностями творчества: |
“Только у вас мимолетные грезы
Старыми в душу глядятся друзьями,
Только у вас благовонные розы
Вечно восторга блистают слезами.
С торжищ житейских бесцветных и душных,
Видеть так радостно тонкие краски".
Толстому с его идеалом возмездия, воздаяния за зло, мир в свете философии Шопенгауэра показался злой шуткой сыгранной кем-то всемогуще-жестоким. Вся его “внутренняя египетская работа”, его идеалы самосовершенствования становились бессмысленными, “если счастье людей в том, чтобы пожирать друг друга... как это выхо¬дит у Шопенгауэра” (Фету, 5 октября 1880 года)
Толстой видел смысл жизни в служении высшему нравственному принципу. Миру беспощадной шопенгауэрской вели он противопо¬ставил христианскую идею непротивления - один из самых мощ¬ных нравственных императивов: “счастье в том, чтоб не противиться злу и прощать и любить ближнего” (Фету, 5 оютбря 1880 г.). Учение Христа вернуло Толстому мир справедливости, веру в который “рас¬пял Шопенгауэр”, стало “возвещением о благе в жизни”.
И в вере миллиардов, в их неразумном знание нашел Толстой для себя опору, дающую возможность жить. Волю Шопенгауэра замени¬ла вера как основа жизни: “Вера есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь да верит” (гл. 9). В вопросах веры в “бесконечного Бога”, “связи дел людских с Богом, понятиях нрав¬ственного добра и зла” (гл. 9) Фет, воспитанный в античных сто¬ических образцах, уже не мог быть понимающим собеседником.
В толстовском восприятии христианства отчетливо видна пе¬чать русского XVIII века – смесь просветительной нормативно¬сти с масонством, нравственного пафоса с религиозной рефлексией. Фет, не принимавший рационалистической рефлексии Толстого и наблюдавший со стороны его нравственные искания, отдавал долж¬ное напряженности и универсальности совершавшейся в нем внут¬ренней работы. “Держишься единственного Льва Николаевича и Ясную Поляну, представляющую действителыую Ясную Поляну в непроглядном мраке нравственного дремучего леса”, – писал он Тол¬стому 31 марта 1878 года.
Вспыхнувший временный интерес Толстого к Гомеру и Геродоту, о котором он пишет “любителю антиков” Фету, не внес больших изменений в содержание их отношений. Хотя заново перечтенная “Илиада” заставила его согласиться с необходимостью античного опыта для русской образованности – “Можете торжествовать – без знания греческого нет образования”, “из всего истинно прекрасно¬го... что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал”, (1 января 1871 г.) – в самом главном вопросе, вопросе о знании, он не извлек для себя ничего нового: “...какое знание? Как его приоб¬ретать? Для чего оно нужно? На это у меня есть ясные, как день, доводы". (1 января 1871 года). Античный логос ничего не прибавил к динамической модели христианского подвига которая завладела Толстым.
Впервые Толстому открылась степень его разногласий с Фетом по прочтении присланного ему последним своего стихотворения “Ни¬когда”. При одинаковом интересе к темам потустороннего, при одинаковой постановке вопроса:
“...Кому же берегу
В груди дыханье? Для кого могила
Меня вернула? И мое сознанье
С чем связано? И в чем его призванье?
Куда идти, где некого обнять,
Там, где в пространстве затерялось время?”
Толстой по-другому смотрит на жизнь и смерть. Он пишет: “Я отвечаю на него иначе, чем вы. Я бы не захотел опять в могилу. Для меня остаются еще мои отношения к Богу, т.е. отношения к той силе, которая меня произвела, меня тянула к себе и меня уничтожит или видоизменит”.
Подробно свои “отношения к Богу” Толстой изложил Фету много лет спустя, только в 1880 году.
В любви к Богу оказались сведенными два равнозначительных для Толстого внутренних начала – разум и сердце, желания людей и благо. Социальное благо открылось ему как результат внутренней уравновешенности, найденной благодаря вере. Как и у Киреевского, “внутренняя цельность мышления” у Толстого становится доступной “верующему разуму”, в котором исчезает различие между нравст¬венностью и знанием, образованностью и совестью, и истина духов¬ная становится мерилом произвольных истин человеческого рассуд¬ка: “счастье людей должно состоять в непротивлении злу и любви, и разумении разумного. Как же мне не любить, не верить, и не следо¬вать тому свету, при котором благом мне представляется то, к чему стремится мое сердце, то, что возможно, то, что если бы другие видели в нем благо, дало бы всем высшее счастье, то, вследствие чего весь мир живых людей являлся не какой-то злой шуткой кого-то, а той средой, в которой осуществляется вместе и разумение, и благо”. (5окт. 1880 г.).
Христианская истина вернула Толстому более целостный и высо¬кий мир, нежели тот, который они, возражая своим современникам, смогли построить с Фетом. Их дружба оказалась ступенькой к новой “духовной брани”, которая открылась Толстому в христианстве. Их совместное “исканье жизнью” закончилось. Толстой уже безуспешно стучался в двери Оптиной Пустыни.

Стихи Фета приводили Льва Толстого в восторг: «И откуда у этого добродушного толстого офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов?» Нельзя не почувствовать в его восклицании душевного волнения, вызванного поэтическим талантом Фета и знакомого каждому, кто хоть однажды соприкоснулся с фетовской музой. Примечательно, что это высказывание созвучно эстетическому сознанию самого поэта. «Мы всегда стояли и будем стоять,-- писал Фет,-- не только за всякую смелость, но даже дерзость в деле художеств, лишь бы эта дерзость безвкусно и бессмысленно не выходила за пределы искусства». В словах Толстого, помимо восхищения, сквозит еще и искреннее недоумение: облик «добродушного толстого офицера» действительно не очень-то согласовывается с представлением о «лирической дерзости». В этом смысле, однако, русская поэзия и вообще русская литература -- явление поистине уникальное. Сочетание жизненных и поэтических судеб русских писателей нередко парадоксально. Вспомним Пушкина -- камер-юнкера двора его императорского величества--«солнце русской поэзии»; Лермонтова -- гвардейского поручика и скорбного мятежного лирика; Тютчева -- чиновника-дипломата и цензора, в чьем творчестве утонченность слилась с «духа мощным господством»; Иннокентия Анненского -- ревностного директора гимназии и знаменитого предтечу русских символистов. А сам Лев Толстой? -- граф, без которого не было бы подлинного мужика в литературе. Афанасий Фет -- из их числа.

В течение 72 лет,-- Фет родился в октябре или ноябре 1820 года, а умер 21 ноября 1892 года -- он стремился достичь практической жизненной цели -- материальной независимости, чтобы, подобно другим писателям, нигде не служить и быть обеспеченным, более того -- даже богатым, и наряду с этим ревностно отстаивал и охранял идеальные порывы своей души.) Иными словами, сфера житейская резко расходилась у Фета со сферой искусства: в житейской Фет следовал традиции, в сфере поэтической -- он на стороне «лирической дерзости». «Насколько в деле свободных искусств,-- утверждал он,-- я мало ценю разум в сравнении с подсознательным инстинктом (вдохновением)..., настолько в практической жизни требую разумных оснований, подкрепляемых опытом».

Свои песни Фет называл «дарами жизни». В предисловии к третьему выпуску «Вечерних огней» он писал: «Жизненные тяготы и заставляли нас в течение пятидесяти лет по временам отворачиваться от них и пробивать будничный лед, чтобы хотя на мгновение вздохнуть чистым и свободным воздухом поэзии».

Воля Фета, с какой он добивался прочного места в обществе, его хозяйственная деятельность и в то же время его отчаянное презрение к житейской прозе, едва он касался искусства, вряд ли могут быть объяснены вне бытового и духовного опыта поэта на почве российской действительности тех лет. Эту могучую волю вызвала не честолюбивая мелочность натуры, а осознанный принцип общественного поведения. И чтобы понять суть его, надо вникнуть в его истоки, полные драматизма и даже трагизма.

Повседневная жизнь наносила Фету удар за ударом, и, кроме горьких воспоминаний, она ничего не оставила в его сердце. Фет признавался, что из детства он вынес только «интриги челяди, тупость учителей, суровость отца, беззащитность матери и тренирование в страхе изо дня в день».

Мальчиком он узнал, что не может носить имя отца -- отставного ротмистра и орловского помещика Афанасия Неофитовича Шеншина, потому что тот вступил в брак с матерью поэта, Шарлоттой Фет, после рождения сына. Переходя в разряд незаконных детей, Фет терял все дворянские привилегии. Родителям удалось добиться, чтобы их первенца признали сыном Фета -- прежнего мужа Шарлотты. Законность рождения Фета была установлена, но теперь он лишался русского гражданства, а вместе с ним потомственного дворянства и права на отцовское наследство. Фет был вытеснен из русского общества и считал это событие поистине катастрофическим само имя «Фет» сделалось для него символом бед и потому «ненавистным»: «Если спросить,-- писал он,-- как называются все страдания, все горести моей жизни, то я отвечу: имя им -- Фет...»

После окончания немецкой школы-пансиона в городе Верро (ныне Выру, Эстонская ССР) Фет в 1838 году поступил на словесное отделение философского факультета в Московский университет. Здесь он входит в круг талантливой молодежи. Среди его друзей -- известный впоследствии критик и даровитый поэт Аполлон Григорьев, замечательный лирик Яков Полонский, историк Сергей Соловьев, публицист Константин Кавелин и др. Фет с упоением отдается поэтическому творчеству. Его ранние стихи замечены М. П. Погодиным и благосклонно встречены Н. В. Гоголем. В 1840 году Фет выпускает первый поэтический сборник «Лирический пантеон», а несколько позднее становится активным участником ведущих литературно-художественных журналов «Отечественные записки» и «Москвитянин». Стихи Фета хвалит Белинский, выделяя поэта из бесчисленного множества стихотворцев. В начале 1840-х годов Фет, хотя и ненадолго, проникается либеральными настроениями.

В 1845 году Фет завершил университетское образование. Выполняя свою «бытовую программу», он в чине унтер-офицера стал служить в армии и добровольно заточил себя в глухие закоулки отдаленных губерний. Жизнь в провинции была скучной и неинтересной. Помощи от отца поэт почти никакой не получал. В этих трудных условиях Фета поддерживала поэзия -- посреди пошлости и скуки в нем не угасла лирическая натура. Фет подготовил к изданию сборник стихотворений, разрешенный цензурой в 1847 году, но из-за недостатка средств и прямых связей с издателями вышедший в свет только в 1850 году. К тому времени Фет стал корнетом и русским гражданином, Однако главная его надежда -- получить вместе с офицерским чином потомственное дворянство -- ускользнула: потомственное дворянство давал теперь не первый офицерский чин, а чин майора (ротмистра в кавалерийских войсках). Фет тем не менее не опустил руки. Он продолжает служи 1Ь, дожидаясь майорского звания. Но жизненные сюрпризы сыплются на его голову, как из рога изобилия. В 1856 году незадолго до производства Фета в следующий чин, был издан новый указ, по которому потомственное дворянство давал чин полковника.

Из-за бедности, неустроенного быта Фет не мог жениться по любви, хотя на его горячее чувство ответила Мария Лазич, образованная, художественно одаренная девушка, прекрасная пианистка. Любовная драма усугубилась тем, что Мария Лазич, сознавая тщетность надежд на брак с Фетом, по дошедшему до нас преданию, решила свою судьбу печально и жестоко: она намеренно обронила зажженную спичку, от которой загорелось ее платье. Трагический отблеск несчастной, безысходной любви и гибели человеческого духа в пламени пожара не однажды озарит жизнь и творчество Фета.

В 1853 году Фету удалось перейти в гвардию, и он мог теперь бывать в Петербурге. Здесь он знакомится с признанными литераторами -- Некрасовым, Тургеневым, Дружининым, Гончаровым, Анненковым, Григоровичем, Боткиным, а позднее Львом Толстым, входит в журнал «Современник». В 1855 году новые друзья во главе с Тургеневым предлагают Фету издать сборник его стихотворений, который и появился в 1856 году.

С этого времени Фет -- известный поэт, и его имя постоянно упоминается в критических статьях. О нем пишут крупнейшие писатели и критики той славной эпохи. Конечно, Фета знали и раньше, но именно в середине 1850-х годов к нему пришло признание и поэтическая зрелость. Тем не менее литературные успехи не влияли на жизненные. Фет, правда, почувствовал себя материально менее скованным, однако рассчитывать на литературный заработок он не мог. В частной его судьбе ничто не улучшилось: потомственным дворянином он не стал, с военной карьерой потерпел полную неудачу, дослужившись в течение 11 лет до чина поручика, чин полковника был ему уже недоступен, любовь его погибла. Надо было выбирать новый путь.

Перемена в намерениях Фета произошла сразу же после указа 1856 года. В 1857 году он женился на сестре критика В. П. Боткина -- Марии Петровне Боткиной, а в следующем вышел в отставку. С 1860 года Фет ушел в хозяйственную деятельность. Несколькими годами раньше он покинул журнал «Современник».

Свою настойчивость в достижении дворянского звания и материальных благ Фет пытался обосновать с эстетической точки зрения, полагая, что истинная культура создается дворянами. Он упрекал литераторов из дворянской среды, которые забывали о своих классовых интересах. В период, когда русское общество негодовало по поводу куцей реформы, отменившей позорное рабство, Фет нападал на нее за то, что она будто бы недостаточно охраняла права помещиков и лишь усилила распрю между дворянами и крестьянами. Словом, в разночинскую эпоху русской истории Фет выказал себя безнадежно запоздалым, но настойчивым защитником дворянской культуры, не отделяя передового в ней от кастового.

Фет -- тончайший лирик и Шеншин -- прижимистый помещик, казалось бы, два разных лица. Но в том-то и дело, что Фет никогда не допускал Шеншина в свою поэзию.

Исходные посылки фетовского понимания искусства неотделимы от неприятия им социальной действительности. Она, по убеждению поэта, искажает человека, угнетает заложенные в нем природой высшие, духовные свойства. Не допуская вмешательства в поэзию порочной и несправедливой повседневности, где «соловьи клюют бабочек», Фет отторгал от искусства все «временное», преходящее, ту самую социальность, которая изуродовала его собственную человеческую судьбу. В отличие от революционных демократов Фет сделал вывод не о необходимости изменения государственного и общественного устройства, а, с одной стороны, о «вживании» в пребывающий порядок, с другой же -- о его игнорировании. Он «сел» на землю, но исключил из содержания своего искусства политическую и иную злободневность. Предмет поэзии -- «вечные» чувства. Задача художника -- прорваться к ним и обнаружить их в самых обыденных проявлениях. В лирике Фета привлекали такие стороны, которые непосредственно соотнесены с природными, «родовыми» свойствами человека. Тут душа прямо говорит с душой, со всей вселенной, с космосом, с каждой травкой и божьей тварью. Здесь царит мир творчества, полет духа, расцветает красота. Фет вовсе не бежит от быта и не чуждается его, но быт человека у него очищен от всяких социальных наслоений, материальных и корыстных забот. Фет возносится от него в область духовной жизни, но духовное предстает не иначе, как в бытовых, реальных -- зримых, слышимых, наполненных звуками и запахами -- приметах. Оградив свою поэзию от коренных противоречий презренного уклада тогдашней России, он отмежевал заповедную зону лирики, куда этот уклад не вторгался. Фет хотел, чтобы его лирику не замарали те установления, от которых он сам ежеминутно страдал.

Время движется к реформе 1861 года, и политическое размежевание становится фактом. Теперь стихи Фета уже не встречают того единодушного сочувствия, какими были отмечены середина и конец 50-х годов. В 1863 году Фет выпустил двухтомное собрание стихотворений и почти прекратил литературный труд. Стихов он писал мало, печатал их неохотно. В 60--70-е годы он занят преимущественно устройством своего поместного быта. Его энергия, здравый смысл, рассудительность приносят свои плоды -- Фет становится богачом, продает свою прежнюю усадьбу, покупает другую. Из друзей он общается со Львом Толстым, Яковом Полонским, Василием Боткиным, а с конца 70-х годов и до последних дней с Николаем Страховым и Владимиром Соловьевым. С 1883 по 1891 год он выпускает четыре сборника «Вечерних огней», подготавливает пятый, трудится над собранием сочинений, но смерть помешала ему осуществить столь обширные замыслы.

Современники, близко знавшие Фета, отмечали в нем постоянные признаки тоски и хандры. Их потрясало равнодушие Фета к жизни. Оно обнаружилось уже в юности и не проходило с годами. Аполлон Григорьев открыто опасался, как бы Фет не покончил самоубийством. В конце концов Фет осуществил-таки попытку к самоубийству -- схватил стальной стилет и, когда тот был отнят его секретарем, бросался к буфету, где лежали ножи, однако тут его настигла Смерть от разрыва сердца.

В конце жизни Фет обрел все, чего возжелал: фамилию Шеншин, потомственное дворянство, камергерское звание и богатство. Но это не смягчило испытанных в детстве, юности и молодости ударов судьбы, вследствие которых «идеальный мир», как писал Фет, был «разрушен давно». Такова мзда, заплаченная Фетом за обретенное благополучие.

«Загадка» Фета для современников, притом близких, казалась непостижимой. Писатель Амфитеатров видел в «двух Фетах» патологический пример совмещения «человека, жестокостью общественной мысли походившего на первобытного варвара» и «поэта поразительной глубины». Яков Полонский писал своему другу Фету: «Что ты за существо--не понимаю...» Он «заподозрил», что «внутри» Фета «сидит другой, никому неведомый, и нам, грешным, невидимый человек, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд, и окрыленный!» «Ты,-- заметил Полонский,-- состарился, а он молод! Ты все отрицаешь, а он верит!.. Ты презираешь жизнь, а он, коленопреклоненный, зарыдать готов перед одним из ее воплощений...»

Вот эта затаенная, глубоко запрятанная и напряженная духовная жизнь, которая открывалась лишь немногим «посвященным», когда Фет был жив, стала содержанием его бессмертных лирических признаний.

Одаренность Фета -- исключительна. Природа наградила его красотой -- по часто печатающимся рисункам можно составить о ней » лишь слабое впечатление. Но в Орловском музее хранится один малоизвестный портрет, и, право, нельзя оторвать от него глаз. Фет мог быть необычайно обаятельным, Он славился тонким остроумием. Когда он рассказывал, слушатели превращались в само внимание. Ему была доступна в высших своих проявлениях философия. Он безошибочно улавливал прелесть народной поэзии. А что до лирики, то Фет, казалось, без труда проникал в дух античных авторов и поэтов Востока и Запада. В письмах, в особенности к К.Р. (Константину Романову) и Якову Полонскому, сохранились его ценнейшие заметки о мировой лирике. Собственный поэтический опыт Фет увязывал с мировым литературным процессом, а его меткие наблюдения над стилем сопровождались глубокими обобщениями. Можно сказать, что в этих письмах осмыслена история европейской поэзии от Горация до современников Фета. К сожалению, все это богатство еще не издано в полном объеме и недостаточно оценено.

Фет писал в то время, когда литературе вменяли в обязанность непосредственное вмешательство в повседневную жизнь и ждали от нее разрешения сложных социальных проблем. Конечно, литература, отображая действительность, не может их сторониться. Однако нередко при этом связь между литературой и жизнью понималась огрубление-прямолинейно. А это приводило к тому, что бездарные сочинители, эксплуатируя современную тему, поднимались на щит, тогда как талантливые художники подвергались незаслуженным нападкам из-за отсутствия якобы в их творчестве живого общественного содержания. Так, у Фета есть стихотворение «Первая борозда», в начальном четверостишии которого возникает античный образ:

Со степи зелено-серой

Подымается туман,

И торчит еще Церерой

Ненавидимый бурьян.

По этому поводу выражалось недоумение: почему, мол, в стихотворение вторглась аллегория,-- она казалась неуместной и нарушающей «верное изображение красот природы». Цель стихотворения Фета, однако, не в том, чтобы точно запечатлеть крестьянский труд,-- этого поэт при необходимости не чуждается, и ему не откажешь в умении:

Ржавый плуг опять светлеет!

Где волы, склонясь, прошли,

Лентой бархатной чернеет

Глыба взрезанной земли,

Чем-то блещут свежим, нежным

Солнца вешние лучи,

Вслед за пахарем прилежным

Ходят жадные грачи.

В стихотворении же «Первая борозда» речь идет о гармонии человека и природы, о вечной, непреходящей ценности труда и облагораживающей роли человека,-- именно в человеческом творчестве Фет обнаруживает общий для всех смысл, общее содержание.

В 1860-е годы упреки в отсутствии у поэта внимания к текущим социально-историческим проблемам становятся общим местом. Фет действительно не видел в тогдашнем социальном устройстве идеала красоты и совершенства. Попытки переменить его он считал пустой тратой времени, бесполезным для художника занятием. Духовный мир Фета покоился на иных основаниях--преимущественный интерес его составляют общественные чувства и переживания человека (в отличие от политики он их не устранял), включая сюда любовь к родной земле, отношение людей друг к другу, «вечные» нравственные вопросы, тайны жизни и смерти, творческого начала в человеке, противоречия плоти и духа. Лирика Фета обладает бесспорным общественным содержанием, но не конкретным социально-историческим, а прежде всего психологическим и философским. В этом качестве она не лишена примет времени, внимания к таким глубинным основаниям духовной жизни русских людей, которые могли открыться на крутом историческом переломе от одной общественной формации к другой. Уходила в прошлое старая феодальная Россия и являл свой лик новый порядок. Это острое ощущение близких перемен, социальных катастроф и космических потрясений предчувствовал Федор Тютчев, они волнуют Льва Толстого и Федора Достоевского, побуждая их пристальнее вглядываться не только в современную им действительность, но и в природу человека вообще. Великие открытия, совершенные русской литературой в ту эпоху, неотделимы ни от постижения объективной действительности, ни от проникновения в существо человека. Фет не стоит в стороне от этого процесса, он сосредоточивается на человеке, на его духовном богатстве. Отринув социально-враждебный мир, он искал идеального человека в высших и «чистых», по его представлению, сферх духовных проявлений людей, преображенных красотой и гармонией

Объясняя СВОР понимание искусства, Фет писал: «Мир во всех своих частях равно прекрасен. Красота разлита по всему мирозданию и, как все дары природы влияет даже на тех, которые ее не сознают...» И снова: «...Спрашивается, какую же пользу, кроме общей со всеми другими организмами, извлекает человек из области красоты? Целый мир искусств свидетельствует о том, что человек, помимо всякой вещественной пользы, ищет в красоте на свою потребу чего-то другого». Не приходится сомневаться, что Фет вступает тут в область эстетических вопросов занимавших умы Гегеля и Гете, Пушкина и Льва Толстого, революционных демократов и Плеханова. Фет-мыслитель расходится с русской материалистической эстетикой 50--60-х годов. Однако значит ли это, что Фет вообще покидает реальную почву? Конечно, Фет не прав, утверждая, будто искусству чужда социально-политическая сфера Но Фет прав, справедливо протестуя против грубо-утилитарного отношения к искусству. Художник для Фета -- «раб своего искусства», и у него нет другой заботы, кроме как найти и воплотить прекрасное, дав ему вечную жизнь. Эти мысли отчасти сближают Фета со Львом Толстым, который писал: «Я художник, и вся жизнь моя проходит в том, чтобы искать красоту».

Чисто «фетовское» здесь--не столько в передаче скрытого движения или пластической картины, сколько в разлитом и одновременно осязаемом трепете ожидания, спаянном, по словам Достоевского, с «мучительной грустью». Фет обычно оканчивал стихотворения на высшей точке эмоционального напряжения, сплетая неразделимо восхищение и боль, не давая перевеса ни страданию, ни радости. В «Диане» тоже совместились ликование от красоты и тоска по жизненному идеалу, а невыявленно -- бесконечная скорбь о настоящем.

В лирике Фета человек устремлен к изначальной гармонии и красоте, к единству с мировым целым. «Жизнь,-- писал он,-- есть гармоническое слияние противоположностей и постоянной между ними борьбы, добрый злодей, гениальный безумец, тающий лед. С прекращением борьбы и с окончательной победой одного из противоположных начал прекращается и самая жизнь как такая». Вот это слияние противоположностей, перелив из спокойствия в тревогу, переход из одного состояния в другое, их непрекращающаяся борьба, из которой и вырастает гармония, красота, обнаруживающая творящую силу человека и наполняющая восторгом неисчерпаемости бытия, Фет переживает глубоко интимно, а не абстрактно и отвлеченно. Борьба противоположностей и созидаемая гармония предстают и объективно, в природном мире, и субъективно, в душе поэта.

Фет не перестает славить красоту как некий вечный закон. Но красота для него мгновенна, мимолетна, и предстает не в своем рациональном существе, а лишь результатом наития, внезапно, вдруг снизошедшего на поэта откровения.

Любое явление кратко, по мнению Фета, ибо помещено между реальным существованием и небытием. Красоту надо уметь уловить в короткий момент цветения, в самом полном ее выражении: в брошенном ненароком любовном взгляде, во внезапно вспыхнувшем чувстве, в неотчетливом лепетанье, в неизъяснимом душевном движении. Однако запечатленная в словах красота более реальна, чем воспринимаемая в жизни, потому что она уже не умирает. В этом и состоит, по Фету, смысл художественного творчества -- опредметить красоту, сохранить, увековечить ее живой, трепетный образ.

Стремление выразить «невыразимое» через мгновенную лирическую вспышку, навеять читателю охватившее поэта настроение -- одно из коренных свойств поэзии Фета Лирическое переживание в этом случае не может быть длительным, и Фет, как правило, создает короткие, в две-три или четыре строфы стихотворения. Постигая красоту неожиданно и увековечивая ее, Фет выходит за границы предметного смысла слова и оживляет в нем дремлющие эмоциональные ореолы. Поэт необычайно искусно распоряжается словесными ресурсами и заложенным в самом слове, речи, стихе, строфе богатством.

Однако Фет -- не только жизнерадостный певец красоты, любви, взаимности, наполняющих его душу восторгом и счастьем, бесконечно смелый и изобретательный в скрещении радости и муки, но и громадный трагический поэт, чье сознание философски отважно и зорко. Фет, бегущий от людского общества с его суетой, корыстью, злобой, неожиданно тянется к нему. В его душе живет трагический разлад между художником, пробивающим путь к беспорочному идеалу, и проповедником, который добывает истину с тем, чтобы передать ее тем самым людям, чьи жизненные тяготы его, казалось, совсем не занимают.

Фет и страшится обращения к «бестрепетным сердцам» и понимает, что в этом состоит его долг. Так в своем творчестве Фет превозмогает узость собственных эстетических деклараций. Примечательно, что «воздушный», «неуловимый», «зыбкий» Фет употребляет здесь высокие и суровые слова--«Усилить бой бестрепетных сердец». Как бы ни далека и ни романтична была позиция Фета, его стих не может не напомнить пушкинское «Глаголом жги сердца людей». Запрятанная в кладовой души мысль Фета, может быть, и состояла в том, чтобы самим чувственно-прекрасным ликом гармонического мира возбудить к нему порыв и таким путем повести человека в царство истины и красоты. Недаром же Фет постоянно бился над разрешением великих и вечных загадок бытия и постоянно изумлялся им. Он признавал объективную ценность красоты, существовавшей помимо его, и в нем жила неистребимая потребность ее постичь. Он верил в свои могучие творческие возможности и сомневался в них. Фет, не опиравшийся ни на что, кроме своего духа, противостоял внешнему миру в его целом. Я и Вселенная для него--две равновеликие силы.

Пусть головы моей рука твоя коснется, И ты сотрешь меня со списка бытия. Но пред моим судом, покуда сердце бьется, Мы силы равные» и торжествую я.

Впрочем, Фета одинаково не пугают ни жизнь, ни смерть Он не пессимист и не оптимист. К смерти он испытывает холодное безразличие, а жизнь оправдывается лишь творческим «огнем», соизмеряемым с «целым мирозданьем»:

Источник лирической дерзости Фета, чистоты, искренности, свежести и неувядающей молодости его поэзии -- в неугасающем и ярком пламени, которым наделила его всемогущая природа.

Бренный человек несет «огонь» в груди даже «сильней и ярче всей вселенной», и над ним не властны ни время, ни пространство.

Узнав об этом решении, Толстой писал Фету (23 февраля 1860 года): "Ваше письмо ужасно обрадовало меня, любезный друг Афанасий Афанасьевич! Нашему полку прибудет, и прибудет отличный солдат. Я уверен, что вы будете отличный хозяин". Начался период особой близости - степановского фермера и яснополянского помещика. "Что же их сблизило? Несомненно, в первую очередь общность условий жизни в широком смысле этого слова; тут и разрыв с литературными кругами, и неприятие деятельности революционной партии, вражда и к либералам, и к бюрократической верхушке, к "рассудителям", и апология непосредственности, артистически свободное отношение к искусству. Но было еще другое, что в 60-е годы особенно роднило и сближало их - неослабевающее влечение к покинутой ими литературе" {С. А. Розанова. Лев Толстой и Фет (История одной дружбы). - "Русская литература", 1963, Ќ 2, с. 90.}. У двух "отставных литераторов" сложился своеобразный ритуал: с весенним пробуждением природы Толстой ждал от своего друга - "певца весны" - нового весеннего стихотворения: "У вас весной поднимаются поэтические дрожжи, а у меня восприимчивость к поэзии". "Как вы приняли нынешнюю весну? - спрашивает Толстой Фета в одном майском письме 1866 года. - Верно, написали весну. Пришлите". И Фет присылал:

Пришла, - и тает все вокруг,
Все жаждет жизни отдаваться,
И сердце, пленник зимних вьюг,
Вдруг разучилося сжиматься.

Заговорило, зацвело
Все, что вчера томилось немо,
И вздохи неба принесло
Из растворенных врат эдема.
. . . . . . . . . . . . . . .
Нельзя заботы мелочной
Хотя на миг не устыдиться,
Нельзя пред вечной красотой
Не петь, не славить, не молиться.

Весенние стихи Фета менее всего были литературным зудом "упраздненного сочинителя" - они появлялись так же естественно и непроизвольно, как весенние цветы из-под снега; Толстой недаром называл "живыми" и "прекрасно-рожеными" лирические создания своего друга и как раз по поводу его стихийного, неиссякаемого, вечно молодого "лирического инстинкта" писал ему: "Я свежее и сильнее вас не знаю человека". Сообщив однажды Фету, что новое стихотворение пронзило его до слез, Толстой затем подтверждает свое первое впечатление: "я его теперь помню наизусть и часто говорю себе". Толстой учил наизусть многие фетовские стихотворения - и это, может быть, самое очевидное свидетельство его органической потребности в этой лирике: она поистине питала его душу и сердце, более того - она входила "в плоть и кровь" его собственного творчества.
Проблема творческих связей Толстого и Фета поставлена давно. Б. Эйхенбаум писал: "Стихами Фета Толстой заинтересовался еще в 50-х годах и тогда же заметил особенности его метода... Эта "лирическая дерзость", схватывающая тонкие оттенки душевной жизни и переплетающая их с описанием природы, привлекает внимание Толстого, разрабатывающего "диалектику души" во всей ее противоречивости и парадоксальности. Знакомство с поэзией Фета сообщает этой "диалектике души" особый лирический тон, прежде отсутствовавший" {Б. Эйхенбаум. Лев Толстой. Семидесятые годы. Л., 1974, с. 182.}. Вслед за Б. Эйхенбаумом отмечал связь толстовской прозы и фетовской лирики Н. Берковский; говоря о том, что "романы Толстого безмерно богаты поэтическими эпизодами", и обращаясь к эпизоду московского утра Левина в "Анне Карениной", исследователь писал: "Московское утро, чудеса этого утра - голубь, который "затрещал крыльями и отпорхнул, блестя на солнце между дрожавшими в воздухе пылинками снега", мальчик, который подбежал к голубю, окошко, в котором выставились сайки, посыпанные мукой, - все это подобно лирическому стихотворению Фета..." {Н. Я. Берковский. О мировом значении русской литературы. Л., 1975, с. 101.} С. Розанова, отмечая, что в "Анне Карениной" явственно слышатся отголоски разговоров Толстого и Фета о судьбах русского дворянства ("...многое в этом творении близко самым сокровенным думам самого Фета: и образ помещика Левина, углубленного в горестные размышления о судьбе землевладельческого класса в России... и неприятие петербургско-бюрократической каренинской России"), так резюмирует историю близости Толстого и Фета: "Совпадение некоторых тем, ситуаций, настроений в творчестве обоих писателей в 60-е годы - результат известной общности мировосприятия: преклонение перед стихией жизни, утверждение величия, истинности и мудрости природы, скептическое недоверие к разуму, поэтическое освещение некоторых сторон жизни дворянских гнезд" {С. Розанова. Указ. соч., с. 94.}.
Нельзя не видеть, что особое сближение Фета и Толстого произошло на почве их общего "обращения к земле" в конце 50-х годов. Но столь же очевидно, что начало их расхождения оказалось прямо связанным с тем, что в жизни каждого из них завершился этот - так их роднивший - "земледельческий период". У Фета желание отказаться от всепоглощающей хозяйственной деятельности выразилось даже в полной смене "жизненного пространства": "Затеял и привожу в исполнение совершенную реформу в своих делах. Пора концентрироваться и жить для себя. Сегодня были два покупателя на Степановку, и "отресите прах от ног ваших..." - писал Фет Толстому 16 октября 1876 года, и вскоре, продав Степановку, перебрался в приобретенную за большие деньги старинную усадьбу Воробьевку. Здесь начался последний, "воробьевский" период литературной деятельности Фета - обильной, разнообразной и знаменитой мощным взлетом его поэтического гения - "Вечерними Огнями". Но, добившись упорным трудом своей жизненной цели, став крепким помещиком и законным дворянином, Фет хотя и оставил хозяйствование, но продолжал идеологическую деятельность на этом поприще, неустанно развивая и защищая свою любимую идею о создании в России "земледельчески-дворянски-классической аристократии" (по выражению Тургенева). В июне 1879 года Толстой провел один день у Фета в Воробьевке - и писал жене: "От Фета, его болтовни устал так, что не чаял как вырваться". И это не было проявлением каприза или дурного расположения духа: это была реакция нового Толстого, тоже завершившего целый период своей жизни и пребывавшего в состоянии мучительного поиска нового жизненного пути. За год до этого Толстой писал Фету (6 апреля 1878 года): "Кабы нас с вами истолочь в одной ступе и слепить потом пару людей, была бы славная пара. А то у вас так много привязанности к житейскому, что, если как-нибудь оборвется это житейское, вам будет плохо; а у меня такое к нему равнодушие, что нет интереса к жизни..." Это письмо обозначает собой тот рубеж, с которого два друга ("родня по уму и сердцу" - слова Толстого) начинают резко расходиться в разные стороны. Причина расхождения, по существу, обозначена в этом же письме. Если раньше в лице Тургенева фетовскому консервативному почвенничеству противостоял убежденный либерал-западник, то теперь Фет в своем "непоколебимом уважении к законности, личности и собственности" натолкнулся на противостояние Толстого, как раз все это отрицавшего с обретенных им позиций патриархально-общинного "мужицкого демократизма" и "первоевангельской правды". Толстой отказался от всех своих прежних ценностей - и как дворянин, и как художник; не удивительно, что и Фет - как мыслитель и поэт - более не представлял для него ценности: как бы символизирует это новое отношение Толстого к Фету письмо последнего от 27 мая 1880 года, которое Толстой разрезал на полосы и употребил в качестве закладок. Переписка двух писателей этого времени заполнена философско-религиозными спорами - но и они скоро кончаются: в коротком письме от 12 мая 1881 года Толстой пишет: "Я очень заработался и очень постарел нынешний год; но не виноват в перемене моей привязанности к вам". От этого последнего из известных писем Толстого к Фету, обозначающего момент кризиса в их отношениях, можно провести прямую линию к отзывам 1889-1890 годов, представляющих собой крайнюю точку негативного отношения Толстого к Фету. Записи в толстовском дневнике 14 января 1889 года: "Жалкий Фет со своим юбилеем. Это ужасно! Дитя, но скупое и злое". О "жалком" и "безнадежно заблудшем" Фете Толстой записывает в дневнике еще раз, а 20 декабря 1890 года говорит своему знакомому Жиркевичу: "Человек пятьдесят лет писал только капитальные глупости, никому не нужные, а его юбилей был чем-то похожим на вакханалию: все старались его уверить, что он пятьдесят лет делал что-то очень нужное, хорошее..." {ЛН, т. 37-78, кн. II, с. 420.}
Фет, со своей стороны, неизменно говоря о непреходящей ценности художественных созданий Толстого, не скрывал своего резко отрицательного отношения к "Толстому-проповеднику": "Я никому не уступлю в безграничном изумлении перед могуществом таланта Льва Толстого; но это нисколько не мешает мне с величайшим сожалением видеть, что он зашел в терния каких-то полезных нравоучений, спасительных для человечества. История человечества представляет целый ряд примеров, что наставления приводили людей только к безобразным безумствам и плачевному изуверству..." (письмо к Полонскому от 23 января 1888 года).
Однако некая связь между ним и Толстым продолжала существовать, хотя они давно уже "смотрели в разные стороны". В письме к С. Толстой от 14 сентября 1891 года (см. письмо Ќ 57) Фет и пытался передать это ощущение с помощью своеобразно перетолкованной эмблемы российского двухглавого орла: "...я ощущаю себя с ним единым двуглавым орлом, у которого на сердце эмблема борьбы со злом в виде Георгия с драконом, с тою разницей, что головы, смотрящие врозь, противоположно понимают служение этой идее: голова Льва Николаевича держит в своей лапе флягу с елеем, а моя лапа держит жезл Ааронов, - нашу родную палку". В этом же письме Фет послал Толстой свое "поэтическое приношение" ко дню ее именин - новое стихотворение "Опять осенний блеск денницы..."; чрезвычайно интересен ответ С. Толстой - она писала Фету 17 сентября 1891 года из Ясной Поляны: "Какую надо иметь настоящую поэтическую силу, чтоб сказать:

Дрожит обманчивым огнем.
Мы оба с Львом Николаевичем ахнули от удовольствия, когда прочли этот стих, да и все стихотворение. Как он ни отрицай всего - теперь это у него стало болезненно, это отрицание, - но он впился в ваше стихотворение, и всегда вопьется во все то, что красота, искусство и поэзия, - иначе я не могла бы любить его, и вы не признали бы его с собой единым, двуглавым орлом" {ГБЛ.}. С. Толстая говорит здесь о той же противоречивости натуры своего мужа, которую она так выразительно описала ранее в письме Фету от 10 июня 1887 года: "...одна сторона живет страстно всеми земными благами; я не знаю человека, который мог бы всем существом так страстно наслаждаться всем: и природой, и музыкой, и весельем, и всем, всем, что дано для радости. И рядом другая сторона, отрицающая все это и мучительно стремящаяся к убиванию всего этого, во имя любви к ближнему и разделения благ между всеми..." {Там же.} Очевидно, Фет тоже глубоко постиг эту двойственность натуры Толстого, и поэтому, спокойно выдерживая толстовскую "проповедь против поэзии", он уверенно говорил о неискоренимости в нем художнического начала. В годы наибольшего с Толстым расхождения он все-таки писал ему (в письме, предположительно датируемом 7 июня 1884 года - см. письмо Ќ 47): "Вы сидите, сидите, ломаете себя всеми зависящими от человека средствами (я все это хорошо понимаю), да вдруг Ваша целостная, могучая природа художника и хлынет из Вас, как из напруженного меха". Фету было памятно одно признание Толстого, сделанное в письме к нему летом 1880 года, когда Толстой уже выходил на свою новую дорогу сурового морализма и отрицания всех "искусственных потребностей": "Теперь лето, и прелестное лето, и я, как обыкновенно, ошалеваю от радости плотской жизни и забываю свою работу. Нынешний год долго я боролся, но красота мира победила меня". И наверное, именно фетовская непоколебимая верность "красоте мира" привела к тому, что Толстой в конце концов протянул своему противнику руку примирения. В октябре 1892 года он попросил жену, которая собиралась навестить в Москве больного Фета: "Скажи ему, чтоб он не думал, как он иногда думает, что мы разошлись..." В ответ на эти слова поэт сказал С. Толстой, что если бы в эту минуту вошел Толстой, то он поклонился бы ему в ноги - поклонился бы великому художнику (сам Фет, в это время близкий к смерти, был потрясен великой правдой изображения смерти у Толстого). Так, почти "на краю могилы", состоялось примирение Фета и Толстого. Но может быть, самым знаменательным его проявлением оказался отзыв Толстого о Фете, записанный Горьким при его общении с писателем в Крыму в конце 1901 - начале 1902 года. Толстой, прошедший через полное отрицание поэзии, называвший ее "умственным развратом", теперь снова обращается к Фету: "Поэзия - безыскуственна; когда Фет писал:

Не знаю сам, что буду
Петь, но только песня зреет, -
этим он выразил настоящее, народное чувство поэзии. Мужик тоже не знает, что он поет, - ох, да-ой, да-эй, - а выходит настоящая поэзия, прямо из души, как у птицы" {М. Горький. Лев Толстой. - В кн.: "М. Горький о литературе". М., 1953, с. 179.}. Стоит только вспомнить о долгом идейном пути "мужицкого демократизма", пройденного Толстым, об исключительной важности для него этого критерия, чтобы стала ясна высочайшая степень оценки поэзии Фета в этом толстовском высказывании. Толстой как бы с другой стороны вернулся к собственной оценке Фета 1857 года, когда в его "лирической дерзости" увидел признак великого поэта.

1 Николай Николаевич Толстой (1823-1860), брат писателя, владелец усадьбы Никольское (Чернский уезд Тульской губернии).
2 Надежда Афанасьевна Борисова, Мария Петровна Фет, Иван Петрович Борисов.
3 Издателем нового журнала "Русское слово" был гр. Г. Кушелев-Безбородко, редакторами - Я. Полонский и А. Григорьев. Драма Шекспира "Антоний и Клеопатра" в переводе Фета была опубликована в февральском номере журнала за 1859 г.

1 Писатель Д. В. Григорович и молодой помещик И. Раевский (впоследствии близкий Л. Толстому).

1 В память о Н. Н. Толстом (умершим от чахотки в Гиере 20 сентября 1860 г.) Л. Толстой заказал в Брюсселе его бюст скульптору Гифсу.
2 Николай Николаевич Тургенев (1795-1881) - дядя писателя, управлявший Спасским в 1853-1867 гг.

1 Эпиталама - свадебная песнь.
2 Драматическая поэма "Дон-Жуан" и роман "Князь Серебряный" - произведения Алексея Константиновича Толстого (1817-1875). "Леймпачный" (по объяснению С. Розановой) - словообразование Фета: от нем. "leim" - клей и "patch" - сесть в лужу.

1 А. К. Толстой и Ф. М. Толстой - писатели, однофамильцы Л. Толстого.
2 Роман "Хижина дяди Тома" американской писательницы Г. Бичер-Стоу (1811-1898).

1 Таинственное древневосточное заклинательное выражение; у Фета в значении "непостижимое для рассудка".
2 В "Холстомере" у Толстого "цыганской темы" нет. "Скорее... всего Фет имеет в виду рассказ, слышанный Толстым от А. А. Стаховича, который лег в основу его повести и который Фет мог знать от Толстого. В этом рассказе Холстомеру приходится возить цыганку Танюшу" ("Переписка", т. 1, с. 366).

1 Фет неточно цитирует стихотворение Гете "Четыре времени года": "Кукол ребенку хвали, чтоб за них он выбросил грошик; IIСтанешь ты богом тогда для торгашей и детей". Перевод С. Соловьева (Гете. Собр. соч. в 13-ти томах, т. 1. ГИХЛ, М., 1932, с. 237).
2 15 февраля 1860 г. Толстой, уверяя Фета, что он ничего "писать не намерен", привел в письме свою шутливую переделку стихотворения Е. Баратынского "Не искушай меня без нужды...":

Не искушай меня без нужды
Лягушкой выдумки твоей.
Мне как учителю уж чужды
Все сочиненья прежних дней.

3 Фет имеет в виду Тургенева, который писал ему 15 июня 1866 г.: "Роман Толстого плох не потому, что он также заразился "рассудительством": этой беды ему бояться нечего; он плох потому, что автор ничего не изучил, ничего не знает и под именем Кутузова и Багратиона выводит нам каких-то рабски списанных, современных генеральчиков".
4 Фет имеет в виду свои воспоминания о службе в уланском полку, которые он начал записывать в 1864 г. и которые образовали начало его книги "Мои воспоминания".

1 Фет цитирует (не совсем точно) стихотворение Гете "Божественное" "Чист будь, человек, милостив, добр! Это одно отличает нас от всех созданий, нам известных" (пер. Недовича).
2 Цитата из оды Г. Державина (1743-1816) "К Фелице" - одно из любимых присловий Фета.
3 Роман Тургенева, вышедший в 1867 году.
4 Напечатанная в "Русском слове" статья Д. Писарева "Базаров" не содержала неприятия тургеневского романа - это было сделано в статье "Современника" "Асмодей нашего времени", написанной М. А. Антоновичем.
5 Фет излагает свою полемически заостренную интерпретацию тургеневского романа.

1 Фет написал статью о "Войне и мире", которую отказался напечатать сначала "Русский вестник", а затем - "Вестник Европы"; статья до нас не дошла.
2 Этот ряд "типов женской красоты" образует дополнение к тому, который назван Фетом в "Моих воспоминаниях" (ч. II, с. 378): "...классические образцы женской красоты, как Елена, Леда, Алцеста, Эвридика и т. д."

1 Фет цитирует слова Тургенева из его "Воспоминаний о Белинском".
2 См. сцену объяснения в любви Левина и Кити в романе "Анна Каренина".

1 Федор Федорович Кауфман, бывший воспитатель Пети Борисова, а затем детей Толстого.
2 Нирвана - центральное понятие религиозной философии буддизма: полное погашение в себе жажды существования, освобождение от тщеты внешнего мира - и растворение в неком абсолютном блаженном покое, который есть высшая цель духовных стремлений человека. Обманчивый мир земного существования, порождающий в человеке нескончаемую цепь ненасытимых желаний, вовлекающий его в бесконечное колесо страданий - обозначается в буддизме термином "сансара". О том, что для Толстого и Фета понятия "нирваны" и "сансары" были исполнены серьезно-жизненного смысла, говорит, в частности, письмо Толстого к Фету от 28-29 апреля 1876 г. (посланное в ответ на не дошедшее до нас письмо Фета, где он говорил о каком-то угрожающем приступе болезни, поставившем его на грань жизни и смерти): "...из одного из последних писем ваших, в котором я пропустил фразу: хотел звать вас посмотреть, как я уйду, написанную между соображениями о корме лошади, и которую я понял только теперь, - я перенесся в ваше состояние, мне очень понятное и близкое, и мне жалко стало вас (и по Шопенгауэру, и по нашему сознанию сострадание и любовь есть одно и то же) и захотелось вам написать. Я благодарен вам за мысль позвать меня посмотреть, как вы будете уходить, когда вы думали, что близко. Я то же сделаю, когда соберусь туда, если буду в силах думать. Нам с вами не помогут попы, которых призовут в эту минуту наши жены; но мне никого в эту минуту так не нужно бы было, как вас и моего брата. Перед смертью дорого и радостно общение с людьми, которые в этой жизни смотрят за пределы ее, а вы и те редкие настоящие люди, с которыми я сходился в жизни, несмотря на здравое отношение к жизни, всегда стоят на самом краюшке и ясно видят жизнь только оттого, что глядят то в нирвану, в беспредельность, неизвестность, то в сансару, - и этот взгляд в нирвану укрепляет зрение. А люди житейские - попы и т. п., сколько они ни говори о боге, неприятны нашему брату и должны быть мучительны во время смерти, потому что они не видят того, что мы видим, - именно того бога, более неопределенного, более далекого, но более высокого и несомненного...
Бог Саваов с сыном, бог попов есть такой же маленький и уродливый, невозможный бог, и еще гораздо более невозможный, чем для попов был бы бог мух, которого бы мухи себе воображали огромной мухой, озабоченной только благополучием и исправлением мух.
Вы больны и думаете о смерти, а я здоров и не перестаю думать о том же и готовиться к ней. Посмотрим, кто прежде. Но мне вдруг из разных незаметных данных ясна стала ваша глубоко родственная мне натура-душа (особенно по отношению к смерти), что я вдруг оценил наши отношения и стал гораздо больше, чем прежде, дорожить ими".
3 В 1873 г., по царскому указу, Фету было разрешено "принять фамилию ротмистра А. Н. Шеншина" - он получал права потомственного дворянина и был внесен в родословную книгу орловского дворянства.

1 Судебные процессы 70-х гг. над революционерами-народниками.
2 Толстой послал Фету пять стихотворений начинающего поэта А. Кулябко.

1 В мартовском номере "Русского вестника" за 1877 г. печатались главы седьмой части "Анны Карениной".
2 Комаровский Леонид Алексеевич (1846-1912) и Аксаков Иван Сергеевич (1823-1886) - активные деятели славянского движения.
3 Молитва Левина при родах жены ("Анна Каренина", ч. 7., гл. XIV).

1 Слово "прелесть" в русской религиозно-догматической литературе означало "греховный соблазн".
2 Ртищев; см. посвященное ему стихотворение (письмо Ќ 62).
3 Своим племянникам О. В. Шеншиной (с которой Фет рассорился) и В. А. Шеншину - Фет отказал в наследстве.
4 Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен - командир кавалерийского корпуса, куда входил кирасирский Военного ордена полк.
5 Александр Иванович Иост-управляющий имениями Фета.

1 Весна - "великий вздох природы": этот замечательный образ принадлежит Фету, но представляет собой развитие памятного поэту выражения И. Панаева (см. письмо Ќ 34, примеч. 2).
2 Петр Борисов был наследником и материнского имения (Новоселки), и отцовского (Фатьяново). Имения давали очень малый доход; и поскольку Борисов не собирался "подымать благосостояние наследственных гнезд" (а больному Фету было не под силу осуществлять над ними надсмотр) - то было решено их продать.
3 Речь идет о так называемой "Коренной ярмарке" (некогда одной из самых богатых и известных в России, но в эти годы уже приходившей в упадок).

1 Евангелие от Матфея, гл. 5, ст. 3.
2 Панаев Иван Иванович (1812-1862) - поэт и прозаик, с 1847 г. издававший (вместе с Н. Некрасовым) журнал "Современник", где с ним познакомился Фет. В письме к Фету от 5 марта 1862 г. Тургенев сообщил о смерти этого человека, который "казался олицетворенным здоровьем"; Фет пишет в "Моих воспоминаниях" (ч. 1, с. 394): "Итак, - подумал я по прочтении письма, - нашего добродушного и радушного Панаева не стало... Жажда всяческой жизни была для него непосредственным источником всех восторгов и мучений, им испытанных. Не раз помню его ударяющим себя с полукомическим выражением в грудь туго накрахмаленной сорочки и восклицающим, как бы в свое оправдание: "ведь я человек со вздохом!" Уже одно то, что он нашел это выражение, доказывает справедливость последнего".
3 Фет цитирует свой перевод из Гафиза - "Звезда полуночи дугой золотою скатилась"...

1 Толстой и Фет обсуждали книгу Э. Ренана (1823-1892) "Жизнь Иисуса", запрещенную в России.
2 Фет имеет в виду немецкого философа-пантеиста Д. Штрауса (1808-1874), автора книги "Жизнь Иисуса, критически переработанная" (1835-1836), где с позиций исторической критики анализируется содержание Нового завета.

1 В августе 1878 г. Фет в Ясной Поляне читал Толстому и Страхову наброски своей статьи под названием "О современном умственном состоянии и его отношении к нашему умственному благосостоянию". Фету посоветовали статью доработать; он трудился над ней до конца года, "расширил и органически связал" и дал новое название "Наша интеллигенция".
Переделав статью, Фет снова представил ее на суд Толстому и Страхову - и встретил их единодушное и решительное осуждение. Рукопись статьи сохранилась (двадцать пять листов большого формата, находится в фонде Фета в Отделе рукописей ГБЛ); знакомство с ней не оставляет сомнения в том, что работа была достойна критики. Статья "Наша интеллигенция" представляет, по существу, "изнанку" фундаментального публицистического труда Фета - очерков "Из деревни": если там некоторые "реакционные крайности" выглядели лишь частностями на фоне здравого и глубокого чувства жизни и убежденной защиты своей позиции, то здесь, наоборот, многие прежние идеи Фета оказались обесцененными, измельченными тем фельетонным злобствованием, той "руготней", которую автор поставил во главу угла. Несостоятельность нового фетовского публицистического выступления со всей очевидностью сказалась в стиле работы, в которой характерная для Фета резкая оригинальность явилась уродливой однобокостью, а яркая парадоксальность была доведена до абсурда. Обо всем этом писал Фету Страхов в письме от 31 декабря 1878 г. из Ясной Поляны: "Мне странно было вспомнить весь блеск, всю выразительность и энергию ваших речей и Поляне и в Воробьевке и видеть, как все это потухло исказилось и ослабело у вас на бумаге. Вам изменяет даже ваш удивительный язык, несравненный дар яркого и краткого выражения. Вы как будто кому-то подражаете, говорите не своим языком, постоянно невольно сбиваясь на свой собственный. Вы взялись как будто не за свое дело которое не выше, а гораздо ниже ваших сил".

1 Речь идет о стихотворении "Никогда", посланном Фетом на отзыв Толстому (см. Переписка, т. 2, с. 42-43).

1 Фет неточно цитирует стихотворение Шиллера "Тайна воспоминаний": "Не стремятся ль... // Силы духа быстрой чередою // Через жизни мост, чтобы с тобою // Жизнью жить одною?" (пер. А. Григорьева).
2 В журнале "Огонек", где публиковались некоторые стихи Фета, печатались также Полонский (стихотворение, посвященное Н. А. Грибоедовой, - 1879, Ќ 10) и Майков ("О славном гайдуке Радайце" - 1879, Ќ 7).
3 Н. Кишинский, поставленный Тургеневым управлять Спасским в надежде, что он увеличит доход с его имения, оказался расхитителем и разорителем поместья.

1 "Пытаюсь быть кратким, но становлюсь непонятным" - 25-й стих "Искусства поэзии" Горация.
2 Речь идет о сочинениях А. Шопенгауэра.
3 Александр Никитич Шеншин - муж Любови Афанасьевны, сестры Фета.
4 Согласившись на продажу родовых Новоселок и Фатьянова, П. Борисов, однако, "предавался самым розовым мечтам по отношению к покупке земли где-либо неподалеку от нас" - пишет Фет в "Моих воспоминаниях" (ч. II, с. 381). В Щигровском уезде было куплено подходящее имение, принадлежавшее гр. де-Бальмену - Ольховатка. Фет принимал деятельное участие в устройстве этой усадьбы; но в 1888 г. П. Борисов умер от неизлечимой психической болезни.
5 Мирза-Шафи (псевдоним Вазех; 1796-1852) - азербайджанский поэт. Его песни записал и издал в немецком переводе Ф. Боденштедт.

1 Часть текста этого письма утрачена - письмо было разрезано Толстым на полосы и использовано в качестве закладок.
2 С этими словами Л. Толстой подошел к Фету на маскараде в Москве в январе 1862 г. после кратковременной ссоры между ними (см. письмо Фета к Тургеневу от 12 января 1875 г.).

1 Фет цитирует французский перевод книги "Деонтология, или Наука о морали" английского социолога, родоначальника этики утилитаризма И. Бентама (1748-1832).
2 Толстой был занят изучением и истолкованием Нового завета ("Соединение и перевод четырех Евангелий").
3 Книга Шопенгауэра "Мир как воля и представление" в переводе Фета вышла в Петербурге в 1881 г.
4 Получив это письмо Фета, Толстой написал ему ответ - самое большое из всех писем, которые приходилось ему писать поэту. Беловой текст этой "отповеди Фету" не сохранился; С. Розановой опубликован черновик, написанный рукой переписчика Толстого - с его поправками (см. Переписка, т. II, с. 102-106).

45
1 ????? - логос (древнегреч.); "термин древнегреческой философии, означающей одновременно "слово" (или "предложение", "высказывание", "речь") и "смысл" (или "понятие", "суждение", "основание"). <...>
Логос - это сразу и объективно данное содержание, в котором ум должен "отдавать отчет", и сама эта "отчитывающаяся" деятельность ума, и, наконец, сквозная смысловая упорядоченность бытия и сознания; это противоположность всему безотчетному и бессловесному, безответному и безответственному, бессмысленному и бесформенному в мире и человеке. <...> Для христианства значение термина "логос" определено уже начальными словами Евангелия от Иоанна - "В начале был логос, и логос был бог": вся история земной жизни Иисуса Христа интерпретируется как воплощение и "вочеловечение" Логоса, который принес людям откровение и сам был этим откровением, "словом жизни"..." (С. С. Аверинцев).
2 Весьма существенны для понимания позиции Фета его слова из письма Толстому от 31 июля 1879 г.: "Не помню, писал ли я Вам о пословице, слышанной и заученной на всю жизнь от Петра Боткина: "Дай бог дать, да не дай бог взять". В этой пословице смысл всего христианства и всей моральной жизни. Дающий принимает роль и чувства божества, берущий - раб, ибо чувствует, что делает долг, поступает в зависимость от дающего <...> Дающий <...> живет в царстве свободы, в царстве благодати, ибо дает в силу собственной (а не чужой) любви, и к нему только можно приложить слова апостола: "Для свободных нет закона". <...> Но много ли действительно таких сосудов любви? Разве можно стадо в десять овец и тысячу козлов называть овечьим? Или называть людей, задающихся одними материальными вопросами, - христианами?
Вот для них-то и существует и должен существовать закон, как существует розга для тех из детей, на которых бессильны другие мотивы. Много надо условий, чтобы человек действительно почувствовал... что дай бог дать, и что это дать в царстве благодати не может ео ipso быть обязательно, то есть узаконено, ибо тогда оно теряет значение благодати и переходит в царство закона, уничтожая все царство благодати".

1 Фет цитирует "Фауста" Гете в собственном переводе.

1 Неточная цитата из стихотворения Лермонтова "Небо и звезды".
2 Ср. слова С. А. Толстой в письме к Фету от 24 декабря 1890 г.: "...И пусть Л. Н. отрицает и стихи, и музыку, и всю поэзию - он ее из себя не вынет и меня не убедит; только и возможна жизнь, освещенная искусством, а то от всего отпали бы руки - и жить было бы нельзя" (ГБЛ).

С. А. ТОЛСТОЙ

Среди многочисленных адресатов Фета было немало женщин. К сожалению, безвозвратно пропали те из этих писем, которые были бы для нас наиболее ценны: письма к Марии Лазич и Александре Бржеской. Тем не менее существует весьма значительный фонд фетовских писем, адресованных женщинам. Среди них - письма к двум Толстым, которые обе были Софьи Андреевны и обе - жены писателей: одна - жена Льва Николаевича Толстого, а другая - Алексея Константиновича Толстого. Прежде чем говорить о письмах Фета к С. А. Толстой, приведем одно письмо к С. А. Толстой-Миллер: это письмо-исповедь (предположительно датируемое 10 февраля 1880 года) дает очень выразительную автохарактеристику Фета как раз того времени, когда началась его дружба с женой Л. Н. Толстого. Вот извлечения из этого пространного письма (приводим по тексту, опубликованному в "Вестнике Европы", 1908, Ќ 1, с. 218-221), посланного Фетом вдове А. К. Толстого в Петербург, где он незадолго перед тем с ней познакомился: в письме Фет говорит о своем теперешнем жизненном положении, о недавно приобретенной усадьбе Воробьевке, о своих литературных занятиях (перевод "Фауста" Гете).
"Глубокоуважаемая графиня! Вчера я был глубоко обрадован любезным симпатическим письмом Вашим от 7 февраля. Я позволил себе увлечься мыслью, что его выражениями руководила не одна привычка блестящей женщины очаровывать всех приближающихся к ее "душистому кругу", как говорил мой друг Гораций. Мне послышалась в нем та симпатия, которая сближает адептов одного культа. Таким сердечным культом были, есть и будут мои помыслы о покойном Алексее Константиновиче. Я уже писал Вам, что обладаю самым дружеским и до того лестным для меня письмом его, что подобные слова могли быть сказаны только человеком, исполненным ко мне симпатии. <...> Заговорил я снова об этом только по поводу объяснения мною внутреннего смысла Вашего любезного письма - я стараюсь всю жизнь познать самого себя. И знаю, что в моих выражениях я всегда ищу самого сильного, иногда доходящего до уродливого преувеличения; но вместе с тем я заклятый враг фразы; фразой я называю - софистическую подтасовку понятий с целью выдать ложь за истину. Я не зашел к Вам именно по известной щепетильности и из боязни фразы. Оказывается, что наказанный я сам. - Кто же, кроме меня, в целой России (едва ли это преувеличено) мог до такой степени нуждаться в изустной беседе с Вами, беседе, при которой так многое объясняется в двух словах, на что на письме нужны томы. За исключением Льва Толстого, я не знаю на Руси человека пера, чтобы не сказать - мысли, который бы находился в подобных мне условиях почти абсолютного одиночества. Но и Толстой несравненно более меня пользуется духовным общением, которого я, за внезапным поворотом самого же Толстого по настоящему его направлению, лишен окончательно, за исключением одного Страхова, который радует меня, гостя у меня в деревне летом по нескольку дней и даже недель. <...> Не горько ли, что человек, более всякого другого нуждающийся в духовной помощи, сам проходит мимо исключительно талантливого врача? <...> Вы любезно обещали протянуть мне руку помощи по отношению к "Фаусту". Но Вы не знаете того, кому приходится помогать. Хоть Вы будете отмечать "Фауста", а помогать придется мне. Кто же я? Несмотря на исключительно интуитивный характер моих поэтических приемов, школа жизни, державшая меня все время в ежовых рукавицах, развила во мне до крайности рефлексию. В жизни я не позволяю себе ступить шагу необдуманно, что не мешало мне, однако, глупо пройти мимо Вашей двери.
Свою умственную и матерьяльную жизнь я созидал по одному кирпичику. В матерьяльном отношении я не желаю ничего, кроме сохранения status quo.
Три года тому назад, я, наконец, осуществил свой идеал - жить в прочной каменной усадьбе, совершенно опрятной, над водой, окруженной значительной растительностью. Затем иметь простой, но вкусный и опрятный стол и опрятную прислугу без сивушного запаха. Страхов может Вам сказать, что все это у меня есть, и все понемногу улучшается. При этом у меня уединенный кабинет с отличными видами из окон, бильярдом в соседней комнате, а зимой цветущая оранжерея. Хозяйство мое полевое идет сравнительно настолько хорошо, насколько позволяют наши экономические безобразия. Что касается до моей умственной жизни, то, постоянно стараясь расширять свой кругозор, я дошел до сознательного чувства, что всякие вздохи о минувшей юности не только бесполезны, но и неосновательны. По законам духовной механики - что теряется в интуитивности, приобретается в рефлекции, и человек, вместо того чтобы походить на летящую ракету, которую кто-то поджег, напоминает наэлектризованный снаряд, заряда которого никто не видит и не подозревает, пока к нему не прикоснется. Я пришел к убеждению, что без общего миросозерцания, каково бы оно ни было, - все слова и действия человека, сошедшего с бессознательной quasi-инстинктивной стези, только сумбур и ряд противоречий. Говоря об электрическом снаряде, я говорю о себе. В исключительно интуитивной юности моей не могло быть и тени тех многоразличных гражданских, экономических, философских интересов, которые меня теперь тайно волнуют и наполняют..."
Этот яркий "эпистолярный автопортрет" Фета относится как раз к тому времени, когда началось его близкое общение - а затем и задушевная переписка - с женой Л. Толстого Софьей Андреевной (1844-1919). Переписка продолжалась полтора десятилетия (письма поэта хранятся в ГМТ; двенадцать писем Фета печатаются по автографам из этого собрания). Они были знакомы давно, но "личные отношения с Фетом у нее сложились лишь после того, как Толстой, поглощенный своим новым образом жизни и мысли, своими новыми делами, заботами, интересами и друзьями, отошел от него. Теперь через Софью Андреевну главным образом осуществлялась и как бы продолжалась духовная связь обоих писателей. Она приглашает на свои вечера Фета с женой, сама бывает у них, посылает ему издаваемые ею сочинения Толстого, посвящает в творческую жизнь мужа и в то же время знакомит последнего с новыми стихами поэта..." {С. А. Розанова. Лев Толстой и Фет (История одной дружбы). - "Русская литература", 1963, Ќ 2, с. 106.} Этому этапу отношений Фета и С. Толстой предшествовали двадцать лет знакомства. Вскоре после женитьбы Толстой познакомил Фета со своей женой; в письме от 19 ноября 1862 года поэт писал своему другу: "Что милейшая графиня Софья Андреевна? Передайте ей мою живейшую симпатию. Скажите, что никто посторонний не ценит ее более моего. Какая кроткая, прелестная женщина, точно вечерняя звезда между ветвями плакучей березы". В следующем году произошла "история со светляками", которую С. Толстая в своей "Автобиографии" ("Начала", 1921, Ќ 1) описала так: "Довольно часто посещал нас Фет... Когда он к нам заезжал проездом в Москву и обратно в свое имение, часто с своей доброй женой Марией Петровной, он оглашал весь дом своей громкой, блестящей, часто остроумной и порою льстивой речью. В 1863 году он был в Ясной Поляне ранним летом, в то время, как Лев Николаевич был страшно увлечен пчелами и целыми днями проводил время на пчельнике, куда и я прибегала к нему иногда с завтраком. Вечером мы все решили пить чай на пчельнике. Засветились всюду в траве светляки. Лев Николаевич взял два из них и, приставя шутя к моим ушам, сказал: "Вот я обещал тебе изумрудные серьги, чего же лучше этих?" Когда Фет уехал, он написал мне письмо со стихами, кончавшимися так:

В моей руке твоя рука,
Какое чудо!
А на земле два светляка,
Два изумруда".

С. Толстая говорит о фетовском стихотворении "Я повторял: "Когда я буду..." - первом (и, пожалуй, лучшем) из обращенных к ней; в последующие годы ей были посвящены: "Когда так нежно расточала..." (1866), "Когда стопой слегка усталой..." (1884), "И вот портрет! И схоже и несхоже..." (1885), "Я не у вас, я обделен..." (1886), "Пора! по влаге кругосветной..." (1889).
Эти "стихотворения на случай" не принадлежали к лирическим шедеврам - и всех их, вместе взятых, перевешивает другой знаменательный факт: написав стихотворение "Alter ego", Фет 19 января 1878 года послал его в письме Толстому, сопроводив такими словами: "...по обычаю, посылаю стихотворение, не знаю как написавшееся, но которое прошу прочесть графине Софье Андреевне, так как, по-моему, из живущих оно более всего подходит к ней". Этот факт высочайшего "лирического посвящения" подтверждает всю нешуточность той оценки личности Софьи Андреевны, которую находим в письме Фета к Толстому от 31 марта 1878 года: "Какая счастливица Ваша прелестная жена, мой постоянный неизменный идеал". Последние слова Фет повторял многократно - в том числе и в письмах к самой С. Толстой - и они не были ни светским комплиментом, ни поэтическим преувеличением. Можно даже точно назвать ту отличительную особенность личности С. Толстой, которая для Фета и определяла ее "идеальность": это было редкостное по органичности соединение "поэтичности натуры" с "практическим инстинктом". В письме к С. Толстой от 12 июня 1887 года Фет писал об этом так: "Если Вы, при Ваших эстетических стремлениях, по врожденной энергии требуете материальных забот и трудов, то мне, грешному, остается только завидовать..." Завершая это же письмо, Фет говорил: "Теперь Вы имеете полное право спросить, какое побуждение заставило меня послать Вам эту скучную и бессвязную болтовню?

«Второй год я живу в крайне для меня интересном философском мире, и без него едва ли можно понять источник моих последних стихов», — писал Фет Л.Н. Толстому в 1879 году, имея в виду философию Шопенгауэра.

В поздней лирике Фета на первое место выходит не лирическая эмоция, а философская мысль. Позднее творчество поэта содержит размышления о мудрости природы, о пошлости обыденной жизни и об удалении от неё в мир красоты, о свободе искусства и его власти остановить мгновение и о бедности искусства по сравнению с вечной красотой мира.

Сборник «Вечерние огни»

Образы природы становятся всё более символическими, космическими, что нередко даёт исследователям литературы повод сравнивать позднего Фета и Тютчева. Природа в «Вечерних огнях» не отвечает на чувства героя, а предстаёт перед ним таинственной всеобъемлющей силой. Таков образ звёзд, который встречался и в ранней лирике; но если в юношеских стихах кроткие и тёплые звёзды отражали мечтательное и задумчивое настроение лирического героя, то теперь они воплощают непостижимую тайну бытия, разгадать которую стремится поэт.

Таким образом, импрессионистичность ранних стихов Фета сменяется философской символикой — даже в пейзажных стихотворениях.

В поздней лирике усиливается ассоциативность, метафоричность образов, увеличивается их роль в раскрытии темы стихотворения, в создании чёткой композиции. Стихотворение порой представляет собой одну развёрнутую метафору или цепочку взаимосвязанных метафор, которые резко отделяют реальную действительность от мира идеального («Одним толчком согнать ладью живую...»).

В сборнике «Вечерние огни» немало стихов о любви. Это и стихотворения, посвящённые Марии Лазич, содержащие скорее воспоминания о прошедшей трагической любви, и стихотворения, полные настоящего сильного чувства.

В поздних любовных стихах поэта более чем когда-либо проявляется стремление к жизни, красоте, молодости, любви. Это стихи не столько о любви, сколько о её преображающей силе и радости.

Музыкальность лирики Фета не ослабевает — напротив: его стихи полны гармонических созвучий, причём зачастую в самых интонационно сильных местах, в рифмующихся словах.

Самым известным стихотворением Фета, посвящённым музыке, бесспорно, является «Сияла ночь. Луной был полон сад...», отнесённое поэтом к циклу «Мелодии». Это стихотворение написано в память о двух музыкальных вечерах, на которых Фет был потрясён и взволнован тем, как пела романсы Булаховского и Глинки Т.А. Кузминская (Берс), сестра С.А. Толстой. Эта некрасивая, но чрезвычайно обворожительная и живая женщина с прекрасным голосом послужила одним из прототипов Наташи Ростовой и романе Л.Н. Толстого «Война и мир». «Стихи понравились Льву Николаевичу, — писала Кузминская, — и однажды он кому-то читал их при мне вслух. Дойдя до последней строки: "Тебя любить, обнять и плакать над тобой", — он нас всех насмешил: эти стихи прекрасные, — сказал он, — но зачем он хочет обнять Таню... человек женатый...»

Рефрен, который показался таким нелепым писателю, создает ощущение повторяемости момента истинного бытия, противопоставленного скучной и томительной жизни. Так заявляется важная для позднего Фета тема времени и его преодоления, как и преодоления страданий с помощью искусства.

Стихотворение строится на цепочке ассоциативных образов: «раскрытый рояль» — «дрожащие струны» — «дрожащие сердца» — «раскрытые сердца». Облик героини неведом читателю, но красота ее голоса передаётся через восприятие лирического героя, восторг которого слышится в каждой строке.

Основные черты поздней лирики Фета: психологизм сродни толстовскому (философичность позднего Фета часто сравнивают с Тютчевым), музыкальность (романтизм в традициях Жуковского), реалистичность (в поэзии Пушкина и прозе Тургенева), а также человечность.

Источник (в сокращении): Ланин Б.А. Русский язык и литература. Литература: 10 класс / Б.А. Ланин, Л.Ю. Устинова, В.М. Шамчикова. - М.: Вентана-Граф, 2016

Последние материалы раздела:

кроновер фракталы и хаос в динамических системах
кроновер фракталы и хаос в динамических системах

1.1. Что такое фракталы и хаос? Когда-то большинству людей казалось, что геометрия в природе ограничивается такими простыми фигурами, как линия,...

Главные и второстепенные члены предложения — тотальный разбор
Главные и второстепенные члены предложения — тотальный разбор

Здравствуйте, уважаемые читатели блога сайт. Сегодня мы погорим о том, что такое члены и какие они бывают. Эту тему каждый школьник проходит еще в...

медведев баранкин, будь человеком!
медведев баранкин, будь человеком!

Валерий МЕДВЕДЕВ БАРАНКИН, БУДЬ ЧЕЛОВЕКОМ! ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БАРАНКИН, К ДОСКЕ! СОБЫТИЕ ПЕРВОЕ Две двойки! Если бы я и Костя Малинин не умудрились...