Кельты и германцы. Фридрих Энгельс

В конце 60–х гг. XIX в. империя Наполеона III переживала политический кризис. Внутри страны усилилась либеральная оппозиция, требовавшая установления республики. Недовольство французского общества было вызвано авантюристической внешней политикой и огромными военными расходами правительства. Политика императора Наполеона III подвергалась постоянной резкой критике. Во Франции развился правительственный кризис – Вторая империя едва удерживала власть в стране. В этой ситуации Наполеон III и его окружение решили, что спасти положение может только победоносная война с Пруссией, которая претендовала на роль лидера в Европе. Кроме того, Наполеон III считал, что война помешает дальнейшему объединению и усилению Германии как главной соперницы Франции на европейском континенте.

Бисмарк, считавший с 1866 г. войну с Францией неизбежной, желал скорейшего начала войны и искал повод. Но при этом он хотел, чтобы Франция первая развязала войну, результатом которой должно быть усиление общенационального демократического движения за полное объединение Германии с добровольным вступлением в союз с Пруссией южных немецких государств. Предлог для обострения отношений Германии с Францией был найден Бисмарком летом 1870 г., когда возник спор из-за обладания испанской короной между императором Наполеоном III и королем Пруссии Вильгельмом I (на основе престолонаследия). При этом Бисмарк дал ложное сообщение в газеты о том, что прусский король непочтительно обошелся с французским послом. Ложное сообщение Бисмарка стало поводом к войне.

Во Франции началась антипрусская политическая истерия, в которой было много выступлений с требованием объявления войны Пруссии. При этом противников войны клеймили «предателями», «пруссаками».

В результате 19 июня 1870 г. Франция объявила Пруссии войну, несмотря на то что страна не была готова к войне: форты оборонительные не достроены, железных дорог мало, не хватало врачей и лазаретов, а мобилизация проходила очень трудно.

Пруссия была лучше подготовлена к войне: во-первых, мобилизация проходила во всех государствах Северогерманского союза, во-вторых, армия имела на вооружении знаменитые дальнобойные пушки Крупа, в-третьих, транспорт и связь работали четко, а провианта и боеприпасов имелось в достаточном количестве. Командовали своими армиями Наполеон III и Вильгельм I.

Имея хорошо вооруженную армию, Пруссия начала наступательную войну, а Франция вынуждена была обороняться. С первых же сражений французская армия терпела одно поражение за другим. Настоящая катастрофа для французской армии произошла 1–2 сентября при Седане (местечко вблизи бельгийской границы), когда она проиграла сражение, была окружена в крепости Седан. После ожесточенного обстрела этой крепости прусской артиллерией французская армия во главе с императором Наполеоном III сдалась на милость победителя. После сокрушительного поражения под Седаном Вторая французская империя перестала существовать. Прусские войска продолжали продвижение вглубь Франции, и в течение короткого времени они оккупировали весь северо-восток страны. В результате Временное правительство Франции на унизительных условиях подписало в январе 1871 г. перемирие с Пруссией. Позднее был подписан мирный договор, предусматривающий передачу Германии Эльзаса и более трети Лотарингии, а также выплату 5 млрд франков контрибуции, при этом немецкие войска получили право оставаться на севере Франции до ее полной выплаты. Национальное собрание Франции эти условия мирного договора утвердило.



В прошлый четверг я писал вам под отдаленный гул канонады, на другой день, в пятницу, телеграмма известила нас, что это немцы брали штурмом Виссамбур - и началось исполнение плана Мольтке, который (в то время, как император французов показывал своему сыну, между завтраком и обедом, как действуют митральезы, и с чрезвычайным эффектом брал город Саарбрюкен, защищаемый одним батальоном) ринул всю громадную армию кронпринца прусского в Эльзас и разрубил французскую армию надвое. В субботу, то есть третьего дня, мой садовник пришел сказать мне, что с утра слышится чрезвычайно сильная пальба; я вышел на крыльцо, и действительно: глухие удары, раскаты, сотрясения доносились явственно; но раздавались они уже несколько более к югу, чем в четверг; я насчитывал их от тридцати до сорока в минуту. Я взял карету и поехал в Ибург - замок, находящийся на одной из самых крайних к Рейну вершин Шварцвальда: оттуда видна вся долина Эльзаса до Страсбурга. Погода была ясная, и отчетливо рисовалась линия Вогезских гор на небосклоне. Канонада прекратилась за несколько минут до моего прибытия в Ибург; но прямо против горы, по ту сторону Рейна, из-за длинного сплошного леса поднимались громадные клубы черного, белого, сизого, красного дыма: то горел целый город.. Дальше, к Вогезам, слышались еще пушечные выстрелы, но все слабее… Явно было, что французы разбиты и отступают. Страшно и горестно было видеть в этой тихой прекрасной равнине, под кротким сиянием полузакрытого солнца, этот безобразный след войны, и нельзя было не проклясть ее и безумно-преступных ее виновников. Я возвратился в Баден, и на другой день, то есть вчера, рано поутру, уже всюду в городе появилась телеграмма, возвещавшая о новой решительной победе кронпринца над Мак-Магоном, а к вечеру мы узнали, что французы потеряли 4000 пленных, 30 пушек, 6 митральез, 2 знамени и что Мак-Магон ранен! Изумлению самих немцев нет границ: все роли изменены. Они нападают, они бьют французов на собственной их земле, - бьют их не хуже австрийцев! План Мольтке развивается с поражающею быстротой и блеском: правое крыло французской армии уничтожено, она находится между двух огней, и - как при Кенигсгреце - быть может, уже сегодня король прусский и кронпринц сойдутся на поле битвы, решившей участь войны! Немцы до того изумлены, что даже патриотическая их радость как будто смущена. Этого никто не ожидал! Я с самого начала, вы знаете, был за них всей душою, ибо в одном бесповоротном падении наполеоновской системы вижу спасение цивилизации, возможность свободного развития свободных учреждений в Европе: оно было немыслимо, пока это безобразие не получило достойной кары. Но я предвидел долгую, упорную борьбу - и вдруг! Все мысли теперь направлены к Парижу: что он скажет? Разбиты - Бонапарт n"a plus raison d"être; но в теперешнее время можно ожидать даже такое невероятное событие, как спокойствие Парижа при известии о поражениях французской армии. Я все это время, как вы легко можете себе представить, весьма прилежно читал и французские и немецкие газеты - и, положа руку на сердце, должен сказать, что между ними нет никакого сравнения. Такого фанфаронства, таких клевет, такого крайнего незнания противника, такого невежества, наконец, как во французских газетах, я и вообразить себе не мог. Не говоря уже о журналах вроде «Фигаро» или презреннейшей. «Liberté», вполне достойной своего основателя, Э. де Жирардена, но даже в таких дельных газетах, как, например, «Temps», попадаются известия вроде того, что прусские унтер-офицеры идут за шеренгами солдат с железными прутьями в руках, чтобы подгонять их в бой, и т. п. Невежество доходит до того, что «Journal officiel», орган правительства (!), пресерьезно рассказывает, что между Францией и Пфальцем (Palatinat) протекает Рейн , и одним лишь совершенным незнанием противника можно объяснить уверенность французов, что Южная Германия останется нейтральной, несмотря на явно высказанное желание присвоить Рейнскую провинцию с историческими городами Кёльном, Аахеном, Триром, то есть едва ли не самый дорогой для немецкого сердца край немецкой земли! Тот же «Journal officiel» уверял на днях, что цель войны со стороны Франции - возвращение немцам их свободы!! И это говорится в то время, когда вся Германия из конца в конец поднялась на исконного врага! Об уверенности в несомненности победы, в превосходстве митральез, шасспо и толковать нечего; все французские журналы убеждены, что стоит только французам сойтись с пруссаками - и «rrrran!» все будет покончено мигом. Но не могу удержаться, чтоб не цитировать вам одну из прелестнейших фанфаронад: в одном журнале (чуть ли не в «Soir») один корреспондент, описывая настроение французских солдат, восклицает: «Ils sont si assurés de vaincre, qu"ils ont comme une peur modeste de leur triomphe inévitable!» (то есть они так уверены в победе, что ими овладевает как бы некий скромный страх перед собственным неизбежным триумфом!). Фраза эта, хотя не может сравниться с классической шекспировской фразой принца Петра Бонапарта насчет парижан, сопутствовавших гроб убитого им Нуара: «C"est une curiosité malsaine, que je blame» (это - болезненное, неуместное любопытство, которое я осуждаю), однако, имеет свое достоинство. И какие изречения, какие «mots» приводят эти журналы, приписывая их разным высокопоставленным лицам - императору Наполеону, между прочим! «Gaulois», например, сообщает, что, когда беззащитный Саарбрюкен был зажжен со всех четырех концов, император обратился к своему сыну с вопросом: «Es-tu tatigué, mon enfant?» Ведь это значит наконец потерять даже чувство стыдливости!

Хорош тоже анекдот о дипломатическом attache, который, в присутствии императрицы Евгении, объявил, что не желает победы над Пруссией. Как так? - Да так же; представьте, как будет неприятно жить на бульваре Унтер-Мунтер-Биршукрут или велеть кучеру ехать в улицу Нихкапут-клопс-мопсфурт! А ведь это будет неизбежно, так как мы даем нашим улицам названия наших побед! На основании донесений, быть может, этого самого attache, Франция рассчитывала на нейтралитет Южной Германии.

Говоря без шуток: я искренно люблю и уважаю французский народ, признаю его великую и славную роль в прошедшем, не сомневаюсь в его будущем значении; многие из моих лучших друзей, самые мне близкие люди - французы; и потому подозревать меня в преднамеренной и несправедливой враждебности к их родине вы, конечно, не станете. Но едва ли не настал и их черед получить такой же урок, какой получили пруссаки под Иеной, австрийцы под Садовой и - зачем таить правду - и мы под Севастополем. Дай-то бог, чтоб они так же умели воспользоваться им, извлечь сладкий плод из горького корня! Пора, давно пора им оглянуться на самих себя, внутрь страны, увидеть свои язвы и стараться уврачевать их; пора положить конец той безнравственной системе, которая царит у них вот уже скоро двадцать лет! Без сильного внешнего потрясения такие «оглядки» невозможны; без глубокой скорби и боли они не бывают. Но настоящий патриотизм не имеет ничего общего с заносчивой, чванливой гордыней, которая ведет только к самообольщению, к невежеству, к ошибкам непоправимым. Французам нужен урок… потому что они еще многому должны научиться. Русские солдаты, умиравшие тысячами в развалинах Севастополя, не погибли даром; пускай же не погибнут даром и те бесчисленные жертвы, которых потребует настоящая война: иначе она была бы точно бессмысленна и безобразна.

Что касается собственно до нашего положения в Бадене, то опасность неприятельского вторжения теперь устранена; жизненные припасы даже подешевели против прежнего, несмотря на уверения французских газет, что мы здесь умираем с голоду.

Удар за ударом. Вчера только я вам писал о победе кронпринца над Мак-Магоном, а сегодня пришло известие, что и центр главной французской армии разбит, что она отступает к Мецу, Париж объявлен в осадном положении, Палата созвана к 11-му числу - и французы всюду бегут, бросают оружие! Неужели их Иена точно наступила? Не во гнев будь сказано графу Л. Н. Толстому, который уверяет, что во время войны адъютант что-то лепечет генералу, генерал что-то мямлит солдатам - и сражение как-то и где-то проигрывается или выигрывается, - а план генерала Мольтке приводится в исполнение с истинно математической точностью, как план какого-нибудь отличного шахматного игрока, например, Андерсена (тоже пруссака), который, замечу кстати, выиграл здесь матч против самых сильных шахматных игроков в самый день первой прусской борьбы под Виссамбуром. А в это время император Наполеон тешил, «a la Louis Quatorze», и себя, и сынка своего - представлением военного зрелища. Но Наполеон - не Людовик XIV: тот в течение многих лет сносил неудачи, и преданность к нему его подданных не поколебалась; Наполеон не переживет двух недель решительного поражения. Отсутствие талантов со стороны французских генералов выказывается все более и более; и кто такие эти Лебеф, Фроссар, Базен, Фальи, окружающие императора французов? Придворные генералы - des généraux de cour - тоже a la Louis Quatorze. Единственный дельный между ними, Мак-Магон, словно был пожертвован. Я очень рад, что во время проезда моего через Берлин, в самый день объявления Францией войны (15 июля) я имел случай обедать за table d"hôte"oм прямо напротив генерала Мольтке. Лицо его врезалось в память. Он сидел молча и не спеша поглядывал кругом. С своим белокурым париком, с гладко выбритой бородой (он усов не носит) он казался профессором; но что за спокойствие, и сила, и ум в каждой черте, какой проницательный взгляд голубых и светлых глаз! Да, ум и знание, с присоединением твердой воли - цари на сей земле! «Звезда» Наполеона ему изменяет: против него не бездарный идиот, Гиулай, как в Италии в 1859 году.

Что происходит в Париже? Журналы вам уже, вероятно, сообщили сведения о начавшихся там волнениях… Но что будет дальше, когда истина все более и более будет разоблачаться перед глазами французов? Безнравственное правительство кончило тем, что привело чужестранцев в пределы родины; разоривши страну, разорило армию и, нанесши глубокие раны благосостоянию, свободе, достоинству Франции, наносит теперь чуть не смертельный удар ее самолюбию! Неужели это правительство может еще уцелеть? Неужели оно не будет сметено бурей?

А все эти низкие люди - эти Оливье, «au coeur léger», эти Жирардены, Кассаньяки, эти сенаторы - в какой прах будут они обращены? Но стоит ли на них останавливаться!

Немцы не бахвалы и не фанфароны, но и у них голова пошла кругом от всей этой небывальщины. Здесь сегодня распространился слух, что - Страсбург сдался!! Разумеется, это вздор; но ведь время чудес настало, и почему же и этому не поверить? Взял же третьего дня вечером баденский отряд целых тысячу французов в плен - без выстрела. Деморализация началась между ними, а ведь это та же холера.

В конце прошлой недели, ночью, без особенно сильного ветра, повалился самый старый, самый громадный дуб известной Лихтенталевской аллеи. Оказалось, что вся сердцевина его сгнила, и он держался только корою. Когда я поутру пошел смотреть его, перед ним стояло двое немецких работников. Вот, сказал один из них, смеясь, другому, - вот оно, французское государство: «Da ist es, das Französisch Reich!» И действительно, судя по тому, что доходит до нас из Парижа и из Франции, можно подумать, что колосс этот держался одной наружностью и готов завалиться. Плоды двадцатилетнего царствования оказались наконец. Вам известно, что в мгновенье, когда я пишу, наступило нечто вроде роздыха, то есть не происходит сражения, зато немецкая армия быстро двигается вперед (по последним сведениям, она заняла Нанси), а французская столь же быстро отступает. Но сражение страшное, решительное сражение неизбежно; обе стороны одинаково его желают, жаждут, и, быть может, уже завтра выпадет роковой жребий. Особенно Франция, взбешенная, возмущенная, оскорбленная до последних нервов своего народного самолюбия, настоятельно требует схватки с пруссаками - требует «une revanche», и едва ли не этому яростному желанию «отыграться» следует приписать тот факт, что правительство еще держится и что ожиданная многими революция не вспыхнула в Париже. «Некогда заниматься политикой - нужно спасать отечество» - вот общая всем мысль. Но что французы опьянели жаждой мести, крови, что каждый из них словно голову потерял, - это несомненно. Не говорю уже о сценах в Палате депутатов, на парижских улицах; но сегодня пришла весть, что все немцы изгоняются (за исключением, конечно, австрийцев) из пределов Франции! Подобного варварского нарушения международного права Европа не видала со времени первого Наполеона, велевшего арестовать всех англичан, находившихся на материке. Но та мера коснулась, в сущности, только нескольких отдельных личностей; на этот раз разорение грозит тысячам трудолюбивых и честных семейств, поселившихся во Франции в убеждении, что их приняло в свои недра государство цивилизованное. Что, если Германии вздумается отплатить тем же: французов, поселившихся в Германии, не меньше, чем немцев, живущих во Франции, и обладают они чуть ли не более значительными капиталами. Куда это нас поведет наконец? Уж и без того справедливое негодование немцев возбуждается призывом звероподобных тюркосов на европейскую войну, их жестоким обращением с пленными, ранеными, с врачами, наконец, с сестрами милосердия; а тут еще г-н Поль де Кассаньяк, достойное исчадье своего отца, объявляет, что не хочет давать денег женевскому международному комитету, потому-де что он будет также заботиться о прусских раненых и что это «карикатурное сентиментальничание» - «une sentimentalité grotesque»; хорошо еще, что немцы, имеющие теперь на руках несколько тысяч французских раненых, не придерживаются принципов этого любимца тюильрийского двора, личного друга императора Наполеона, который называет его своим сыном и говорит ему «ты». До чего дошла прыть французов, вы можете судить по следующему. Вчера «Liberté» приводила с похвалою статью некоторого Марка Фурнье в «Paris-Journal». Он требует истребления всех пруссаков и восклицает: «Nous allons donc connaitre enfin les voluptés du massacre! Que le sang des Prussiens coule en torrents, en cataractes, avec la divine furie du déluge! Que l"infame qui ose seulement prononcer le mot de paix, soit aussitôt fusillé comme un chien et jeté a l"égout!» И рядом с этими неслыханными безобразиями и неистовствами - полнейшая неурядица, растерянность, отсутствие всякого административного таланта, не говоря уже о других! Военный министр (маршал Лебеф), уверявший, что все готово , дававший в том свое честное слово, оказался просто младенцем. Эмиль Оливье исчез, выметенный вон, как негодный сор, вместе с своим министерством, той самой Палатой, которая ползала перед ним; и кем же он заменен? Графом Паликао, человеком до того запятнанной репутации, что другая Палата, еще более преданная правительству, чем нынешняя, отказала ему в дотации, находя, что он уже и так достаточно нагрел руки в Китае! (Он, как известно, командовал французской экспедицией 1860 года.) Нельзя сомневаться в том, что при громадных средствах французского народа, при патриотическом энтузиазме, им овладевшем, при мужестве французской армии, конец борьбы еще не близок - да и предсказать с совершенной достоверностью нельзя, каков будет исход этого колоссального столкновения двух рас; но шансы пока на стороне немцев. Они выказали такое обилие разнородных талантов, такую строгую правильность и ясность замысла, такую силу и точность исполнения; численное превосходство их так велико, превосходство материальных средств так очевидно, что вопрос кажется решенным заранее. Но «le dieu de batailles», как выражаются французы, изменчив, и недаром же они сыны и внуки победителей при Иене, Аустерлице, Ваграме! Поживем - увидим. Но уже теперь нельзя не сознаться, что, например, прокламация короля Вильгельма при вступлении во Францию резко отличается благородной гуманностью, простотой и достоинством тона от всех документов, достигающих до нас из противного лагеря; то же можно сказать о прусских бюллетенях, о сообщениях немецких корреспондентов: здесь - трезвая и честная правда; там - какая-то то яростная, то плаксивая фальшь. Этого во всяком случае история не забудет.

Однако довольно. Как только что произойдет замечательное - напишу вам. Здесь все тихо: первые раненые и больные появились сегодня в нашем госпитале.

Не буду вам говорить на сей раз о сражениях под Meцом, о движении кронпринца на Париж и т. д. Газеты вам и без меня натолковали об этом довольно… Я намерен обратить ваше внимание на психологический факт, который, на моей, по крайней мере, памяти, в таких размерах еще не представлялся, а именно о жажде самообольщения, о каком-то опьянении сознательной лжи, о решительном нежелании правды, которые овладели Парижем и Францией в последнее время. Одним раздражением глубоко уязвленного самолюбия объяснить этого нельзя: подобная «трусость» - другого слова нет - трусость взглянуть, как говорится, черту в глаза, - указывает в одно и то же время и на ахиллесову пятку в самом характере народа и служит одним из многочисленных симптомов того нравственного уровня, до которого унизило Францию двадцатилетнее правление второй империи. «Вот уже две недели, как вы лжете и обманываете народ!» - воскликнул с трибуны честный Гамбетта, и голос его тотчас был заглушен воплями большинства, и Гранье де Кассаньяк заставил малодушного президента прекратить заседание. Французы не хотят знать правду: кстати ж, им под руку подвернулся человек (граф Паллкао), который в деле лганья, спокойного, немногословного и невозмутимого, заткнул за пояс всех Мюнхгаузенов и Хлестаковых. Шекспир заставляет принца Генриха сказать Фальстафу, что ничего не может быть противнее старца-шута; но старец-лгун едва ли еще не хуже; а этот старец - Паликао - не может рта разинуть без того, чтоб не солгать. Базэн с главной французской армией заперт в Меце; ему грозят голод, плен, чума…- «Помилуйтe, наша армия в превосходнейшем положении, и Базэн вот-вот соединится с Мак-Магоном». - «Но у вас известий от него нет?» - «Тсс! молчите! нам нужно совершенное беззмолвие, чтоб исполнить удивительнейший военный план, и если б я сказал, что я знаю, Париж бы тотчас сделал иллюминацию!» - «Да скажите, что вы знаете!» - «Ничего я не скажу, а весь кирасирский корпус Бисмарка истреблен!» - «Но бисмаркских кирасиров нет вовсе, и кирасиров вообще не было в сражении!» - «О! я вижу, вы дурной патриот», и т. д. и т. д. И французское общество притворяется, что верит всем этим сказкам. Неужели так должен поступать великий народ, так встречать удары рока? Без самохвальства мы можем сказать: во время Крымской кампании русское общество поступало иначе. Энтузиазм, готовность всем жертвовать - конечно, прекрасные качества; но уменье спокойно сознать беду и сознаться в ней - качество едва ли не высшее. В нем большее ручательство успеха. Неужели достойны «великого народа» - de la grande nation - эти безобразные преследования отдельных, ничем неповинных, но заподозренных личностей? В одном департаменте дошли до того, что убили француза и сожгли его труп потому только, что толпе показалось, что он заступается за Пруссию. «А! мы не можем сладить с немецкими солдатами, так давай бить немецких портных, кучеров, рабочих! Давай клеветать, лгать, что попало, как попало, лишь бы горячо выходило!» Но вот уж поневоле приходится спросить вместе с Фигаро: «Qui trompe-t-on ici?» Сама себя раба бьет, коли нечисто жнет. Французы закрывают глаза, зажимают уши, кричат как дети, а пруссаки уже в Эпернэ, и генерал-губернатор Трошю, единственный дельный, честный и трезвый человек во всей администрации, готовит Париж к выдержанию осады, которая не нынче - завтра начнется…

Я и прежде замечал, что французы менее всего интересуются истиной - c"est le cadet de leurs soucis. В литературе, например, в художестве они очень ценят остроумие, воображение, вкус, изобретательность - особенно остроумие. Но есть ли во всем этом правда? Ба! было бы занятно. Ни один из их писателей не решился сказать им в лицо полной, беззаветной правды, как, например, у нас Гоголь, у англичан Теккерей; именно им как французам, а не как людям вообще. Те редкие сочинения, в которых авторы пытались указать своим согражданам на их коренные недостатки, игнорируются публикой, как, например, «Революция» Э. Кине, и в более скромной сфере - последний роман Флобера. С этим нежеланием знать правду у себя дома соединяется еще большее нежелание, лень узнать, что происходит у других, у соседей. Это неинтересно для француза, да и что может быть интересного у чужих? И притом кому же неизвестно, что французы - «самый ученый, самый передовой народ в свете, представитель цивилизации и сражается за идеи»? В обыкновенное мирное время все это сходило с рук; но при теперешних грозных обстоятельствах это самомнение, это незнание, этот страх перед истиной, это отвращение к ней - страшными ударами обрушились на самих французов… Но что они еще не отрезвились - доказывают все выше приведенные мною факты. Не отделались они от лжи, и хотя уже не поют Марсельезы (!) под знаменами императора Наполеона (можно ли вообразить большее кощунство), но до выздоровления им далеко… Они еще только начинают сознавать свою болезнь - и через какие еще опыты, тяжелые и горькие, должны они будут пройти!

Кстати: «СПб. ведомости» (в 214-м No) приводят письмо корреспондента «Биржевых ведомостей», в котором рассказывается о том, будто в Бадене кричат: смерть французам - и что вследствие этого наши барыни заговорили по-русски. Г-н корреспондент достоин быть французским хроникером: в его заявлении нет ни слова правды. Здесь живущие французские семейства пользуются совершенным уважением со стороны властей и народонаселения: их свобода ничем не стеснена; и в большой общей зале, где сходятся все здешние дамы для заготовления всевозможных бандажей, бинтов, фуфаек и т. д., назначаемых раненым и больным, гораздо больше в ходу французский язык, чем немецкий. Быть может, г. корреспондент имел в виду сделать искусный намек здесь живущим русским дамам; но, увы! могу его заверить, что они продолжают пренебрегать русским языком - и патриотический его порыв остался втуне.

На днях я ездил в Раштатт с целью посетить тамошних французских раненых и пленных. Уход за ними очень хорош - и все они жалуются на своих генералов. Между ними был старый араб (тюркос), настоящий горилла; сморщенный, черный, худой, он сидел на своей постели и поглядывал кругом тупо и дико, как зверь; по словам его товарищей, он и по-французски не понимает. Нужно было очень «стране, идущей во главе прогресса», притащить в Раштатт этого сына африканских степей!

Бомбардирование Страсбурга все продолжается; даже при закрытых окнах проникают до меня мерные глухие сотрясения… Ежечасно ожидается здесь известие о битве между кронпринцем и Мак-Магоном. Если французы и ее проиграют, то диктатура Трошю почти неизбежна. Повторяю опять: поживем - увидим!

Вы желаете, чтоб я сообщил вам впечатления, произведенные на немецкое общество громадными событиями, совершившимися в начале этого памятного месяца, - насколько эти впечатления подпали моему наблюдению. Не стану говорить о взрывах национальной гордости, патриотической радости, празднествах и т. п. Вы уже знаете это все из газет. Постараюсь вкратце и с должным беспристрастием изложить вам воззрения немцев - во-первых, на перемену правительства во Франции, а во-вторых, на вопрос о «войне и мире».

Начну с того, что возобновление республики во Франции, появление этой, для многих еще столь обаятельной, правительственной формы не возбудило в Германии и тени того сочувствия, которым некогда была встречена республика 1848 года. Немцы весьма скоро поняли, что после седанской катастрофы империя стала, на первых порах, невозможна, и что, кроме республики, ее пока нечем было заменить. Они не верят (может быть, они ошибаются), чтобы республика имела глубокие корни во французском народонаселении, и не рассчитывают на долгое ее существование; вообще они вовсе не рассматривают ее безотносительно - an und für sich, - a только с точки зрения ее влияния на заключение мира, мира выгодного и продолжительного - «dauerhaft, nicht faul», который составляет теперь их idée fixe. Именно с этой точки зрения появление республики их даже смутило: она заменила определенную правительственную единицу, с которой можно было вести переговоры, чем-то безличным и шатким, не могущим представить надлежащих гарантий. Это самое и заставляет их желать энергического продолжения войны и скорейшего взятия Парижа, с падением которого, по их понятию, немедленно и положительно окажется, чего именно нужно Франции. При замечательном, можно сказать небывалом, единодушии, которое овладело всеми ими, -надеяться остановить эти растущие, набегающие волны, ожидать, что победитель остановится или даже вернется, - назад, есть, говоря без обиняков, ребячество; один Виктоp Гюго мог возыметь эту мысль - да и то, я полагаю, он только ухватился за предлог произвести обычное словоизвержение. Сам король Вильгельм не властен иначе повернуть это дело: те волны несут и его. Но, решившись довести расчет с Францией (Abrechnung mit Frankreich) до конца, немцы готовы объяснить, вам причины, почему они должны это сделать.

Всему на свете есть двоякие причины, явные и тайные, справедливые и несправедливые (явные большей частью несправедливы), и двоякие оправдания: добросовестные и недобросовестные. Я слишком давно живу с немцами и слишком с ними сблизился, чтоб они, в беседах со мною, прибегали к оправданиям недобросовестным - по крайней мере, они не настаивают на них. Требуя от Франции Эльзас и немецкую Лотарингию (Эльзас во всяком случае), они скоро покидают аргумент расы, происхождения этих провинций, так как этот аргумент побивается другим, сильнейшим, а именно - явным и несомненным нежеланием этих самых провинций присоединиться к прежней родине. Но они утверждают, что им нужно непременно и навсегда обеспечить себя от возможности нападений и вторжений со стороны Франции и что другого обеспечения они не видят, как только присоединение левого берега Рейна до Вогезских гор. Предложение разрушить все крепости, находящиеся в Эльзасе и Лотарингии, обезоружение Франции, низведенной на двухсоттысячную армию, им кажется недостаточным; угроза вечной вражды, вечной жажды мести, которую они возбудят в сердцах своих соседей, на них не действует. «Все равно, - говорят они, - французы и так никогда не простят нам своих поражений; лучше же мы предупредим их и, как это представил рисунок «Кладдерадатча», обрежем когти врагу, которого все-таки примирить с собой не можем». Действительно, бесправное, дерзко-легкомысленное объявление войны Францией в июле месяце как бы служит подтверждением доводов, приводимых немцами. Впрочем, они не скрывают от самих себя великих затруднений, сопряженных с аннектированием двух враждебных провинций, но надеются, что время, терпение и умение помогут им и тут, как помогли в Великом герцогстве Познанском, в прирейнских и саксонских областях, в самом Ганновере и даже во Франкфурте.

У нас принято с пеной у рта кричать против этого немецкого захвата; но, как справедливо замечает газета «Тайме», неужели можно одну секунду сомневаться в том, что какой-либо народ на месте немцев, в теперешнем их положении, поступил бы иначе? Притом не надо воображать, что мысль вернуть Эльзас явилась у них только вследствие их изумительно неожиданных побед; эта мысль засела в голову каждого немца немедленно по объявлении войны: они возымели ее даже тогда, когда ожидали долгой, упорной защитительной борьбы в собственных границах. 15-го июля, в Берлине, я своими ушами слышал их говорящих в этом смысле. «Мы ничего не пожалеем, - объявляли они, - отдадим всю свою кровь, все свое золото, но Эльзас будет наш». - «А если вас разобьют?» - спросил я. «Если нас убьют французы, - отвечали мне, - пусть они с нашего трупа возьмут рейнские провинции». Игра завязалась отчаянная; ставка была несомненно определена с каждой стороны: вспомните объявление Жирардена, которому рукоплескала вся Франция, что нужно прикладами отбросить немцев за Рейн… Игра проиграна одним игроком; что удивительного, что другой игрок берет его ставку?

Так, скажете вы, это логика; но где справедливость?

Я полагаю, что немцы поступают необдуманно и что расчет их неверен. Во всяком случае, они уже сделали большую ошибку тем, что наполовину разрушили Страсбург и тем окончательно восстановили против себя все народонаселение Эльзаса. Я полагаю, что можно найти такую форму мира, которая, надолго обеспечив спокойствие Германии, не поведет к унижению Франции и не будет заключать в себе зародыша новых, еще более ужасных войн. И можно ли предполагать, что после страшного опыта, которому она подверглась, Франция снова захочет испытать свои силы? Кто из французов, в глубине души своей, не отказался теперь навек от Бельгии, от рейнских провинций? Было бы достойно немцев - немцев-победителей - также отказаться от Лотарингии и Эльзаса. Кроме вещественных гарантий, на которые они имеют полное право, они могли бы удовлетвориться гордым сознанием, что, по выражению Гарибальди, их рукою было низвергнуто в прах безнравственное безобразие бонапартизма.

Но отказывается в эту минуту в Германии от Эльзаса и Лотарингии только крайняя демократическая партия; прочтите речь, произнесенную ее главным представителем, И. Якоби, из Кенигсберга, этим непоколебимым, грандиозным доктринером, которого не напрасно сравнивают с Катоном Утическим. Партия эта числительно слаба - и едва начинает распространяться между работниками, без которых никакая демократия немыслима. Притом не туда направлены теперь все стремления Германии: объединение немецкой расы и упрочение этого объединения - вот ее лозунг. Она исполняет теперь сознательно то, что у других народов совершилось гораздо ранее и почти бессознательно; кто может ее обвинять в этом? И не лучше ли принять и внести в наличную книгу истории этот факт - столь же непреложный и неотвратимый, как всякое физиологическое, геологическое явление?

А бедная, растерзанная, растерянная Франция, что с нею будет? Ни одна страна не находилась в более отчаянном положении. Нет никакого сомнения, что она напрягает все силы свои для смертельной борьбы, и письма, полученные мною из Парижа, свидетельствуют о непреклонной решимости защищаться до конца, как Страсбург. Будущее Франции зависит теперь от парижан. «Нам надо будет перевоспитать себя, - пишет нам один из них, - мы заражены империей до мозга костей; мы отстали, мы упали, мы погрязли в невежестве и самомнении… но это перевоспитание впереди: теперь мы должны спасти себя, мы должны действительно окреститься в той кровавой купели, о которой только болтал Наполеон; и мы это сделаем». Скажу не обинуясь, что мои симпатии к немцам не мешают мне желать их неудачи под Парижем; и это желание не есть измена тем симпатиям: для них же самих лучше, если они Парижа не возьмут. Не взяв Парижа, они не подвергнутся соблазну сделать ту попытку реставрации императорского режима, о которой уже толкуют некоторые ультраусердные и патриотические газеты; они не испортят лучшего дела своих рук, они не нанесут Франции самой кровавой обиды, которую когда-либо претерпевал побежденный народ… Это будет еще хуже отнятия провинций! «Ватерлоо можно еще простить, - справедливо заметил кто-то, - но Седан никогда!» Проклятый - le maudit - в устах французского солдата нет другого имени Наполеону; и могло ли оно быть иначе? Не говорю уже о том, что народу, так глубоко, так безжалостно пораженному, необходимо, по законам психологии, выбрать «козлище очищения»; а что на этот раз «козлище» не невинное существо, в том, я полагаю, не сомневаются даже «Московские ведомости».

Но, повторяю, роль меча еще не кончена… он один разрубит гордиев узел.

А я все-таки скажу: хоть и нельзя желать полной победы немцев, но самая эта победа нам должна служить уроком; она является торжеством большего знания, большего искусства, сильнейшей цивилизации: наглядно, с несомненной, поразительной ясностью показано нам, что доставляет победу.

Сегодня мне невольно приходили в голову начальные стихи гетевской поэмы «Герман и Доротея». Так же, как и в том городе, народонаселение Бадена отправилось на большую дорогу смотреть «печальное шествие злополучных, из родины изгнанных людей» - то есть семнадцатитысячного страсбургского гарнизона, которому пока назначено местопребывание в Раштатте. (Замечу кстати, что «героическая» защита Страсбурга далеко не оправдала эпитета, заранее данного ей французами; не говоря уже о Севастополе, она не может идти в сравнение даже с защитою Антверпена в 1832 году, которая продолжалась тоже около месяца, но где генерал Шассе сдался только после взятия штурмом форта св. Лаврентия, командовавшего всем городом; впрочем, ни один друг человечества не будет жалеть о том, что генерал Урих избег ненужного кровопролития, не дождавшись штурма. Говорят, у него не было больше пороха.) Длинная колонна пленных, которых пешком привели из Страсбурга, сегодня только в пять часов приблизилась к Раштатту, хотя ожидали ее к двенадцати часам; она являла самую разнообразную и живописную смесь мундиров: тут были и пехотинцы двадцати различных полков, и кирасиры, и артиллеристы, и жандармы, и зуавы, и тюркосы - остатки мак-магоновской армии. Солдаты шли бодро и даже весело - и не казались изнуренными, хотя многие были босы; почти каждый из них держал в руке шомпол или палку с нанизанными овощами и плодами, картофелем, яблоками, морковью, кочанами капусты, тюркосы скалили зубы и озирались, как дети; офицеры шли молча, отдельными кучками, с опущенными глазами, со скрещенными на груди руками: они одни, казалось, чувствовали всю горечь своего положения. Комендант Раштатта выехал со всеми своими адъютантами на встречу пленных и шел впереди колонны; несколько французских штаб-офицеров также ехало верхом - все сохранили свои шпаги. Десятитысячная публика, стоявшая по обеим сторонам дороги, вела себя очень прилично - с полным уважением к несчастию побежденных; не было слышно ни одного клика, ни одного слова, оскорбительного для их самолюбия. Одна старая крестьянка засмеялась было при виде одного действительно карикатурного тюркоса; но ее тотчас осадил работник в блузе, промолвив: «Alles zu seiner Zeit; heute lacht man nicht». (Все в свое время; сегодня не смеются.) Это не мешает всем немцам чувствовать великую радость при мысли о бесповоротном (как они полагают) возвращении древнегерманского города в лоно объединенной родины; притом они хорошо знают, что падение Страсбурга ускорит падение Парижа, давая им возможность отправить всю осадную артиллерию по железной дороге, ставшей совершенно свободною после сдачи Туля.

Удары не перестают падать, один за одним, на несчастную Францию. Я на днях имел продолжительные разговоры с одним французом, только что возвратившимся из Дижона, куда он ездил с целью попытаться попасть в будущее Учредительное собрание. Выборы в это собрание были отсрочены, как известно, на неопределенное время, под влиянием телеграммы Фавра, отправленной после его разговора с Бисмарком, и последовавшей затем прокламации Кремьё. Вот что говорил мне француз, вернувшийся из Дижона: «У нас теперь нет собрания, нет правительства, нет армии - а есть только ярость и решимость отчаянно драться до конца. Умеренные люди молчат - и должны молчать; действовать могут только одни крайние, беззаветные, безумно-страстные; и, прибавил он, ce sont peut-être les plus fous qui sont maintenant les plus sages: ils nous sauveront peut-être (самые безумные - быть может, самые рассудительные: они спасут нас). Если Париж в состоянии продержаться три, четыре месяца; если французы выкажут только часть того несокрушимого темперамента, который в конце концов доставил испанцам победу над Наполеоном; если во всех департаментах учредятся гверильясы, если самое падение Парижа нас не смутит - дело может быть еще выиграно. Надо заставить пруссаков бороться с призраком, с пустотою, с совершенным отсутствием всякого правительства - il faut faire le vide devant eux… С кем они заключат мир, когда уже теперь они не видят перед собою ни одного ответственного, гарантированного лица? Не за Наполеона же взяться в самом деле? А между тем их громадная армия будет таять, как воск; да они же не могут оставаться так долго вне Германии, вдали от своих жилищ, семейств… Вооруженная нация способна только на короткие походы, а наши средства неистощимы».

Вот какими речами старался мой знакомый хотя несколько заглушить свою патриотическую скорбь… Нельзя не согласиться, что в них есть значительная доля истины. А между тем тот же самый француз нисколько не скрывал от себя всех темных сторон того самого положения, которое возбуждало его надежды; особенно сокрушало его совершенное исчезновение дисциплины во французской армии, на которое намекал уже Трошю в известной своей брошюре… Империя превратила солдат в преторианцев, а преторианская дисциплина нам известна из истории.

Все зависит, без сомнения, от того, как поведет себя Париж; лучше Страсбурга, должно надеяться.

Происхождение семьи, частной собственности и государства

В связи с исследованиями Льюиса Г. Моргана

VII


Род у кельтов и германцев

Рамки настоящей работы не позволяют нам подробно рассмотреть институты родового строя, существующие ещё поныне у самых различных диких и варварских народов в более или менее чистой форме, или следы этих институтов в древней истории азиатских культурных народов. Те и другие встречаются повсюду. Достаточно нескольких примеров. Ещё до того как узнали, что́ такое род, Мак-Леннан, который больше всего приложил усилий к тому, чтобы запутать смысл этого понятия, доказал его существование и в общем правильно описал его у калмыков, черкесов, самоедов (Прежнее название ненцев. Ред. ) и у трёх индийских народов — варли, магаров и манипури . Недавно М. Ковалевский обнаружил и описал его у пшавов, хевсуров, сванов и других кавказских племён . Здесь мы ограничимся некоторыми краткими замечаниями о существовании рода у кельтов и германцев.

Древнейшие из сохранившихся кельтских законов показывают нам род ещё полным жизни; в Ирландии он, по крайней мере инстинктивно, живёт в сознании народа ещё и теперь, после того как англичане насильственно разрушили его; в Шотландии он был в полном расцвете ещё в середине прошлого столетия и здесь был также уничтожен только оружием, законодательством и судами англичан.

Древнеуэльские законы, записанные за много столетий до английского завоевания , самое позднее в XI веке, свидетельствуют ещё о наличии совместной обработки земли целыми сёлами, хотя и в виде только сохранившегося как исключение пережитка общераспространённого ранее обычая; у каждой семьи было пять акров для самостоятельной обработки; наряду с этим один участок обрабатывался сообща и урожай подлежал дележу. Не подлежит сомнению, что эти сельские общины представляют собой роды или подразделения родов; это доказывает уже аналогия с Ирландией и Шотландией, если даже новое исследование уэльских законов, для которого у меня нет времени (мои выдержки сделаны в 1869 г. ), прямо не подтвердило бы этого.

Но зато уэльские источники, а с ними и ирландские прямо доказывают, что у кельтов в XI веке парный брак отнюдь не был ещё вытеснен моногамией. В Уэльсе брак становился нерасторжимым, или, вернее, не подлежащим отмене по требованию одной из сторон лишь по прошествии семи лет. Если до семи лет недоставало только трёх ночей, то супруги могли разойтись. Тогда производился раздел имущества: жена делила, муж выбирал свою часть. Домашняя утварь делилась по определённым, очень курьёзным правилам. Если брак расторгался мужем, то он должен был вернуть жене её приданое и некоторые другие предметы; если женой, то она получала меньше. Из детей муж получал двоих, жена — одного ребёнка, именно среднего. Если жена после развода вступала в новый брак, а первый муж хотел получить её вновь, то она должна была следовать за ним, если бы даже и ступила уже одной ногой на новое супружеское ложе. Но если они прожили вместе семь лет, то становились мужем и женой даже и в том случае, когда брак не был раньше оформлен. Целомудрие девушек до брака отнюдь не соблюдалось строго и не требовалось; относящиеся сюда правила — весьма фривольного свойства и совсем не соответствуют буржуазной морали. Если женщина нарушала супружескую верность, муж мог избить её (один из трёх случаев, когда это ему дозволялось, во всех остальных он подлежал наказанию за это), но уж после этого он не имел права требовать другого удовлетворения, ибо

«за один и тот же проступок полагается либо искупление вины, либо месть, но не то и другое вместе» .

Причины, в силу которых жена могла требовать развода, ничего не теряя из своих прав при разделе имущества, были весьма разнообразны: достаточно было дурного запаха изо рта у мужа. Подлежащие выплате вождю племени или королю выкупные деньги за право первой ночи (gobr merch, откуда средневековое название marcheta, по-французски — marquette) играют в сборнике законов значительную роль. Женщины пользовались правом голоса в народных собраниях. Добавим к этому, что для Ирландии доказано существование подобных же порядков; что там также совершенно обычными были браки на время и жене при разводе обеспечивались точно установленные большие преимущества, даже возмещение за её работу по домашнему хозяйству; что там встречалась «первая жена» наряду с другими жёнами и не делалось никакого различия при дележе наследства между брачными и внебрачными детьми. Таким образом, перед нами картина парного брака, по сравнению с которым существующая в Северной Америке форма брака кажется строгой, но в XI веке это и не удивительно у народа, который ещё во времена Цезаря жил в групповом браке.

Существование ирландского рода (sept, племя называлось clainne, клан) подтверждается и описание его даётся не только в древних сборниках законов, но и английскими юристами XVII века, которые были присланы в Ирландию для превращения земель кланов в коронные владения английского короля. Земля вплоть до самого этого времени была общей собственностью клана или рода, если только она не была уже превращена вождями в их частные домениальные владения. Когда умирал какой-нибудь член рода и, следовательно, одно из хозяйств переставало существовать, старейшина (caput cognationis, как называли его английские юристы) предпринимал новый передел всей земли между оставшимися хозяйствами. Последний производился, вероятно, в общем по правилам, действующим в Германии. Ещё в настоящее время кое-где в деревнях встречаются поля, входящие в так называемую систему rundale, сорок или пятьдесят лет тому назад таких полей было очень много. Крестьяне, индивидуальные арендаторы земли, ранее принадлежавшей всему роду, а затем захваченной английскими завоевателями, вносят каждый арендную плату за свой участок, но соединяют всю пахотную и луговую землю своих участков вместе, делят её в зависимости от расположения и качества на «коны» [«Gewanne»] , как они называются на Мозеле, и предоставляют каждому его долю в каждом коне; болота и выгоны находятся в общем пользовании. Ещё пятьдесят лет тому назад время от времени, иногда ежегодно, производились переделы. Межевой план такой деревни, где действует система rundale, выглядит совершенно так же, как план какой-нибудь немецкой подворной общины на Мозеле или в Хохвальде. Род продолжает жить также и в «factions» (— «партиях». Ред. ). Ирландские крестьяне часто делятся на партии, которые различаются по совершенно бессмысленным или нелепым на внешний взгляд признакам, абсолютно непонятным для англичан, и как будто не преследуют никакой другой цели, кроме излюбленных в торжественные дни потасовок этих партий между собой. Это — искусственное возрождение уничтоженных родов, заменитель их, появившийся после их гибели, своеобразно свидетельствующий о живучести унаследованного родового инстинкта. Впрочем, в некоторых местностях члены рода ещё живут вместе на старой территории; так, ещё в тридцатых годах значительное большинство жителей графства Монахан имело всего четыре фамилии, то есть происходило от четырёх родов или кланов (За несколько дней, проведённых в Ирландии , я снова живо осознал, в какой степени ещё сельское население живёт там представлениями родовой эпохи. Землевладелец, у которого крестьянин арендует землю, представляется последнему всё ещё своего рода вождём клана, обязанным распоряжаться землёй в интересах всех; крестьянин полагает, что уплачивает ему дань в форме арендной платы, но в случае нужды должен получить от него помощь. Там считают также, что всякий более богатый человек обязан помогать своим менее состоятельным соседям, когда они оказываются в нужде. Такая помощь — не милостыня, она по праву полагается менее состоятельному члену клана от более богатого или от вождя клана. Понятны жалобы экономистов и юристов на невозможность внушить ирландскому крестьянину понятие о современной буржуазной собственности; собственность,)

В Шотландии гибель родового строя совпадает с подавлением восстания 1745 года . Остаётся ещё исследовать, какое именно звено этого строя представляет шотландский клан, но что он является таким звеном, не подлежит сомнению. В романах Вальтера Скотта перед нами, как живой, встаёт этот клан горной Шотландии. Этот клан, — говорит Морган, —

«превосходный образец рода по своей организации и по своему духу, разительный пример власти родового быта над членами рода… В их распрях и в их кровной мести, в распределении территории по кланам, в их совместном землепользовании, в верности членов клана вождю и друг другу мы обнаруживаем повсеместно устойчивые черты родового общества… Происхождение считалось в соответствии с отцовским правом, так что дети мужчин оставались в клане, тогда как дети женщин переходили в кланы своих отцов» .

Но что ранее в Шотландии господствовало материнское право, доказывает тот факт, что, по свидетельству Беды, в королевской фамилии пиктов наследование происходило по женской линии . Даже пережиток пуналуальной семьи сохранялся как у уэльсцев, так и у скоттов вплоть до средних веков в виде права первой ночи, которым, если оно не было выкуплено, мог воспользоваться по отношению к каждой невесте вождь клана или король в качестве последнего представителя прежних общих мужей.

* * *

Не подлежит сомнению, что германцы вплоть до переселения народов были организованы в роды. Они, по-видимому, заняли территорию между Дунаем, Рейном, Вислой и северными морями только за несколько столетий до нашей эры; переселение кимвров и тевтонов было тогда ещё в полном разгаре, а свевы прочно осели только во времена Цезаря. О последних Цезарь определённо говорит, что они расселились родами и родственными группами (gentibus cognationibusque) , а в устах римлянина из gens Julia (— рода Юлиев. Ред. ) это слово gentibus имеет вполне определённое и бесспорное значение. Это относилось ко всем германцам; даже в завоёванных римских провинциях они ещё селились, по-видимому, родами. В «Алеманнской правде» подтверждается, что на завоёванной земле к югу от Дуная народ расселился родами (genealogiae) ; понятие genealogia употреблено здесь совершенно в том же смысле, как позднее община-марка или сельская община. Недавно Ковалевский высказал взгляд, что эти genealogiae представляли собой крупные домашние общины, между которыми была разделена земля и из которых лишь впоследствии развилась сельская община . То же самое может относиться тогда и к fara, выражению, которое у бургундов и лангобардов, — следовательно, у готского и герминонского, или верхненемецкого, племени, — обозначало почти, если не совсем то же самое, что и слово genealogia в «Алеманнской правде». Действительно ли перед нами род или домашняя община — подлежит ещё дальнейшему исследованию.

Памятники языка оставляют перед нами открытым вопрос относительно того, существовало ли у всех германцев общее выражение для обозначения рода — и какое именно. Этимологически греческому genos, латинскому gens соответствует готское kuni, средневерхненемецкое künne, и употребляется это слово в том же самом смысле. На времена материнского права указывает то, что слово для обозначения женщины происходит от того же корня: греческое gyne, славянское žena, готское qvino, древнескандинавское kona, kuna. — У лангобардов и бургундов мы встречаем, как уже сказано, слово făra, которое Гримм выводит от гипотетического корня fisan — рождать. Я предпочёл бы исходить из более очевидного происхождения от faran — ездить, кочевать, возвращаться, как обозначения некоторой определённой части кочующей группы, состоящей, само собой разумеется, только из родственников, — обозначения, которое за время многовековых переселений сначала на восток, а затем на запад постепенно было перенесено на саму родовую общину. — Далее, готское sibja, англосаксонское sib, древневерхненемецкое sippia, sippa — родня. В древнескандинавском языке встречается лишь множественное число sifjar — родственники; в единственном числе — только как имя богини Сиф . — И, наконец, в «Песне о Хильдебранде» попадается ещё другое выражение, именно в том месте, где Хильдебранд спрашивает Хадубранда:

«Кто твой отец среди мужчин в народе… или из какого ты рода?» («eddo huêlîhhes cnuosles du sîs»).

Если только вообще существовало общее германское обозначение для рода, то оно, очевидно, звучало как готское kuni; за это говорит не только тождество с соответствующим выражением в родственных языках, но и то обстоятельство, что от него происходит слово kuning — король, которое первоначально обозначает старейшину рода или племени. Слово sibja, родня, не приходится, по-видимому, принимать в расчёт; по крайней мере, sifjar означает на древнескандинавском языке не только кровных родственников, но и свойственников, то есть включает членов по меньшей мере двух родов : само слово sif, таким образом, не могло быть обозначением рода.

Как у мексиканцев и греков, так и у германцев построение боевого порядка в отряде конницы и в клиновидной колонне пехоты происходило по родовым объединениям; если Тацит говорит: по семьям и родственным группам , то это неопределённое выражение объясняется тем, что в его время род в Риме давно перестал существовать как жизнеспособная единица.

Решающее значение имеет то место у Тацита, где говорится, что брат матери смотрит на своего племянника как на сына, а некоторые даже считают кровные узы, связывающие дядю с материнской стороны и племянника, более священными и тесными, чем связь между отцом и сыном, так что, когда требуют заложников, сын сестры признаётся большей гарантией, чем собственный сын того человека, которого хотят связать этим актом. Здесь мы имеем живой пережиток рода, организованного в соответствии с материнским правом, следовательно первоначального, и притом такого, который составляет отличительную черту германцев (Особенно тесная по своей природе связь между дядей с материнской стороны и племянником, ведущая своё происхождение от эпохи материнского права и встречающаяся у многих народов, известна грекам только в мифологии героического периода. Согласно Диодору (IV, 34), Мелеагр убивает сыновей Тестия, братьев своей матери Алтеи. Последняя видит в этом поступке такое ничем не искупимое преступление, что проклинает убийцу, своего собственного сына, и призывает на него смерть. «Боги, как рассказывают, вняли её желаниям и прервали жизнь Мелеагра» . По словам того же Диодора (IV, 43 и 44), аргонавты под предводительством Геракла высаживаются во Фракии и находят там, что Финей, подстрекаемый своей новой женой, подвергает позорному истязанию своих двух сыновей, рождённых от отвергнутой жены его, Бореады Клеопатры. Но среди аргонавтов оказываются также Бореады, братья Клеопатры, то есть братья матери истязуемых. Они тотчас же вступаются за своих племянников, освобождают их и убивают стражу .).

Если член такого рода отдавал собственного сына в залог какого-либо торжественного обязательства и сын становился жертвой нарушения отцом договора, то это было только делом самого отца. Но если жертвой оказывался сын сестры, то этим нарушалось священнейшее родовое право; ближайший сородич мальчика или юноши, обязанный больше всех других охранять его, становился виновником его смерти; этот сородич либо не должен был делать его заложником, либо обязан был выполнить договор. Если бы мы даже не обнаружили никаких других следов родового строя у германцев, то было бы достаточно одного этого места.

Ещё более решающее значение, поскольку это свидетельство относится к периоду более позднему, спустя почти 800 лет, имеет одно место из древнескандинавской песни о сумерках богов и гибели мира «Völuspâ» . В этом «Вещании провидицы», в которое, как доказано теперь Бангом и Бугге , вплетены также и элементы христианства, при описании эпохи всеобщего вырождения и испорченности, предшествующей великой катастрофе, говорится:

«Broedhr munu berjask ok at bönum verdask, munu systrungar sifjum spilla».

«Братья будут между собой враждовать и убивать друг друга, дети сестёр порвут узы родства».

Systrungr — значит сын сестры матери, и то обстоятельство, что они, дети сестёр, отрекутся от взаимного кровного родства, представляется поэту ещё бо́льшим преступлением, чем братоубийство. Это усугубление преступления выражено в слове systrungar, которое подчёркивает родство с материнской стороны; если бы вместо этого стояло syskina-börn — дети братьев и сестёр — или syskina-synir — сыновья братьев и сестёр, то вторая строка означала бы по отношению к первой не усугубление, а смягчение. Таким образом, даже во времена викингов, когда возникло «Вещание провидицы», в Скандинавии ещё не исчезло воспоминание о материнском праве.

Впрочем, во времена Тацита у германцев, по крайней мере у более ему известных, материнское право уступило уже место отцовскому; дети наследовали отцу; при отсутствии детей наследовали братья и дяди с отцовской и материнской стороны. Допущение к участию в наследовании брата матери связано с сохранением только что упомянутого обычая и также доказывает, как ново ещё было тогда отцовское право у германцев. Следы материнского права обнаруживаются также ещё долго в эпоху средневековья. Ещё в ту пору, по-видимому, не очень полагались на происхождение от отца, в особенности у крепостных; так, когда феодал требовал обратно от какого-нибудь города сбежавшего крепостного, то, как например, в Аугсбурге, Базеле, Кайзерслаутерне, крепостное состояние ответчика должны были под клятвой подтвердить шесть его ближайших кровных родственников, и притом исключительно с материнской стороны (Маурер, «Городское устройство», I, стр. 381 ).

Ещё один пережиток только что отмершего материнского права можно видеть в том уважении германцев к женскому полу, которое для римлянина было почти непостижимым. Девушки из благородной семьи признавались самыми надёжными заложниками при заключении договоров с германцами; мысль о том, что их жёны и дочери могут попасть в плен и рабство, для них ужасна и больше всего другого возбуждает их мужество в бою; в женщине они видят нечто священное и пророческое; они прислушиваются к её совету даже в важнейших делах; так, Веледа, жрица племени бруктеров на Липпе, была душой всего восстания батавов, во время которого Цивилис во главе германцев и белгов поколебал римское владычество во всей Галлии . Дома господство жены, по-видимому, бесспорно; правда, на ней, на стариках и детях лежат все домашние работы; муж охотится, пьёт или бездельничает. Так говорит Тацит; но так как он не говорит, кто обрабатывает поле, и определённо заявляет, что рабы платили только оброк, но не отбывали никакой барщины, то, очевидно, масса взрослых мужчин всё же должна была выполнять ту небольшую работу, какую требовало земледелие.

Формой брака был, как уже сказано выше, постепенно приближающийся к моногамии парный брак. Строгой моногамией это ещё не было, так как допускалось многожёнство знатных. Целомудрие девушек в общем соблюдалось строго (в противоположность кельтам), и равным образом Тацит с особой теплотой отзывается о нерушимости брачного союза у германцев. Как основание для развода он приводит только прелюбодеяние жены. Но его рассказ оставляет здесь много пробелов и, кроме того, он слишком явно служит зеркалом добродетели для развращённых римлян. Несомненно одно: если германцы и были в своих лесах этими исключительными рыцарями добродетели, то достаточно было только малейшего соприкосновения с внешним миром, чтобы низвести их на уровень остальных средних европейцев; последний след строгости нравов исчез среди римского мира ещё значительно быстрее, чем германский язык. Достаточно лишь почитать Григория Турского. Само собой разумеется, что в германских девственных лесах не могли, как в Риме, господствовать изощрённые излишества в чувственных наслаждениях, и, таким образом, за германцами и в этом отношении остаётся достаточное преимущество перед римским миром, если даже мы не будем приписывать им того воздержания в плотских делах, которое нигде и никогда не было общим правилом для целого народа.

Из родового строя вытекало обязательство наследовать не только дружеские связи, но и враждебные отношения отца или родственников; равным образом наследовался вергельд — искупительный штраф, уплачиваемый вместо кровной мести за убийство или нанесение ущерба. Существование этого вергельда, признававшегося ещё прошлым поколением специфически германским институтом, теперь доказано для сотен народов. Это общая форма смягчения кровной мести, вытекающей из родового строя. Мы встречаем её, как и обязательное гостеприимство, также, между прочим, и у американских индейцев; описание обычаев гостеприимства у Тацита («Германия», гл. 21) почти до мелочей совпадает с рассказом Моргана о гостеприимстве его индейцев.

Горячий и бесконечный спор о том, окончательно ли поделили уже германцы времён Тацита свои поля или нет и как понимать относящиеся сюда места, — принадлежит теперь прошлому. После того как доказано, что почти у всех народов существовала совместная обработка пахотной земли родом, а в дальнейшем — коммунистическими семейными общинами, которые, по свидетельству Цезаря, имелись ещё у свевов , и что на смену этому порядку пришло распределение земли между отдельными семьями с периодическими новыми переделами этой земли, после того как установлено, что этот периодический передел пахотной земли местами сохранился в самой Германии до наших дней, едва ли стоит даже упоминать об этом. Если германцы за 150 лет, отделяющих рассказ Цезаря от свидетельства Тацита, перешли от совместной обработки земли, которую Цезарь определённо приписывает свевам (поделённой или частной пашни у них нет совсем, говорит он), к обработке отдельными семьями с ежегодным переделом земли, то это действительно значительный прогресс; переход от совместной обработки земли к полной частной собственности на землю за такой короткий промежуток времени и без всякого вмешательства извне представляется просто невозможным. Я читаю, следовательно, у Тацита только то, что у него лаконично сказано: они меняют (или заново переделяют) обработанную землю каждый год, и при этом остаётся ещё достаточно общей земли . Это та ступень земледелия и землепользования, какая точно соответствует тогдашнему родовому строю германцев.

Предыдущий абзац я оставляю без изменений, каким он был в прежних изданиях. За это время дело приняло другой оборот. После того как Ковалевский (см. выше, стр. 44) доказал широкое, если не повсеместное, распространение патриархальной домашней общины как промежуточной ступени между коммунистической семьёй, основанной на материнском праве, и современной изолированной семьёй, речь идёт уже больше не о том, как это было в споре между Маурером и Вайцем, — общая или частная собственность на землю, а о том, какова была форма общей собственности. Нет никакого сомнения, что во времена Цезаря у свевов существовала не только общая собственность, но и совместная обработка земли общими силами. Ещё долго можно будет спорить о том, был ли хозяйственной единицей род, или ею была домашняя община, или какая-нибудь промежуточная между ними коммунистическая родственная группа, либо же, в зависимости от земельных условий, существовали все три группы. Но вот Ковалевский утверждает, что описанные Тацитом порядки предполагают существование не общины-марки или сельской общины, а домашней общины; только из этой последней много позднее, в результате роста населения, развилась сельская община.

Согласно этому взгляду, поселения германцев на территориях, занимаемых ими во времена Рима, как и на отнятых ими впоследствии у римлян, состояли не из деревень, а из больших семейных общин, которые охватывали несколько поколений, занимали под обработку соответствующий участок земли и пользовались окружающими пустошами вместе с соседями, как общей маркой. То место у Тацита, где говорится, что они меняют обработанную землю, следует тогда действительно понимать в агрономическом смысле: община каждый год запахивала другой участок, а пашню прошлого года оставляла под паром или совсем давала ей зарасти. При редком населении всегда оставалось достаточно свободных пустошей, что делало излишними всякие споры из-за обладания землёй. Только спустя столетия, когда число членов домашних общин так возросло, что при тогдашних условиях производства становилось уже невозможным ведение общего хозяйства, эти общины распались; находившиеся до того в общем владении пашни и луга стали подвергаться разделу по уже известному способу между возникавшими теперь отдельными домашними хозяйствами, сначала на время, позднее — раз навсегда, тогда как леса, выгоны и воды оставались общими.

Для России такой ход развития представляется исторически вполне доказанным. Что же касается Германии и, во вторую очередь, остальных германских стран, то нельзя отрицать, что это предположение во многих отношениях лучше объясняет источники и легче разрешает трудности, чем господствовавшая до сих пор точка зрения, которая отодвигала существование сельской общины ещё ко временам Тацита. Древнейшие документы, как например Codex Laureshamensis , в общем гораздо лучше объясняются при помощи домашней общины, чем сельской общины-марки. С другой стороны, это объяснение, в свою очередь, вызывает новые трудности и новые вопросы, которые ещё требуют своего разрешения. Здесь могут привести к окончательному решению только новые исследования; я, однако, не могу отрицать большую вероятность существования домашней общины как промежуточной ступени также в Германии, Скандинавии и Англии.

Тогда как у Цезаря германцы частью только что осели на землю, частью ещё отыскивали места постоянного поселения, во времена Тацита они имеют уже позади себя целое столетие оседлой жизни; этому соответствовал и несомненный прогресс в производстве средств существования. Они живут в бревенчатых домах, носят ещё примитивную одежду жителей лесов: грубый шерстяной плащ, звериную шкуру; у женщин и знати — полотняная нижняя одежда. Пищу их составляют молоко, мясо, дикие плоды и, как добавляет Плиний, овсяная каша (ещё и поныне кельтское национальное блюдо в Ирландии и Шотландии). Их богатство заключается в скоте, но плохой породы: быки и коровы — низкорослые, невзрачные, без рогов; лошади — маленькие пони и плохие скакуны. Деньги употреблялись редко и мало, притом только римские. Изделий из золота и серебра они не изготовляли и не ценили, железо было редко и, по крайней мере у племён, живших по Рейну и Дунаю, по-видимому, почти исключительно ввозилось, а не добывалось самостоятельно. Рунические письмена (подражание греческим или латинским буквам) были известны лишь как тайнопись и служили только для религиозно-магических целей. Ещё было в обычае принесение в жертву людей. Одним словом, здесь перед нами народ, только что поднявшийся со средней ступени варварства на высшую. Но в то время как у непосредственно граничивших с римлянами племён развитию самостоятельного металлического и текстильного производства мешала лёгкость ввоза продуктов римской промышленности, такое производство, вне всякого сомнения, было создано на северо-востоке, на побережье Балтийского моря. Найденные в болотах Шлезвига вместе с римскими монетами конца II века предметы вооружения — длинный железный меч, кольчуга, серебряный шлем и т. п., а также распространившиеся благодаря переселению народов германские металлические изделия представляют собой отличающийся довольно высоким уровнем развития совершенно своеобразный тип даже в тех случаях, когда они приближаются к первоначальным римским образцам. Переселение в цивилизованную Римскую империю положило конец этому самобытному производству всюду, кроме Англии. Какое единообразие обнаруживается в возникновении и дальнейшем развитии этого производства, показывают, например, бронзовые застёжки; эти застёжки, найденные в Бургундии, в Румынии, на берегах Азовского моря, могли выйти из той же мастерской, что и английские и шведские, и они столь же несомненно германского происхождения.

Высшей ступени варварства соответствует и организация управления. Повсеместно существовал, согласно Тациту, совет старейшин (principes), который решал более мелкие дела, а более важные подготовлял для решения в народном собрании; последнее на низшей ступени варварства, по крайней мере там, где мы о нём знаем, у американцев, существует только для рода, но не для племени или союза племён. Старейшины (principes) ещё резко отличаются от военных вождей (duces), совсем как у ирокезов. Первые живут уже отчасти за счёт почётных приношений от членов племени скотом, зерном и пр.; их выбирают, как в Америке, большей частью из одной и той же семьи; переход к отцовскому праву благоприятствует, как в Греции и Риме, постепенному превращению выборного начала в наследственное право и тем самым возникновению знатной семьи в каждом роде. Эта древняя так называемая племенная знать в большинстве своём погибла при переселении народов или же вскоре после него. Военачальники избирались независимо от происхождения, исключительно по способности. Их власть была невелика, и они должны были влиять своим примером; собственно дисциплинарную власть в войске Тацит определённо приписывает жрецам. Действительная власть сосредоточивалась у народного собрания. Король или старейшина племени председательствует; народ выносит своё решение: отрицательное — ропотом, утвердительное — возгласами одобрения и бряцанием оружия. Народное собрание служит вместе с тем и судом; сюда обращаются с жалобами и здесь же их разрешают, здесь выносят смертные приговоры, причём смерть полагается только за трусость, измену своему народу и противоестественные пороки. Внутри родов и других подразделений суд также вершат все сообща под председательством старейшины, который, как и во всём германском древнем судопроизводстве, мог только руководить процессом и ставить вопросы; приговор у германцев всегда и повсюду выносился всем коллективом.

Со времени Цезаря образовались союзы племён; у некоторых из них были уже короли; верховный военачальник, как у греков и римлян, уже домогался тиранической власти и иногда достигал её. Такие удачливые узурпаторы, однако, отнюдь не были неограниченными властителями; но они уже начинали разбивать оковы родового строя. В то время как вольноотпущенные рабы вообще занимали подчинённое положение, так как они не могли принадлежать ни к какому роду, у новых королей любимцы из их среды часто достигали высоких постов, богатства и почёта. То же самое происходило после завоевания Римской империи с военачальниками, которые теперь становились королями крупных стран. У франков рабы и вольноотпущенники короля играли большую роль сначала при дворе, а затем в государстве; большая часть новой знати ведёт своё происхождение от них.

Возникновению королевской власти содействовал один институт — дружины. Уже у американских краснокожих мы видели, как рядом с родовым строем создаются частные объединения для ведения войны на свой страх и риск. Эти частные объединения стали у германцев уже постоянными союзами. Военный вождь, приобретший славу, собирал вокруг себя отряд жаждавших добычи молодых людей, обязанных ему личной верностью, как и он им. Он содержал и награждал их, устанавливал известную иерархию между ними; для малых походов они служили ему отрядом телохранителей и всегда готовым к выступлению войском, для более крупных — готовым офицерским корпусом. Как ни слабы должны были быть эти дружины и как ни слабы они действительно оказались, например, позже у Одоакра в Италии, всё же в их существовании таился уже зародыш упадка старинной народной свободы, и такую именно роль они сыграли во время переселения народов и после него. Ибо, во-первых, они благоприятствовали возникновению королевской власти; во-вторых, как замечает уже Тацит, их можно было удержать как организованное целое только путём постоянных войн и разбойничьих набегов. Грабёж стал целью. Если предводителю дружины нечего было делать поблизости, он направлялся со своими людьми к другим народам, у которых происходила война и можно было рассчитывать на добычу; германские вспомогательные войска, которые в большом количестве сражались под римским знаменем даже против самих же германцев, набирались частично из таких дружин. Система военного наёмничества — позор и проклятие немцев — была уже здесь налицо в своей первоначальной форме. После завоевания Римской империи эти дружинники королей образовали, наряду с придворными слугами из числа несвободных и римлян, вторую из главных составных частей позднейшей знати.

Таким образом, в общем, у объединявшихся в народы германских племён существовала такая же организация управления, как та, которая получила развитие у греков героической эпохи и у римлян эпохи так называемых царей: народное собрание, совет родовых старейшин, военачальник, стремившийся уже к подлинной королевской власти. Это была наиболее развитая организация управления, какая вообще могла сложиться при родовом строе; для высшей ступени варварства она была образцовой. Стоило обществу выйти из рамок, внутри которых эта организация управления удовлетворяла своему назначению, наступал конец родовому строю; он разрушался, его место заступало государство.

ПРОИСХОЖДЕНИЕ СЕМЬИ, ЧАСТНОЙ СОБСТВЕННОСТИ И ГОСУДАРСТВА. В связи с исследованиями Льюиса Г. Моргана

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ

Предисловие к четвёртому изданию

I. ДОИСТОРИЧЕСКИЕ СТУПЕНИ КУЛЬТУРЫ
1. Дикость
2. Варварство
II. СЕМЬЯ
III. ИРОКЕЗСКИЙ РОД
IV. ГРЕЧЕСКИЙ РОД
V. ВОЗНИКНОВЕНИЕ АФИНСКОГО ГОСУДАРСТВА
VI. РОД И ГОСУДАРСТВО В РИМЕ
VII. РОД У КЕЛЬТОВ И ГЕРМАНЦЕВ


Рамки настоящей работы не позволяют нам подробно рассмотреть институты родового строя, существующие еще поныне у самых различных диких и варварских народов в более или менее чистой форме, или следы этих институтов в древней истории азиатских культурных народов.{*89} Те и другие встречаются повсюду. Достаточно нескольких примеров. Еще до того как узнали, что такое род, Мак-Леннан, который больше всего приложил усилии к тому, чтобы запутать смысл этого понятия, доказал его существование и в общем правильно описал его у калмыков, черкесов, самоедов {*90} и у трех индийских народов - варли, магаров и манипури. Недавно М. Ковалевский обнаружил и описал его у пшавов, хевсуров, сванов и других кавказских племен. Здесь мы ограничимся некоторыми краткими замечаниями о существовании рода у кельтов и германцев.

Древнейшие из сохранившихся кельтских законов показывают нам род еще полным жизни; в Ирландии он, по крайней мере инстинктивно, живет в сознании народа еще и теперь, после того как англичане насильственно разрушили его; в Шотландии он был в полном расцвете еще в середине прошлого столетия и здесь был также уничтожен только оружием, законодательством и судами англичан.

Древнеуэльские законы, записанные за много столетий до английского завоевания, самое позднее в XI веке, свидетельствуют еще о наличии совместной обработки земли целыми селами, хотя и в виде только сохранившегося как исключение пережитка общераспространенного ранее обычая; у каждой семьи было пять акров для самостоятельной обработки; наряду с этим один участок обрабатывался сообща и урожай подлежал дележу. Не подлежит сомнению, что эти сельские общины представляют собой роды или подразделения родов; это доказывает уже аналогия с Ирландией и Шотландией, если даже новое исследование уэльских законов, для которого у меня нет времени (мои выдержки сделаны в 1869 г.), прямо не под твердило бы этого. Но зато уэльские источники, а с ними и ирландские прямо доказывают, что у кельтов в XI веке парный брак отнюдь не был еще вытеснен моногамией. В Уэльсе брак становился нерасторжимым, или, вернее, не подлежащим отмене по требованию одной из сторон лишь по прошествии семи лет. Если до семи лет недоставало только трех ночей, то супруги могли разойтись. Тогда производился раздел имущества: жена делила, муж выбирал свою часть. Домашняя утварь делилась по определенным, очень курьезным правилам. Если брак расторгался мужем, то он должен был вернуть жене ее приданое и некоторые другие предметы; если женой, то она получала меньше. Из детей муж получал двоих, жена - одного ребенка, именно среднего. Если жена после развода вступала в новый брак, а первый муж хотел получить ее вновь, то она должна была следовать за ним, если бы даже и ступила уже одной ногой на новое супружеское ложе. Но если они прожили вместе семь лет, то становились мужем и женой даже и в том случае, когда брак не был раньше оформлен. Целомудрие девушек до брака отнюдь не соблюдалось строго и не требовалось; относящиеся сюда правила - весьма фривольного свойства и совсем не соответствуют буржуазной морали. Если женщина нарушала супружескую верность, муж мог избить ее (один из трех случаев, когда это ему дозволялось, во всех остальных он подлежал наказанию за это), но уж после этого он не имел права требовать другого удовлетворения, ибо


"за один и тот же проступок полагается либо искупление вины, либо месть, но не то и другое вместе".

Причины, в силу которых жена могла требовать развода, ничего не теряя из своих прав при разделе имущества, были весьма разнообразны: достаточно было дурного запаха изо рта у мужа. Подлежащие выплате вождю племени или королю выкупные деньги за право первой ночи (gobr rnerch, откуда средневековое название marcheta, по-французски - marquette) играют в сборнике законов значительную роль. Женщины пользовались правом голоса в народных собраниях. Добавим к этому, что для Ирландии доказано существование подобных же порядков; что там также совершенно обычными были браки на время и жене при разводе обеспечивались точно установленные большие преимущества, даже возмещение за ее работу по домашнему хозяйству; что там встречалась "первая жена" наряду с другими женами и не делалось никакого различия при дележе наследства между брачными и внебрачными детьми. Таким образом, перед нами картина парного брака, по сравнению с которым существующая в Северной Америке форма брака кажется строгой, но в XI веке это и не удивительно у народа, который еще во времена Цезаря жил в групповом браке.

Существование ирландского рода (sept, племя называлось clainne, клан) подтверждается и описание его дается не только в древних сборниках законов, но и английскими юристами XVII века, которые были присланы в Ирландию для превращения земель кланов в коронные владения английского короля. Земля вплоть до самого этого времени была общей собственностью клана или рода, если только она не была уже превращена вождями в их частные домениальные владения. Когда умирал какой-нибудь член рода и, следовательно, одно из хозяйств переставало существовать, старейшина (caput cognatio-nis, как называли его английские юристы) предпринимал новый передел всей земли между оставшимися хозяйствами. Последний производился, вероятно, в общем по правилам, действующим в Германии. Еще в настоящее время кое-где в деревнях встречаются поля, входящие в так называемую систему rundale, сорок или пятьдесят лет тому назад таких полей было очень много. Крестьяне, индивидуальные арендаторы земли, ранее принадлежавшей всему роду, а затем захваченной английскими завоевателями, вносят каждый арендную плату за свой участок, но соединяют всю пахотную и луговую землю своих участков вместе, делят ее в зависимости от расположения и качества на "коны",{*91} как они называются на Мозеле, и предоставляют каждому его долю в каждом коне; болота и выгоны находятся в общем пользовании. Еще пятьдесят лет тому назад время от времени, иногда ежегодно, производились переделы. Межевой план такой деревни, где действует система rundale, выглядит совершенно так же, как план какой-нибудь немецкой подворной общины {*92} на Мозеле или в Хохвальде. Род продолжает жить также и в "factions".{*93} Ирландские крестьяне часто делятся на партии, которые различаются по совершенно бессмысленным или нелепым на внешний взгляд признакам, абсолютно непонятным для англичан, и как будто не преследуют никакой другой цели, кроме излюбленных в торжественные дни потасовок этих партий между собой. Это - искусственное возрождение уничтоженных родов, заменитель их, появившийся после их гибели, своеобразно свидетельствующий о живучести унаследованного родового инстинкта. Впрочем, в некоторых местностях члены рода еще живут вместе на старой территории; так, еще в тридцатых годах значительное большинство жителей графства Монахан имело всего четыре фамилии, то есть происходило от четырех родов или кланов.{*94}

В Шотландии гибель родового строя совпадает с подавлением восстания 1745 года. Остается еще исследовать, какое именно звено этого строя представляет шотландский клан, но что он является таким звеном, не подлежит сомнению. В романах Вальтера Скотта перед нами, как живой, встает этот клан горной Шотландии. Этот клан, - говорит Морган, -

"превосходный образец рода по своей организации и по своему духу, разительный пример власти родового быта над членами рода.. В их распрях и в их кровной мести, в распределении территории по кланам, в их совместном землепользовании, в верности членов клана вождю и друг другу мы обнаруживаем повсеместно устойчивые черты родового общества. Происхождение считалось в соответствии с отцовским правом, так что дети мужчин оставались в клане, тогда как дети жецщин переходили в кланы своих отцов".

Но что ранее в Шотландии господствовало материнское право, доказывает тот факт, что, по свидетельству Беды, в королевской фамилии пиктов наследование происходило по женской линии. Даже пережиток пуналуальной семьи сохранялся как у уэльсцев, так и у скоттов вплоть до средних веков в виде права первой ночи, которым, если оно не было выкуплено, мог воспользоваться по отношению к каждой невесте вождь клана или король в качестве последнего представителя прежних общих мужей.{*95}

Не подлежит сомнению, что германцы вплоть до переселения народов были организованы в роды. Они, по-видимому, заняли территорию между Дунаем, Репном, Вислой и северными морями только за несколько столетий до нашей эры; переселение кимвров и тевтонов было тогда еще в полном разгаре, а свевы прочно осели только во времена Цезаря. О последних Цезарь определенно говорит, что они расселились родами и родственными группами (gentibus cognationibusque), а в устах римлянина из gens Julia {*96} это слово gentibus имеет вполне определенное и бесспорное значение. Это относилось ко всем германцам; даже в завоеванных римских провинциях они еще селились, по-видимому, родами. В "Алеманнской правде" подтверждается, что на завоеванной земле к югу от Дуная народ расселился родами (genealogiae); понятие genealogia употреблено здесь совершенно в том же смысле, как позднее община-марка или сельская община.{*97} Недавно Ковалевский высказал взгляд, что эти genealogiae представляли собой крупные домашние общины, между которыми была разделена земля и из которых лишь впоследствии развилась сельская община. То же самое может относиться тогда и к fara, выражению, которое у бургундов и лангобардов, - следовательно, у готского и герминонского, или верхненемецкого, племени, - обозначало почти, если не совсем то же самое, что и слово genealogia в "Алеманнской правде". Действительно ли перед нами род или домашняя община - подлежит еще дальнейшему исследованию. Памятники языка оставляют перед нами открытым вопрос относительно того, существовало ли у всех германцев общее выражение для обозначения рода - и какое именно. Этимологически греческому genos, латинскому gens соответствует готское kuni, средневерхненемецкое kunne, и употребляется это слово в том же самом смысле. На времена материнского права указывает то, что слово для обозначения женщины происходит от того же корня: греческое gyne, славянское zena, готское qvino, древнескандинавское kona, kuna. У лангобардов и бургундов мы встречаем, как уже сказано, слово fara, которое Гримм выводит от гипотетического корня fisan - рождать. Я предпочел бы исходить из более очевидного происхождения от faran - ездить,{*98} кочевать, возвращаться, как обозначения некоторой определенной части кочующей группы, состоящей, само собой разумеется, только из родственников, - обозначения, которое за время многовековых переселений сначала на восток, а затем на запад постепенно было перенесено на саму родовую общину. - Далее, готское sibja, англосаксонское sib, древневерхненемецкое sippia, sippa - родня.{*99} В древнескандинавском языке встречается лишь множественное число sifjar - родственники; в единственном числе - только как имя богини Сиф.{*100} - И, наконец, в "Песне о Хильдебранде" попадается еще другое выражение, именно в том месте, где Хильдебранд спрашивает Хадубранда:

"Кто твои отец среди мужчин в народе или из какого ты рода?" ("eddo huelihhes cnuosles du sis")

Если только вообще существовало общее германское обозначение для рода, то оно, очевидно, звучало как готское kuni; за это говорит не только тождество с соответствующим выражением в родственных языках, но и то обстоятельство, что от него происходит слово kuning - король,{*101} которое первоначально обозначает старейшину рода или племени. Слово sibja, родня, не приходится, по-видимому, принимать в расчет; по крайней мере, sifjar означает на древнескандинавском языке не только кровных родственников, но и свойственников, то есть включает членов по меньшей мере двух родов: само слово sif, таким образом, не могло быть обозначением рода.

Как у мексиканцев и греков, так и у германцев построение боевого порядка в отряде конницы и в клиновидной колонне пехоты происходило по родовым объединениям; если Тацит говорит: по семьям и родственным группам, то это неопределенное выражение объясняется тем, что в его время род в Риме давно перестал существовать как жизнеспособная единица.

Решающее значение имеет то место у Тацита, где говорится, что брат матери смотрит на своего племянника как на сына, а некоторые даже считают кровные узы, связывающие дядю с материнской стороны и племянника, более священными и тесными, чем связь между отцом и сыном, так что, когда требуют заложников, сын сестры признается большей гарантией, чем собственный сын того человека, которого хотят связать этим актом. Здесь мы имеем живой пережиток рода, организованного в соответствии с материнским правом, следовательно первоначального, и притом такого, который составляет отличительную черту германцев.{*102} Если член такого рода отдавал собственного сына в залог какого-либо торжественного обязательства и сын становился жертвой нарушения отцом договора, то это было только делом самого отца. Но если жертвой оказывался сын сестры, то этим нарушалось священнейшее родовое право; ближайший сородич мальчика или юноши, обязанный больше всех других охранять его, становился виновником его смерти, этот сородич либо не должен был делать его заложником, либо обязан был выполнить договор. Если бы мы даже не обнаружили никаких других следов родового строя у германцев, то было бы достаточно одного этого места.{*103}

Еще более решающее значение, поскольку это свидетельство относится к периоду более позднему, спустя почти 800 лет, имеет одно место из древнескандинавской песни о сумерках богов и гибели мира "Voluspa". В этом "Вещании провидицы", в которое, как доказано теперь Бангом и Бугге, вплетены также и элементы христианства, при описании эпохи всеобщего вырождения и испорченности, предшествующей великой катастрофе, говорится:

"Broedhr munu ber|ask ok at bonum verdask, munu systrungar siijumspilla" "Братья будут между собой враждовать и убивать друг друга дети сестер порвут узы родства"

Systrungr - значит сын сестры матери, и то обстоятельство, что они, дети сестер, отрекутся от взаимного кровного родства, представляется поэту еще большим преступлением, чем братоубийство. Это усугубление преступления выражено в слове systrungar, которое подчеркивает родство с материнской стороны, если бы вместо этого стояло syskma-born - дети братьев и сестер - или syskina-synir - сыновья братьев и сестер, то вторая строка означала бы по отношению к первой не усугубление, а смягчение. Таким образом, даже во времена викингов, когда возникло "Вещание провидицы", в Скандинавии еще не исчезло воспоминание о материнском праве. Впрочем, во времена Тацита у германцев, по крайней мере у более ему известных,{*104} материнское право уступило уже место отцовскому; дети наследовали отцу, при отсутствии детей наследовали братья и дяди с отцовской и материнской стороны. Допущение к участию в наследовании брата матери связано с сохранением только что упомянутого обычая и также доказывает, как ново еще было тогда отцовское право у германцев. Следы материнского права обнаруживаются также еще долго в эпоху средневековья. Еще в ту пору, по-видимому, не очень полагались на происхождение от отца, в особенности у крепостных, так, когда феодал требовал обратно от какого-нибудь города сбежавшего крепостного, то, как например, в Аугсбурге, Базеле, Кайзерслаутерне, крепостное состояние ответчика должны были под клятвой подтвердить шесть его ближайших кровных родственников, и притом исключительно с материнской стороны (Маурер, "Городское устройство", I, стр. 381). Еще один пережиток только что отмершего материнского права можно видеть в том уважении германцев к женскому полу, которое для римлянина было почти непостижимым. Девушки из благородной семьи признавались самыми надежными заложниками при заключении договоров с германцами; мысль о том, что их жены и дочери могут попасть в плен и рабство, для них ужасна и больше всего другого возбуждает их мужество в бою, в женщине они видят нечто священное и пророческое; они прислушиваются к ее совету даже в важнейших делах; так, Веледа, жрица племени бруктеров на Липпе, была душой всего восстания батавов, во время которого Цивилис во главе германцев и белгов поколебал римское владычество во всей Галлии. Дома господство жены, по-видимому, бесспорно; правда, на ней, на стариках и детях лежат все домашние работы; муж охотится, пьет или бездельничает. Так говорит Тацит, но так как он не говорит, кто обрабатывает поле, и определенно заявляет, что рабы платили только оброк, но не отбывали никакой барщины, то, очевидно, масса взрослых мужчин все же должна была выполнять ту небольшую работу, какую требовало земледелие. Формой брака был, как уже сказано выше, постепенно приближающийся к моногамии парный брак. Строгой моногамией это еще не было, так как допускалось многоженство знатных. Целомудрие девушек в общем соблюдалось строго (в противоположность кельтам), и равным образом. Тацит с особой теплотой отзывается о нерушимости брачного союза у германцев. Как основание для развода он приводит только прелюбодеяние жены. Но его рассказ оставляет здесь много пробелов и, кроме того, он слишком явно служит зеркалом добродетели для развращенных римлян. Несомненно одно: если германцы и были в своих лесах этими исключительными рыцарями добродетели, то достаточно было только малейшего соприкосновения с внешним миром, чтобы низвести их на уровень остальных средних европейцев; последний след строгости нравов исчез среди римского мира еще значительно быстрее, чем германский язык. Достаточно лишь почитать Григория Турского. Само собой разумеется, что в германских девственных лесах не могли, как в Риме, господствовать изощренные излишества в чувственных наслаждениях, и, таким образом, за германцами и в этом отношении остается достаточное преимущество перед римским миром, если даже мы не будем приписывать им того воздержания в плотских делах, которое нигде и никогда не было общим правилом для целого народа. Из родового строя вытекало обязательство наследовать не только дружеские связи, но и враждебные отношения отца или родственников; равным образом наследовался вергельд - искупительный штраф, уплачиваемый вместо кровной мести за убийство или нанесение ущерба. Существование этого вергельда, признававшегося еще прошлым поколением специфически германским институтом, теперь доказано для сотен народов. Это общая форма смягчения кровной мести, вытекающей из родового строя. Мы встречаем ее, как и обязательное гостеприимство, также, между прочим, и у американских индейцев; описание обычаев гостеприимства у Тацита ("Германия", гл. 21) почти до мелочей совпадает с рассказом Моргана о гостеприимстве его индейцев.

Горячий и бесконечный спор о том, окончательно ли поделили уже германцы времен Тацита свои поля или нет и как понимать относящиеся сюда места, - принадлежит теперь прошлому. После того как доказано, что почти у всех народов существовала совместная обработка пахотной земли родом, а в дальнейшем - коммунистическими семейными общинами, которые, по свидетельству Цезаря, имелись еще у свевов, и что на смену этому порядку пришло распределение земли между отдельными семьями с периодическими новыми переделами этой земли, после того как установлено, что этот периодический передел пахотной земли местами сохранился в самой Германии до наших дней, едва ли стоит даже упоминать об этом. Если германцы за 150 лет, отделяющих рассказ Цезаря от свидетельства Тацита, перешли от совместной обработки земли, которую Цезарь определенно приписывает свевам (поделенной или частной пашни у них нет совсем, говорит он), к обработке отдельными семьями с ежегодным переделом земли, то это действительно значительный прогресс; переход от совместной обработки земли к полной частной собственности на землю за такой короткий промежуток времени и без всякого вмешательства извне представляется просто невозможным. Я читаю, следовательно, у Тацита только то, что у него лаконично сказано: они меняют (или заново переделяют) обработанную землю каждый год, и при этом остается еще достаточно общей земли. Это та ступень земледелия и землепользования, какая точно соответствует тогдашнему родовому строю германцев.{*105} Предыдущий абзац я оставляю без изменений, каким он был в прежних изданиях. За это время дело приняло другой оборот. После того как Ковалевский доказал широкое, если не повсеместное, распространение патриархальной домашней общины как промежуточной ступени между коммунистической семьей, основанной на материнском праве, и современной изолированной семьей, речь идет уже больше не о том, как это было в споре между Маурером и Вайцем, - общая или частная собственность на землю, а о том, какова была форма общей собственности. Нет никакого сомнения, что во времена Цезаря у свевов существовала не только общая собственность, но и совместная обработка земли общими силами. Еще долго можно будет спорить о том, был ли хозяйственной единицей род, или ею была домашняя община, или какаянибудь промежуточная между ними коммунистическая родственная группа, либо же, в зависимости от земельных условий, существовали все три группы. Но вот Ковалевский утверждает, что описанные Тацитом порядки предполагают существование не общины-марки или сельской общины, а домашней общины; только из этой последней много позднее, в результате роста населения, развилась сельская община. Согласно этому взгляду, поселения германцев на территориях, занимаемых ими во времена Рима, как и на отнятых ими впоследствии у римлян, состояли не из деревень, а из больших семейных общин, которые охватывали несколько поколений, занимали под обработку соответствующий участок земли и пользовались окружающими пустошами вместе с соседями, как общей маркой. То место у Тацита, где говорится, что они меняют обработанную землю, следует тогда действительно понимать в агрономическом смысле: община каждый год запахивала другой участок, а пашню прошлого года оставляла под паром или совсем давала ей зарасти. При редком населении всегда оставалось достаточно свободных пустошей, что делало излишними всякие споры из-за обладания землей. Только спустя столетия, когда число членов домашних общин так возросло, что при тогдашних условиях производства становилось уже невозможным ведение общего хозяйства, эти общины распались; находившиеся до того в общем владении пашни и луга стали подвергаться разделу по уже известному способу между возникавшими теперь отдельными домашними хозяйствами, сначала на время, позднее - раз навсегда, тогда как леса, выгоны и воды оставались общими. Для России такой ход развития представляется исторически вполне доказанным. Что же касается Германии и, во вторую очередь, остальных германских стран, то нельзя отрицать, что это предположение во многих отношениях лучше объясняет источники и легче разрешает трудности, чем господствовавшая до сих пор точка зрения, которая отодвигала существование сельской общины еще ко временам Тацита. Древнейшие документы, как например Codex Laureshamensis, в общем гораздо лучше объясняются при помощи домашней общины, чем сельской общины-марки. С другой стороны, это объяснение, в свою очередь, вызывает новые трудности и новые вопросы, которые еще требуют своего разрешения. Здесь могут привести к окончательному решению только новые исследования; я, однако, не могу отрицать большую вероятность существования домашней общины как промежуточной ступени также в Германии, Скандинавии и Англии.

Тогда как у Цезаря германцы частью только что осели на землю, частью еще отыскивали места постоянного поселения, во времена Тацита они имеют уже позади себя целое столетие оседлой жизни; этому соответствовал и несомненный прогресс в производстве средств существования. Они живут в бревенчатых домах, носят еще примитивную одежду жителей лесов: грубый шерстяной плащ, звериную шкуру; у женщин и знати - полотняная нижняя одежда. Пищу их составляют молоко, мясо, дикие плоды и, как добавляет Плиний, овсяная каша (еще и поныне кельтское национальное блюдо в Ирландии и Шотландии). Их богатство заключается в скоте, но плохой породы: быки и коровы - низкорослые, невзрачные, без рогов; лошади - маленькие пони и плохие скакуны. Деньги употреблялись редко и мало, притом только римские. Изделий из золота и серебра они не изготовляли и не ценили, железо было редко и, по крайней мере у племен, живших по Рейну и Дунаю, по-видимому, почти исключительно ввозилось, а не добывалось самостоятельно. Рунические письмена (подражание греческим или латинским буквам) были известны лишь как тайнопись и служили только для религиозно-магических целей. Еще было в обычае принесение в жертву людей. Одним словом, здесь перед нами народ, только что поднявшийся со средней ступени варварства на высшую. Но в то время как у непосредственно граничивших с римлянами племен развитию самостоятельного металлического и текстильного производства мешала легкость ввоза продуктов римской промышленности, такое производство, вне всякого сомнения, было создано на северовостоке, на побережье Балтийского моря. Найденные в болотах Шлезвига вместе с римскими монетами конца II века предметы вооружения - длинный железный меч, кольчуга, серебряный шлем и т. п., а также распространившиеся благодаря переселению народов германские металлические изделия представляют собой отличающийся довольно высоким уровнем развития совершенно своеобразный тип даже в тех случаях, когда они приближаются к первоначальным римским образцам. Переселение в цивилизованную Римскую империю положило конец этому самобытному производству всюду, кроме Англии. Какое единообразие обнаруживается в возникновении и дальнейшем развитии этого производства, показывают, например, бронзовые застежки; эти застежки, найденные в Бургундии, в Румынии, на берегах Азовского моря, могли выйти из той же мастерской, что и английские и шведские, и они столь же несомненно германского происхождения. Высшей ступени варварства соответствует и организация управления. Повсеместно существовал, согласно Тациту, совет старейшин (prmcipes), который решал более мелкие дела, а более важные подготовлял для решения в народном собрании, последнее на низшей ступени варварства, по крайней мере там, где мы о нем знаем, у американцев, существует только для рода, но не для племени или союза племен. Старейшины (prmcipes) еще резко отличаются от военных вождей (duces), совсем как у ирокезов. Первые живут уже отчасти за счет почетных приношений от членов племени скотом, зерном и пр., их выбирают, как в Америке, большей частью из одной и той же семьи, переход к отцовскому праву благоприятствует, как в Греции и Риме, постепенному превращению выборного начала в наследственное право и тем самым возникновению знатной семьи в каждом роде. Эта древняя так называемая племенная знать в большинстве своем погибла при переселении народов или же вскоре после него. Военачальники избирались независимо от происхождения, исключительно по способности. Их власть была невелика, и они должны были влиять своим примером, собственно дисциплинарную власть в войске Тацит определенно приписывает жрецам. Действительная власть сосредоточивалась у народного собрания. Король или старейшина племени председательствует, народ выносит свое решение отрицательное - ропотом, утвердительное - возгласами одобрения и бряцанием оружия. Народное собрание служит вместе с тем и судом, сюда обращаются с жалобами и здесь же их разрешают, здесь выносят смертные приговоры, причем смерть полагается только за трусость, измену своему народу и противоестественные пороки. Внутри родов и других подразделений суд также вершат все сообща под председательством старейшины, который, как и во всем германском древнем судопроизводстве, мог только руководить процессом и ставить вопросы, приговор у германцев всегда и повсюду выносился всем коллективом. Со времени Цезаря образовались союзы племен, у некоторых из них были уже короли, верховный военачальник, как у греков и римлян, уже домогался тиранической власти и иногда достигал ее. Такие удачливые узурпаторы, однако, отнюдь не были неограниченными властителями, но они уже начинали разбивать оковы родового строя. В то время как вольноотпущенные рабы вообще занимали подчиненное положение, так как они не могли принадлежать ни к какому роду, у новых королей любимцы из их среды часто достигали высоких постов, богатства и почета. То же самое происходило после завоевания Римской империи с военачальниками, которые теперь становились королями крупных стран. У франков рабы и вольноотпущенники короля играли большую роль сначала при дворе, а затем в государстве; большая часть новой знати ведет свое происхождение от них.

Возникновению королевской власти содействовал один институт - дружины. Уже у американских краснокожих мы видели, как рядом с родовым строем создаются частные объединения для ведения войны на свой страх и риск. Эти частные объединения стали у германцев уже постоянными союзами. Военный вождь, приобретший славу, собирал вокруг себя отряд жаждавших добычи молодых людей, обязанных ему личной верностью, как и он им. Он содержал и награждал их, устанавливал известную иерархию между ними, для малых походов они служили ему отрядом телохранителей и всегда готовым к выступлению войском, для более крупных - готовым офицерским корпусом. Как ни слабы должны были быть эти дружины и как ни слабы они действительно оказались, например, позже у Одоакра в Италии, все же в их существовании таился уже зародыш упадка старинной народной свободы, и такую именно роль они сыграли во время переселения народов и после него. Ибо, во-первых, они благоприятствовали возникновению королевской власти; во-вторых, как замечает уже Тацит, их можно было удержать как организованное целое только путем постоянных войн и разбойничьих набегов. Грабеж стал целью. Если предводителю дружины нечего было делать поблизости, он направлялся со своими людьми к другим народам, у которых происходила война и можно было рассчитывать на добычу, германские вспомогательные войска, которые в большом количестве сражались под римским знаменем даже против самих же германцев, набирались частично из таких дружин. Система военного наемничества - позор и проклятие немцев - была уже здесь налицо в своей первоначальной форме. После завоевания Римской империи эти дружинники королей образовали, наряду с придворными слугами из числа не свободных и римлян, вторую из главных составных частей позднейшей знати. Таким образом, в общем, у объединявшихся в народы германских племен существовала такая же организация управления, как та, которая получила развитие у греков героической эпохи и у римлян эпохи так называемых царей народное собрание, совет родовых старейшин, военачальник, стремившийся уже к подлинной королевской власти. Это была наиболее развитая организация управления, какая вообще могла сложиться при родовом строе, для высшей ступени варварства она была образцовой. Стоило обществу выйти из рамок, внутри которых эта организация управления удовлетворяла своему назначению, наступал конец родовому строю, он разрушался, его место заступало государство.

По замечанию А. Гуревича: « Археология заставила по-новому подойти и к проблеме этногенеза германцев. «Germani» - не самоназвание, ибо разные племена именовали себя по-разному. Античные авторы применяли термин «германцы» для обозначения группы народов, живших севернее Альп и восточнее Рейна. С точки зрения греческих и римских писателей, это племена, которые расположены между кельтами на западе и сарматами на востоке. Слабое знание их быта и культуры, почти полное незнакомство с их языком и обычаями делали невозможным для соседей германцев дать им этническую характеристику, которая обладала бы какими-либо позитивными отличительными признаками, Первые определенные археологические свидетельства о германцах - не ранее середины I тысячелетия до н. э и лишь тогда «германцы» становятся археологически ощутимы, но и в это время нельзя всю территорию позднейшего расселения германцев рассматривать как некое археологическое единство (Монгайт, 1974, с. 325; ср.: Die Germanen, 1978, S. 55 ff.), Мало того, ряд племен, которых древние относили к германцам, по-видимому, таковыми или вовсе не являлись, или же представляли собой смешанное кельто-германское население. В качестве своеобразной реакции на прежнюю националистическую тенденцию возводить происхождение германцев к глубокой древности и прослеживать их непрерывное автохтонное развитие начиная с мезолита ныне раздаются голоса ученых о неопределенности этнических границ, отделявших германцев от других народов. Резюмируя связанные с проблемой германского этногенеза трудности, видный западногерманский археолог вопрошает: «Существовали ли вообще германцы?» (Hachmann, 1971, S. 31; Cр.: Döbler, 1975)» .

Давая характеристику социально-культурной общности Центральной и Северной Европы от Нижнего Рейна до северных склонов Карпатских гор, представленной разнообразными археологическими культурами, тем не менее, имеющими некоторые общие черты, и соотносимой с «Германией» древних авторов, М. Щукин писал:

«Кем же были представители третьего «мира» в этническом отношении? Однозначно ответить на этот вопрос нельзя. Когда римляне вышли на берега Рейна и Дуная, они всё население страны, лежащей между этими реками, стали называть германцами, а страну - Германией или Свевией, по имени одной из сильнейших группировок племён. Но диалекты народного немецкого языка и сегодня отличаются весьма существенно. В древности различия, очевидно, были ещё разительнее. В 1962 г. два немецких археолога и один лингвист опубликовали интересную работу. Им удалось показать, что территория одной из групп Ясторф-Культур (которые связывают с ранними германцами - А. Р.) на правобережье Рейна совпадает с зоной распространения топонимов, не объяснимых ни из кельтских, ни из германских языков. Здесь жил некий анонимный народ «икс», народ «между германцами и кельтами» ( Hachmann , Kossak , Kuhn 1962). Есть основания полагать, что таких народов, говоривших на неких несохранившихся диалектах индоевропейских или даже доиндоевропейских языков, было гораздо больше, таковыми могли быть и все представители Харпштедской и Нинбургской групп между Эльбой и Рейном, и кельтизированное население района Заале-Унструт-Эльба, и группа Боденбах-Подмоклы. Этот подход к проблеме, означающий становление новой «парадигмы мышления» специалистов, отчётливо проявился в серии докладов на конференции 1983 г. в Майнингене, опубликованных в 1988 г. в сборнике «Ранние народы Средней Европы». Возможно, так же следует относиться и к представителям к Пшеворской и Оксывской культур, Зарубинецкой и Поянешты-Лукашевки, тем более что все они возникли ранее времени появления германцев как таковых на исторической арене» .

Отличие германцев от галлов в описаниях древних авторов было в первую очередь культурно-географическим, а не этническим. Юлий Цезарь, впервые использовавший это название в обобщённом смысле, передавал: «большая часть белгов - по происхождению германцы, которые давно перешли через Рейн» (Галльская война. II , 4), Тацит писал, что кельтские (галльские) племена «треверы и нервии притязают на германское происхождение» (Германия. 28), а Страбон ранее писал: «К треверам примыкают нервии, также германское племя» (География. IV , 3, 4). В триумфальной надписи, сделанной в Риме в I веке и посвящённой битве с кельтами при Кластии в 222 году до Р. Х., наряду с галлами-инсубрами вместо приглашённых ими галатов-гесатов, о которых сообщал Полибий (Всеобщая история. II , 22), указаны германцы .

Некоторые народы, в частности кимвров и тевтонов, одни авторы относили к кельтам, например, Аппиан (Римская история. IV , 1, 2; X , 1, 4) . Он также сообщал о происхождении нервиев от кимвров и тевтонов (Там же. IV , 1, 4), а Цезарь писал о происхождении от них белгского племени адуатуков (Галльская война. II , 29). Другие относили их к германцам, например, Тацит (Германия. 37; История. IV , 73). К этому склонялся и Плутарх, в то же время называвший их кельтоскифами (Плутарх. Гай Марий. 11), при этом по его описанию их вооружение и способы ведения войны характерны именно для кельтов (Там же. 19, 20, 23, 26, 27), одежда и язык их тоже оказываются галльскими (Плутарх. Серторий. 3).

Страбон относил кимвров то к кельтам (География. VII , 2, 1), то к германцам (Там же. VII , 2, 4). Он же отмечал у кимвров почитание котла, известное у кельтов, и именно на территории Ютландского полуострова, в древности называемого Кимврским, был найден самый известный кельтский культовый котёл из Гундеструпа. Позже Орозий именовал их «галльскими и германскими племенами» (История против язычников. V , 16, 1) или просто галлами (Там же. V , 16, 15). А Дион Кассий в своей «Римской истории» всегда называл германские (в нынешнем понимании) народы кельтами, отличая их при этом от галлов, Германией же он именовал лишь соответствующие римские провинции на Рейне .

Описывая «племя, теперь называемое галльским и галатским» Страбон отмечал: « я дал это описание на основании древних обычаев, которые еще сохраняются у германцев до настоящего времени. Ведь эти племена по природе и по общественному строю не только похожи, но даже родственны друг другу; они живут в сопредельной стране, разделяемой рекой Реном; большинство их областей сходны (хотя Германия расположена севернее), если сопоставить южные области одной страны с южными другой, а северные сравнивать с северными» (География. IV , 4, 2).

В свою очередь, перейдя к Германии, он писал: «Области за Реном, обращенные на восток и лежащие за территорией кельтов, населяют германцы. Последние мало отличаются от кельтского племени: большей дикостью, рослостью и более светлыми волосами; во всем остальном они схожи: по телосложению, нравам и образу жизни они таковы, как я описал кельтов. Поэтому, мне кажется, и римляне назвали их “германцами”, как бы желая указать, что это “истинные” галаты. Ведь словво germani на языке римлян означает “подлинные”» (Там же. VII , 1, 2).

Последние материалы раздела:

Чудеса Космоса: интересные факты о планетах Солнечной системы
Чудеса Космоса: интересные факты о планетах Солнечной системы

ПЛАНЕТЫ В древние времена люди знали только пять планет: Меркурий, Венера, Марс, Юпитер и Сатурн, только их можно увидеть невооруженным глазом....

Реферат: Школьный тур олимпиады по литературе Задания
Реферат: Школьный тур олимпиады по литературе Задания

Посвящается Я. П. Полонскому У широкой степной дороги, называемой большим шляхом, ночевала отара овец. Стерегли ее два пастуха. Один, старик лет...

Самые длинные романы в истории литературы Самое длинное литературное произведение в мире
Самые длинные романы в истории литературы Самое длинное литературное произведение в мире

Книга длинной в 1856 метровЗадаваясь вопросом, какая книга самая длинная, мы подразумеваем в первую очередь длину слова, а не физическую длину....